Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Наедине с суровой красотой. Как я потеряла все, что казалось важным, и научилась любить - Карен Аувинен на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Мое будущее явилось в обличье двух кукол, подаренных мне: одна была монахиней в черно-белом облачении, другая – невестой, одетой в белое кружево с вуалью. Я, не говоря ни слова, уложила обеих в коробки и убрала на полку в своей спальне, где они и оставались вплоть до того дня, когда я отрубила голову невесте для школьного проекта по ИЗО, а монахиню похоронила на заднем дворе.

Я ненавидела кукол.

Хоть в вечерних новостях не раз показывали сюжеты о женщинах, сжигавших свои лифчики, моя семья, управляемая старосветским чванством отца-итальянца, оставалась непроницаемой для социальной революции, чей эпицентр находился всего в каких-то пятидесяти милях по побережью Залива от нашего первого настоящего дома. Вместо хиппи и Хейт-Эшбери[9] мне рассказывали о Вьетнаме и серийном убийце Зодиаке, безликом чудовище, – как мне казалось, оно рыскало в кустах на моем пути в школу.

Мы переехали в Милпитас, штат Калифорния, – городок, расположенный у шоссе Нимиц на «вонючем выезде», названном так из-за того, что тамошний воздух был густо напитан торфяным запахом коровьего навоза и солончаков, – прямо перед тем, как я пошла в школу. Местные горы были покатыми и зелеными, пусть и вечно затянутыми пеленой тумана и – уже в те времена – смога. Наш покрытый золотистой штукатуркой дом, ютившийся в последнем дворе на краю спального микрорайона, был вполне терпимым жильем по сравнению с трейлерами, в которых мы жили прежде – поначалу в Неваде, где я родилась, а потом в Саннивейле, где после Невады был расквартирован мой отец. У нас впервые появились собственные стиральная и посудомоечная машины, и отец невыносимо хвастал тем фактом, что ему было позволено выбрать не только цвет дома, но и бытовые приборы цвета авокадо и двухцветный жесткий ковер. Это же упрочение социального положения!

Мой вкус к жизни распространялся отнюдь не только на еду; у меня была склонность набрасываться на мир, вбирая его весь целиком.

Я научилась кататься на роликах и велосипеде на Мун-Корт, часами играя в одиночку со своими воображаемыми мультяшными друзьями: Морским Мальчиком и Малышкой Одри. Подружек у меня было раз и обчелся. Пожалуй, только Айрин, голубоглазая красотка из Техаса, которая жила по соседству, но она была на несколько лет старше. У нее были длинные ресницы и темные волосы, слегка кудрявившиеся вокруг ее веснушчатого личика, и она была по-техасски вежлива, обращаясь к моим родителям «да, мэ-эм» или «сэр». Она приглашала меня к себе играть в маскарад с куклами Дон – более миниатюрными, более гламурными версиями Барби; но меня не хватало дольше чем на одну перемену костюмов, хоть я и мечтала о ярко-розовом вечернем платье – таком же, как у одной из Дон, со сверкающим серебристым лифом.

Как бы я ни улещивала Айрин, она не интересовалась ни беготней, ни катанием на велосипедах, ни ловлей речных раков в канаве. Вместо этих игр она поучала меня, рассказывая о качествах истинной леди, однажды пригрозив, что если я буду слишком гордиться своими длинными волосами, ночью придут гремлины и отгрызут их.

Так что оставалось только общаться с другими детьми из нашего квартала – сплошь мальчишками, – которые хотели играть либо в догонялки, либо в доктора. Мои братья сколотили свою компанию, сдружившись за играми в «джи-ай» и армию и собиранием моделей самолетов, за изучением анатомии и именованием своих пенисов «Мортимер» и «Чарли». Они держали «пипи-банк» – мочу в бутылке из-под «Мистера Клина» – в куче мусора сбоку от дома. Как-то раз я попыталась внести в него собственный вклад, присев на корточки среди мокрых деревяшек и грязи над узеньким бутылочным горлышком – с предсказуемым результатом.

