– Вы мне угрожаете? – медленно спросил Тарабукин.
Сидевшие за соседними столами стали оборачиваться. Глаза Валерия Леонидовича разошлись по разным концам зала. Секретарь Грунского вздохнул и подложил себе креветок в оливках.
– Молодому организму нужны креветки, – сказал Грунский.
– А вы правда – Соловьев? – спросил директор консервного завода.
– Правда, – ответил Соловьев.
Он почувствовал, как под столом Дуня наступила ему на ногу. Директор вынул из кармана визитную карточку и вручил ее Соловьеву.
– Вы не жалеете, что конференция состоялась в Керчи?
– Нет, – сказал Соловьев. – Не жалею.
После обеда оставалось еще часа полтора свободного времени. Дуня предложила Соловьеву пойти на гору Митридат. Дуня считала, что ему, как историку, это должно быть интересно. Соловьев задумчиво кивнул.
На гору они шли по пыльным, трущобного вида улочкам. На вывороченных булыжниках мостовой скользила нога, и один раз Дуня едва не упала. После этого она взяла Соловьева под руку. С последними домами кончились деревья, булыжник под ногами сменился крошкой известняка, а дорога незаметно превратилась в тропу. Соловьев подумал, что они переходят вброд нависающее над дорогой море полыни. Застывшее, неподвижное море. В этом образе было что-то библейское, не соответствующее прогулкам после обеда, и он постарался незаметно избавиться от Дуниной руки. Дуня, правда, заметила. Но не подала виду.
Дуня рассказывала о городе Пантикапее и о царе Митридате. С неожиданной горячностью она описывала сложные взаимоотношения Пантикапея с современной ему сверхдержавой. Они подошли к развалинам дворца Митридата. На обломке колонны сидела большая ящерица.
– Когда Митридата предал его собственный сын, он приказал рабу заколоть себя мечом.
Дуня сделала эффектный колющий выпад, и ящерица недовольно спустилась на землю. Она не любила резких движений.
Соловьев присел на один из обломков. Он был горячим. Над остальными обломками зримо поднимался разогретый воздух. Соловьеву казалось, что с мутновато-прозрачными струйками солнце испаряло из камней остатки древней истории, которые каким-то немыслимым образом задержались в них до его прихода. Мог ли Митридат класть ладонь на эту колонну? Вечером, когда с моря уже веяло прохладой, а колонна всё еще была теплой? Приказав всем удалиться – наложницам, растиральщикам, телохранителям – да мало ли кому? А самому положить ладонь на эту колонну и стоять? И ощущать ее пористую поверхность? И любоваться гаснущим проливом? Не отрываясь, до рези в глазах смотреть туда, где солнце превращается в море? Мог, конечно. Так чем же тогда его история отличается от истории генерала? Оба воевали в Крыму. Оба Крым не удержали. Все наступают на одни и те же грабли.
Вечернее заседание носило многообещающее название
Объявляя первый доклад, академик Грунский выразил надежду, что послеобеденные выступления представят свежий взгляд на проблему и в
– Это ему за трон, – прошептала Дуня Соловьеву.
Кваша уже стоял за трибуной. Коротко стриженный, смуглый, довольно мрачный. Попросив прощения за каламбур, он начал с того, что у его новаторства (доклад назывался
В этой статье перечислялись некоторые черты и поступки генерала, не укладывавшиеся в общепринятые представления как об армейской жизни в целом, так и о высшем офицерском составе в частности. Среди прочего упоминались неоднократные беседы генерала с лошадьми, его патологическое, на взгляд автора, пристрастие к железнодорожному транспорту, а также проживание в генеральском вагоне четырех птиц (журавля, ворона, ласточки и скворца), документально подтвержденное очевидцами[58]. Помимо этих фактов полунамеками сообщалось о каких-то якобы странных распоряжениях генерала непосредственно перед захватом Ялты красными. Ничего конкретного об этих распоряжениях не говорилось, кроме того, что его подчиненные, услышав их, были в высшей степени удивлены. Именно тогда будто бы применительно к генералу впервые и прозвучало слово
Критику работы А. Я. Петрова-Похабника Кваша начал с подробностей биографии ее автора. Как удалось установить Кваше, до эвакуации из Крыма Петров-Похабник А. Я. во вверенной генералу армии значился на должности конюха[59], впоследствии же, переехав из Константинополя в Чехию, жил переписыванием набело работ Пражского лингвистического кружка. Втянувшись в процесс переписывания, Петров-Похабник и сам не заметил, как написал свою первую статью по актуальному членению предложения, чем вызвал неподдельное изумление Р. О. Якобсона. Вследствие откровенно соссюровского понимания проблем синхронии и диахронии Петров-Похабник в начале тридцатых годов был вынужден кружок покинуть. Члены кружка были бы готовы простить ему всё что угодно – только не следование Фердинанду де Соссюру.