В моей семье женщины были этакой «петрушкой на тарелке» – либо красивыми аксессуарами, либо помощницами: моя бабушка Барбара, стройная красавица с ножками, как у Бетти Грейбл, была элегантным аккомпанементом к внушительной внешности деда; мать плыла по жизни, скрываясь в облаке дыма от «Салема», вечно усталая и смертельно молчаливая. Выросшая в семье двух драчливых алкоголиков, она с младых ногтей научилась держаться подальше от линии огня и, лишившись собственной профессии по воле родителей – те отказались оплачивать ей колледж, потому что она была девушкой, – в восемнадцать лет пошла служить в ВВС, где и познакомилась с моим отцом, которого прозвали «Уолли Кейкс». Полагаю, он был первым мужчиной, с которым она поцеловалась. К двадцати годам она была замужем, беременна и уволена с военной службы. В те времена можно было либо служить в армии, либо иметь детей. Мама молча следовала в кильватере карьеры моего отца в ВВС из Калифорнии в Неваду и обратно, потом в Колорадо и на Гавайи, все это время меняя одну тупиковую должность продавщицы магазина на другую, чтобы помочь семье сводить концы с концами.

У меня не осталось ни одного бесспорного воспоминания о ней из тех ранних лет. Вместо них все, что у меня есть, – это собрание фотографий: моя мать-блондинка вручает мне кружевную голубенькую ночнушку на Рождество, когда мне было шесть; мама в очках «кошачий глаз» стоит перед пасхальным окороком, украшенным ананасом и вишнями, когда мне было семь; опрятная мама с красивой дневной укладкой, позирующая в светло-голубом костюме со своими родителями перед зданием католической миссии в Монтерее. Но эти фото – из семейного альбома. На них моя мать – статичная фигура, пойманная снимком в полуулыбке, застывшая во времени. Вот такой же она была и дома – насекомое под стеклом. Я годами наблюдала, как она расплющивалась под тяжестью вспыльчивого характера моего отца.

– Ну-ка, голову опустила! – орал на нее отец. Сперва он разглагольствовал, потом угрожал. Потом, лет через десять после начала их семейного союза, стал бить.

Папа был красавчиком с капризными губами и копной черных волос, зачесанных ото лба к затылку. Неудивительно, что мама в него влюбилась. Он был энергичен и харизматичен, но непредсказуем – сейчас само очарование, а через миг уже кипящий котел бешенства. Никто не мог предугадать, когда произойдет взрыв.

* * *

Истории о моей семье – это истории о мужчинах. Я выросла в тени, которую отбрасывали их колоссальные эго, привечавшие смачные удовольствия и чисто мужские радости. Каждый из них жил с того рода привилегиями и независимостью, которых была лишена я. Проще говоря, мужчины занимались делом, женщины смотрели. Их эскапады составляли мифологию моего детства: легенды о прадеде Бернардо, великане ростом больше двух метров; он был стражником итальянского короля Умберто, а потом добывал алмазы в Африке и, по слухам, убил двух мужчин, которые пытались его ограбить, сдавив обручем своих исполинских объятий. Он приехал в Америку с моей прабабкой, которая умерла родами, и после ее смерти перебрался на Запад, чтобы работать на угольной шахте в Юте, где впоследствии и умер от чахотки.

Или о Пите, сыне Бернардо, сорванце времен Великой депрессии. Пит избежал голодной смерти в сиротском приюте, поедая насекомых со стен, а в четырнадцать лет пас овец в Юте. Он проводил долгие дни и ночи в изрезанной каньонами местности неподалеку от Брайса верхом на лошади, наедине с собакой и огромными синими небесами Запада, его единственными спутниками. С ранних лет мой ум неотступно преследовала история об одиночке в дикой глуши, и я жаждала такого рода приключений.

Отец повествовал о своих злоключениях; его рассказы были преимущественно о каверзах, которые он устраивал на ранчо своего дяди в Вайоминге, или о том, как его лупили по рукам линейкой в католическом пансионе в сороковых годах. Во время урока о преисподней он поднял руку и спросил монахиню, можно ли будет ему, когда он умрет, отправиться жить к дьяволу. Там вроде бы поинтереснее.

Одним из его любимых развлечений было повезти нас с братьями в автозакусочную, где он делал заказ, подражая китайскому акценту, а у окошка выдачи переключался на другую роль, прикидываясь то смуглым французом, то бесшабашным голландцем, а мы с братьями от души хохотали.

Как-то раз я попыталась подражать браваде отца, рассказав ему в красках ходивший в школе анекдот о передвижном туалете («маленьком красном фургончике»). Я только добралась до самой «соли», довольная своим выступлением, неудержимо хихикая, и тут отец схватил меня за плечи, сказал, что это грязный анекдот, и запретил мне играть и разговаривать с той мерзкой девчонкой, которая мне его рассказала.

С ранних лет мой ум неотступно преследовала история об одиночке в дикой глуши, и я жаждала такого рода приключений.

Во мне, оставленной за бортом семейных героических преданий, в отсутствие человека, с которого я могла бы брать пример, развилось инстинктивное стремление делать все в одиночку. Всего в пять лет, не умея ни различать время по часам, ни читать, я знала, что, когда поздним утром заканчивается «Улица Сезам», пора идти в школу. Мать уже успевала уйти на работу к тому времени, когда я брала свой ланчбокс с Джози и кошечками[10] на крышке и шла будить отца, который отсыпался после смены на второй работе – он подрабатывал на кладбище. А потом я шла в школу, до которой была миля пути.

Ах, если бы я была хорошей… думала я, ибо «хорошая девочка» – это максимум того, на что я была способна. Проблема заключалась в том, что «быть хорошей девочкой» означало не только быть послушной и вежливой, но и – совершенно непосильная задача – красивой. Я была простушкой, к тому же довольно полной. Место встречи моих передних зубов напоминало наконечник стрелы, а моя улыбка – неуклюжее извинение. Когда папа, которому нравилось воображать, будто он способен провидеть будущее, изрекал предсказания насчет своих детей, он говорил, что Стив будет астронавтом, Крис – ученым, а я – объявлял он, словно вручая мне наилучший возможный подарок, – «мисс Америкой-1982». С тем же успехом он мог бы сказать, что я вырасту лошадью или лебедем. Его предсказания вовсе не были признанием моей существующей красоты; наоборот, он воображал самое лучшее, самое успешное из того, чем я могла бы, по его мнению, стать.

Разрываясь между противоречивыми желаниями «быть хорошей девочкой» и решительно действовать, между принятием и бунтом, я зигзагом носилась по своим ранним годам, точно олениха, пойманная в загон. Я так часто не оправдывала ожиданий, что думала: «Должно быть, я плохая». Как доказательство принимался тот случай, когда я однажды ударила бабушку по лицу: она ласково наклонилась, чтобы поцеловать меня на сон грядущий. Ее неожиданные объятия посреди ночи ошеломили и напугали меня.

– Ах, так! – фыркнула она, уходя прочь.

Сгорая со стыда, я изобразила полное неведение, когда на следующий день она приступила ко мне с расспросами: «Милая, ты же не хотела ударить свою бабушку, правда?»

Горя желанием исправить свою порочность, я решила, что то, чего мне не хватало в традиционном благообразии или терпении хорошей девочки, я наверстаю послушанием. Не могу быть хорошей девочкой в одном – буду в другом. Однажды, услышав отцовский посул выпороть меня, когда мы вернемся домой, я, переполненная чувством ответственности, сама принесла ремень и вручила его отцу.