Именно в этот период, переписывая набело сборник статей
Основная претензия Кваши к своему предшественнику состояла, как ни странно, в непонимании
Этому сопутствовало недопонимание пражским исследователем некоторых церковнославянских текстов. В конце концов, заметил безжалостный Кваша, прежний род занятий Петрова-Похабника не предполагал его знакомства с церковнославянским языком. Сам Кваша знал этот язык в совершенстве, что позволило ему не только свободно цитировать церковнославянские тексты, но и вполне их понимать. Кратко коснувшись истории изучения юродства в целом,[60] Кваша призвал к расстановке правильных акцентов и перешел к рассмотрению проблемы применительно к генералу.
Наличия элементов юродства в поведении генерала Кваша не отрицал. Более того, основываясь на исследованиях житий юродивых, автор показал, что воспоминания современников о генерале зачастую ориентируются на древнерусские образцы. Одним из ключевых пунктов такого сопоставления докладчику представлялось описание юродства как
Прежде всего он обратился к сообщениям о проживании в генеральском вагоне птиц и в качестве параллели назвал рассказ о св. Исаакии Печерском, в котором толчком к юродствованию Исаакия послужил случай с вороном[62]. Вместе с тем на вопрос о том, началось ли юродствование генерала с появления в вагоне указанной птицы, докладчик ответил отрицательно.
В продолжение птичьей темы Кваша вспомнил также о параллелях, более близких генералу как по времени, так и по роду занятий. Имелись в виду факты биографии русского фельдмаршала А. В. Суворова, в случае объективной необходимости не считавшего для себя зазорным кричать петухом. Так, объявив во всеуслышание, что поляки под командованием Костюшки будут им атакованы с первыми петухами, он ввел их (поляков) в заблуждение. На самом же деле, не дожидаясь утренних петухов, фельдмаршал прокукарекал вечером самолично. При этом он бил себя по бокам руками, добиваясь внешнего сходства с птицей. Его войска выступили с вечерней зарей и разбили противника наголову. В более спокойных обстоятельствах великий полководец, случалось, кукареканьем будил солдат.
Кроме того – и это было самой близкой параллелью к поступку генерала – в Великий пост Суворов распоряжался засыпать одну из комнат своего дома песком, расставлял в ней кадки с елками и соснами и запускал туда птиц. После Пасхи, с приходом тепла, птицы выпускались на волю.
Само собой разумеется, докладчик упомянул знаменитые беседы генерала с лошадьми, рассматривавшиеся в свое время и Петровым-Похабником. Освещение этого сюжета предшественником Кваша счел подробным, но тенденциозным.
Не вполне для высшего офицерского состава традиционным признавал Кваша и катание генерала на подводе с песком по замерзшему Сивашу. Несмотря на то что катание объяснялось проверкой крепости льда, метод проверки не мог не вызывать вопросов.
Работая с материалами Крымского сельскохозяйственного архива, Кваша сумел обнаружить также сообщение о том, что в свободное от боев время генерал приказал солдатам и офицерам помогать крестьянам распахивать землю. В качестве обоснования этого приказа указывалось, что, экспроприировав у крестьян лошадей для кавалерии, армия была обязана помочь им (крестьянам) по крайней мере таким образом. Раздраженные выполнением не свойственных им функций, офицеры, по словам обнаруженного документа, «предались ворчанию». С этим странным распоряжением примиряло их лишь то, что генерал лично впрягался в хомут и тащил за собой плуг, сопровождаемый растерянно улыбающимся землепашцем. Анализируя приведенный факт, докладчик предостерег присутствующих от того, чтобы считать это осложненной формой толстовства[63]. Несмотря на особое место в творчестве Л. Н. Толстого как темы лошади (
Среди обширного материала, привлекавшегося Квашой к рассмотрению, особое место занимал знаменитый случай фотографирования генерала в гробу. Вопреки устоявшейся исследовательской традиции, докладчик не был склонен объяснять этот поступок одной лишь эксцентричностью генерала. С точки зрения Кваши, генеральское стремление к
Напряженное внимание к теме смерти являлось, по мнению Кваши, отличительной чертой генерала. Будучи составной частью его профессии, смерть, казалось бы, должна была стать для него делом привычным («Хотя можно ли привыкнуть к смерти?» – спросил Кваша, оторвав на мгновение взгляд от кафедры) и в каком-то смысле будничным. В пору службы генерала в действующей армии, вероятно, так оно и было. Его, если можно так выразиться, живейший интерес к смерти стал проявляться уже после Гражданской войны, с годами только нарастая.