Но соблюдение законов моей семьи приносило лишь мимолетное облегчение. Бо́льшую награду обещал институт покрупнее – католическая церковь. Церковь была местом совершенства столь сладкого, что ее святые сияли золотыми нимбами, и мой безупречный дед пускал слезу всякий раз, перебирая пальцами черные жемчужные четки. Я хотела быть такой же благочестивой, такой же добродетельной. Прочитав в катехизисе историю о девочке, которая увидела ребенка на дороге и оттолкнула его с пути мчащейся машины, а сама погибла – но при этом умерла доброй католичкой, – я стала высматривать на улицах людей и животных, чтобы спасти их ценой собственной гибели. Тот факт, что моя смерть, похоже, могла каким-то образом сделать акт спасения более духовным, делал его и более желанным. После того как мне в семь лет сказали, что добрые благочестивые католики осеняют себя крестным знамением, проходя мимо церкви – любой церкви, – я стала креститься. Я интуитивно пришла к пониманию, что мой удел – убеждать других в моей добродетельности. И поэтому послушно полдесятка раз читала «Отче наш», как велел священник по итогам исповеди; а прежде он поучал меня в темной нише исповедальни «чтить отца своего и мать», хоть я и не упоминала в исповеди ни маму, ни папу, да и в неповиновении не сознавалась. Я хорошо выучилась послушанию.

Когда папа изрекал предсказания насчет своих детей, он говорил, что Стив будет астронавтом, Крис – ученым, а я – объявлял он, словно вручая мне наилучший возможный подарок, – «мисс Америкой-1982».

Моими грехами были ложь и алчность.

Я воровала в магазине неаполитанские кокосовые конфеты для субботнего утренника, пока это не заметил отец и не прогнал меня, вопящую «нет, папочка, нет!», по всему торговому залу к менеджеру, у которого, клянусь, был на подхвате знакомый коп. Тот продемонстрировал мне наручники и сказал, что мог бы забрать меня, и мне пришлось бы провести ночь в тюремной камере. В другой раз я убедила своего старшего брата Криса, который нес на себе тяжкий груз ожиданий, возлагаемых на первенца, и беспрестанно терзался чувством вины, что это он сломал крышку посудомоечной машины, встав на нее ногами.

И еще мне нравилось плести небылицы.

В игре «покажи и назови» я возбужденно демонстрировала фигурку из раковин, которую добыла на Рыбацкой пристани Сан-Франциско, или странную пасхальную корзинку, сделанную из опорожненного контейнера из-под отбеливателя, увенчанного резиновой головой Матери Гусыни; свои особенные предметы я готовила заранее, за несколько недель. Я с ликованием сообщала слушателям о том, что Митци, наша холощеная собака, наполовину бассет-хаунд, наполовину немецкая овчарка, якобы принесла щенков, которые копошились, скулили и засыпали, свернувшись рядом с белым маминым животом, как крохотные шарики черно-коричневого теста. На другой неделе героиней рассказов была наша несуществующая кошка Миднайт: она окотилась, и теперь котятки мяукали по всему нашему дому. Еще как-то раз моя мать была беременна двойняшками. Не знаю, почему я воспринимала рождение как средство решения моих проблем, – для меня оно ничем хорошим не обернулось.

* * *

По выходным мы с братьями занимались тем, чем хотел заниматься отец: рыбачили, ездили на базу ВВС наблюдать воздушные гонки истребителей, делали ставки на бегах и скачках, играли в боулинг, смотрели новые научно-фантастические фильмы, обыскивали розовые клумбы и парки Сакраменто во время ежегодно проводимой охоты за сокровищами, и мой отец был уверен, что «уж в этом-то году!» мы будем единственными, кто расшифрует еженедельные подсказки, и найдем предмет, который сделает нас «удачливыми победителями!» и обладателями огромного денежного приза. Папа был уверен, что от гигантского выигрыша его отделяет всего одна ставка, всего одна улыбка удачи.