Генерал собирал сведения о жизни, но еще более тщательно – о смерти – своих соучеников, однополчан и даже противников, по крайней мере тех, кто ему был небезразличен. Он даже завел две папки, надписав их соответственно
И тогда генерал усомнился в аккуратности ведшихся им записей. Он разуверился в том, что жив лишь он один, а все остальные умерли. Это выглядело нелогично. «Отчего, – записал генерал на единственном оставшемся листе, – я, которого должны были расстрелять еще в 1920 году, жив, а те, кого расстреливать не собирались, – мертвы?» Ситуация представилась ему настолько вызывающей, что все листы из папки
Отдельно от прочих известий исследователем были рассмотрены два устных рассказа о генерале, записанных фольклорной экспедицией в крымском селе
Оба рассказа подверглись в докладе Кваши как фактологической, так и источниковедческой критике. Сводилась она вкратце к следующему:
1) главнокомандующим в рассматриваемый период был уже не А. И. Деникин, а барон П. Н. Врангель;
2) Перекоп генерал Ларионов не брал, а, наоборот, защищал;
3) прецедентными текстами для обоих сообщений являлись рассказы об А. В. Суворове.
В первоначальном рассказе о стихотворном донесении речь шла не о Перекопе, а о турецкой крепости Туртукай, при этом письмо адресовалось не кому иному, как фельдмаршалу П. А. Румянцеву. В рассказе о вручении звезды Суворов обращался не к П. Н. Врангелю (и уж тем более не к А. И. Деникину), а к Екатерине Второй, называя ее, соответственно, «матушкой». Самым интересным в обоих фольклорных произведениях Кваше показалось то, что между генералиссимусом Суворовым и генералом Ларионовым народное творчество не делало никакого различия. Это обстоятельство исследователь назвал симптоматичным.
В заключение своего доклада Кваша посетовал на то, что, не считая глухих намеков А. Я. Петрова-Похабника, о странных поступках генерала во время сдачи Ялты так ничего и не известно. Докладчик призвал своих коллег приложить все усилия, чтобы уточнить, о каких, собственно, поступках могла идти речь. С его точки зрения, прояснение этих обстоятельств не только добавило бы красок в портрет генерала. Это могло бы пролить свет и на вопрос, до сих пор остающийся без ответа: как, вообще говоря, генерал остался жив?
Казалось, Кваша хотел еще что-то добавить, но Грунский постучал по микрофону. Кваша развел руками, сложил бумаги в папку и спокойно (по крайней мере, в сравнении с Тарабукиным) спустился в зал. Бесконфликтный уход докладчика Грунского приободрил. Он объявил следующий доклад и призвал выступающего придерживаться регламента. Всем было понятно, что суровый тон председателя относится к предыдущему докладчику.
И этот, и последовавший за ним доклад Соловьев слушал невнимательно. У него начала болеть голова. Вероятно, от избытка дневных впечатлений, подумал он. Или из-за прогулки по раскаленному Митридату (солнечный удар?). Стремление понять, что именно хочет сказать выступающий, увеличивало эту боль, расширяло ее и заставляло чувствовать каждую клеточку мозга.
– Название операции было
Кавказский акцент докладчика не позволял сосредоточиться. Речь шла об операции
– Словно эти окопы заменят мне боевой дух, который потеряла моя армия! – крикнул копавшим генерал.
Он шел вдоль оборонительных линий, и земля из-под его сапог осыпалась в свежевырытые траншеи.
– Мне хочется лечь в ваш окоп, чтобы все меня оставили в покое! – крикнул генерал в другом месте.
Копавшие не знали, что это было старой мечтой генерала. Они молча продолжали свою работу, недоумевая, зачем ему в этом случае такой большой окоп.
– Название операции было
Копалеишвили не без удовольствия наблюдал, как по залу прокатился шепот совместного чтения.
– Этим словом, – выступавший помахал ладонью, – генерал как бы прощался…
Зал соображал непозволительно долго.
– Это слово –
Шепот незаметно перешел в гул. Движением головы докладчик вернул на место непослушную челку. Байкалова что-то написала на листке и показала это Грунскому. Написанное Грунский прочел, переводя от буквы к букве указательный палец. Точно так же он прочел это в обратном направлении. Пожал плечами.
– Но в слове
Копалеишвили оперся на кафедру и откинул голову к плечу. Его лицо не выражало ничего, кроме усталости. Пригладив волосы, он стал медленно перекладывать на кафедре страницы. Байкалова поднялась с места и вопросительно смотрела на докладчика.
– Я проверю вашу информацию, – сказал после молчания Копалеишвили.
Соловьеву хотелось на воздух. Для этого ему нужно было что-то объяснять Дуне, но он не находил слов. Кроме того, момент смены докладчиков был упущен, и выходить теперь было неудобно. Соловьев досадовал на свою нерешительность. Выступала Алекс Шварц, специалист по гендерным исследованиям из Бостона. Говорила приятным мужским баритоном. Тщательно подбирая слова, отдавала предпочтение именительному падежу и инфинитиву. Головная боль Соловьева становилась всё сильнее.
Свое сообщение о генерале Шварц начала с подробного рассказа о знаменитой кавалерист-девице Надежде Андреевне Дуровой (1783–1866). Американская исследовательница напомнила присутствующим, что пробиться в русскую армию на переломе XVIII–XIX веков женщинам было нелегко. Уделом женщины (Шварц продемонстрировала несколько вышивающих движений) считалось рукоделие. Кухня (резка воображаемых овощей). Постель (движения всадника).
Но. У юной Надежды с рукоделием ничего не получается. Кружево она – рвать (иллюстрация). Портить (иллюстрация). Путать (иллюстрация). «Два чувства, – процитировала докладчица Дурову, – столь противоположные – любовь к отцу и отвращение к своему полу, – волновали юную душу мою с одинаковою силою, и я с твердостию и постоянством, мало свойственными возрасту моему, занялась обдумыванием плана выйти из сферы, назначенной природою и обычаями женскому полу»[64].
Девочку отдают для воспитания фланговому гусару Астахову. Он учит ее владеть шашкой (иллюстрация). Стрелять (иллюстрация, звукоподражание). Ездить верхом (иллюстрация, совпадающая с постельной). Заметив, что Байкалова встала, докладчица адресовала ей успокаивающий жест:
– Вам интересно, как всё это связано с генерал?
– Мне интересно, – сказала Байкалова.
Шварц вышла из-за кафедры, подошла к Байкаловой и полуобняла ее:
– Просто генерал был женшина. Как Надежда Андреевна. Как мы с вами. Ви не знал?
Байкалова предпочла промолчать. Она всё еще находилась в объятиях Шварц.
– Почему Жлоба его не расстрелить?
– Почему? – осторожно спросил Грунский.
– Он знал тайну генерал. Он его
Соловьев встал и, ни на кого не глядя, стал пробираться к выходу. Только оказавшись на свежем вечернем ветру, он почувствовал, что его рубашка была мокрой от пота. Он расстегнул две или три пуговицы и отлепил рубашку от груди. Сзади подошла Дуня и положила ему на плечо подбородок.
– Пойдем?
Соловьев едва заметно повел плечом.
– Голова болит.
– У меня в номере есть таблетки, – она потерлась носом о его шею.
Не отрываясь, Соловьев смотрел на универмаг
– Голова болит из-за тебя.
Дуня не сказала ни слова. Она развернулась и исчезла за колоннами театра. Соловьев медленно пошел к гостинице.
14
Утро не предвещало скандала. Лишенная ряби морская поверхность казалась полированной. На смену дувшему вечером ветру пришли умиротворяющие воздушные волны. Утреннюю прохладу они соединяли с едва различимым запахом рыбы, и эта смесь Соловьеву очень нравилась. Но скандал состоялся.
Утреннее заседание вели Кваша и Шварц. Точнее говоря, вела его Шварц, а Кваша сидел рядом. С самого начала она взяла микрофон и уже не выпускала его из рук. Кваша не протестовал. Вначале он рассматривал хрустальную люстру зала, а затем стал что-то быстро записывать на лежавших перед ним листах.
Еще перед выходом первого докладчика на сцене появился невысокий человек в спортивном костюме. Слегка покачиваясь, он дошел до председательского стола и оперся на него рукой. Какое-то время стоял неподвижно, глядя в пол.
– Ви кто? – доброжелательно спросила его Шварц.
– Я? – человек помолчал. – Ну, допустим, осветитель.
Он опустился на корточки и положил локти на стол.
– У вас ошень усталый вид, – сказала Шварц.
Назвавшийся осветителем кивнул. Потянувшись к графину, он налил себе воды и выпил.
– Просто я немного устал.
Он поднялся на ноги и медленно удалился. Внизу, у лестницы, уже стоял московский исследователь Папица, ожидавший освобождения сцены. Окинув осветителя презрительным взглядом, маленький Папица взлетел по ступеням. Он был в смокинге и при бабочке, которая лишь изредка выглядывала из-под длинной, словно не по размеру подобранной бороды. Сосульки усов угрожающе разлетались в стороны. Это делало его похожим на Дон Кихота, Сальвадора Дали и Феликса Дзержинского одновременно. Взятые поодиночке, перечисленные лица не имели с Папицей ничего общего. И борода, и смокинг, и резкие движения докладчика напомнили Соловьеву кукольный театр, приезжавший в его школу перед каждым Новым годом.
Он любил эти представления за нарядные костюмы кукол, за блестки на занавесе, за аромат елки, уже поставленной в углу актового зала, но еще не украшенной, и за мысль о приближающихся каникулах. Он любил эти представления даже в старших классах, когда его интересовали совсем другие вещи, когда, находясь в зале, он потихоньку сжимал Лизину руку и думал, что их, сидящих на детском спектакле, связывают недетские отношения, и это невероятно его заводило.
Соловьев осторожно повернул голову и нашел глазами Дуню. Она сидела через два ряда от него. Сидела прямо, как-то даже несгибаемо, и не отрываясь смотрела на сцену. Так и должна сидеть изгнанная женщина, подумал Соловьев. Он впервые почувствовал к ней что-то похожее на симпатию.
Доклада Папицы ждали с нетерпением. Это не было связано с каким-то особым положением исследователя в исторической науке. Такого положения Папица не имел. Это не было связано даже с бородой Папицы, делавшей его устные выступления гораздо привлекательнее письменных. Причина интереса состояла в основном вопросе генераловедения, вынесенном в заглавие доклада:
Одновременно с началом доклада возникло движение на балконе осветителя. За стальными конструкциями показалось лицо человека, выходившего на сцену, и через мгновение один за другим стали зажигаться прожекторы. Поскольку подсветка осуществлялась только с правого балкона, на сцене образовались зловещие черные тени. На председательствующих были направлены два цветных луча – зеленый и синий.
Свой доклад Папица читал в энергичной манере – с жестикуляцией и притоптыванием на месте. Он читал его в буквальном смысле – не отрывая глаз от текста. Его узловатые пальцы скользили по краю кафедры, иногда – отрывались от нее, иногда – замирали. Время от времени Папица наваливался на микрофон, оглушая зал шуршанием бороды. Затем резко отжимался от кафедры, тело его вытягивалось в струну, наклонялось и под этим неестественным углом застывало.
Папица тщательно перечислил причины, по которым генерала должны были расстрелять. Их, по оценке исследователя, было двадцать семь. В то же время возможностей избежать расстрела существовало только две. Ни одной из них (подразумевались бегство в Константинополь и уход в подполье) генерал не воспользовался. Из этого следовало, что существовала третья, до сих пор неизвестная возможность. Этой возможностью избежать расстрела – докладчик выпрямился и посмотрел в зал – было сотрудничество с красными.
Аргументация исследователя была не нова. Он повторил догадки о встречах генерала с Д. П. Жлобой, высказанные в свое время как в эмигрантской, так и в советской печати,[65] но не привел этому никаких дополнительных доказательств. Пойдя дальше своих предшественников, Папица также предположил, что еще в 1918 году генерал Ларионов был завербован Дзержинским (в это мгновение докладчик чрезвычайно напоминал Дали) и с тех пор в точности выполнял все задания ЧК. Громкие победы генерала исследователь объяснял тактическими соображениями. Он полагал, что предпринимались они с целью отвлечь внимание от решающего боя на Перекопе, якобы по договоренности проигранного генералом осенью 1920 года. Все бои, ведшиеся до этого, Папица назвал постановочными и призвал не принимать их всерьез.
– Всю Гражданскую войну, от начала и до конца, генерал Ларионов был агентом ЧК, – заключил докладчик. – Вот вам и ответ на вопрос, почему его не расстреляли.
– Врет, – раздался из зала женский голос.
По центральному проходу партера в сторону сцены двигалась дама. На балконе осветителя раздался щелчок, и Папица оказался в центре красного луча.
– Позвольте, – сказал председательствующий Кваша, – но у генерала были и лучшие возможности помочь красным. Зачем же, спрашивается, ему было дожидаться ноября 1920-го?..