Мой отец, похвалявшийся тем, что не способен заблудиться в лесу, был прирожденным походником и «дикарем», охотившимся на лосей и оленей. Больше всего я любила ходить с ним в походы и рыбачить. Наши вылазки были настоящими экспедициями, в начале которых папа загружал в фургон кулеры и спальные мешки, алюминиевые стульчики, удочки, нашу палатку весом в пятьдесят фунтов и – всегда – огромную упаковку спагетти, которые он готовил целый день. Я научилась стрелять из 22-го калибра, потрошить форель и выслеживать оленей. Природа, как я ее понимала, была одновременно прекрасна и опасна. По ночам под толстой шкурой парусиновой палатки я лежала без сна, затаив дыхание, испытывая в равных долях страх и благоговение оттого, что не вижу собственной руки, если помахать ею в считаных дюймах от лица, и воображая, как мои пальцы уплывают в ночное небо, точно звезды, в то время как папа сидел у костра, не подпуская близко медведей, вместе с Митци и двустволкой, прихлебывая виски «Краун Ройал».

Когда наставало утро, на завтрак у нас была жареная форель, и картофель с розмарином, и яичница-глазунья, пожаренная на жире, вытопленном из бекона, и чуть обуглившиеся на костре тосты, и вкусный дым плыл между деревьями. Мы с братьями прочесывали место стоянки в поисках следов когтистых лап и камней, перевернутых медведем, которого отпугнул отец, или оленьих и кроличьих троп на земле.

В этих походах – единственных отпусках, которые бывали у моей семьи, – отец заполнял наше воображение историями о троллях, что бродят по ночам, но превращаются в камень с рассветом, или о громадном, как остров, окуне, живущем в озере, где мы рыбачили. Стоило нам завидеть островок, который мог оказаться заросшей камнями и кустарником спиной этого окуня, как я принималась божиться, что заметила, как некоторые его участки двигались. Повзрослев, я стала рассказывать собственные истории – вначале в отряде герл-скаутов, и потом тоже – когда работала вожатой во время учебы в колледже: страшилки об «альбиносах» или человеке с корзиной вместо головы, который жил среди деревьев. Хоть эти истории и были предназначены пугать слушателей, я понимала, что там, вне досягаемости уличных фонарей и тротуаров, идет иная жизнь.

На досуге отец больше всего любил «пойти посмотреть лошадок» на ипподроме Бэй-Медоуз в те дни, когда мать работала. Помню, как я разглядывала пальмы, качавшие кронами над дорожками ипподрома, и пила лимонад, а папа и его друг, дядя Стэн, потягивали бурбон с колой из замороженных стаканов и обсуждали на особом кодовом языке каждый забег. Ипподром пах сигарным дымом и был усыпан желтыми, голубыми и красными билетиками – свой цвет для каждого места и типа ставки, – и мы с братьями подбирали их в поисках нечаянно выброшенных выигрышных. Зрители, делавшие ставки, ревели: «Давай, седьмой! Вперед, тройка!» Распорядитель испускал пронзительные вопли «Де-е-е-ейли да-а-а-абл!»[11] вперемежку со звоном трекового колокола. Между забегами я снова и снова прокручивала в голове особые слова ипподрома: перфекта[12], тройное пари[13], трифекта[14] и (моя любимая) квинелла[15] – прекрасное слово, которое звучало как сладкий и сочный десерт, приготовленный из ванильного мороженого и какого-то затейливого торта. Папа крепко сжимал в руке программку и делал заметки карандашом, одновременно изучая ипподромное табло, прежде чем сделать ставку – всегда в последнюю минуту. А я выбирала своих фаворитов по внешности – сочетанию одежды жокея и масти лошади; метод, который как минимум в одном случае принес мне огромный выигрыш и побудил дядю Стэна ставить на мой выбор в следующих трех забегах.

Я помню друзей отца, компанию парней из ВВС – все молодые, всем от двадцати до тридцати, – чуть ли не лучше, чем своих собственных приятелей. Это были «дяди». Стэн был картежником в черных очках с толстыми стеклами, явным мозговым центром компании; он называл меня и братьев «типчиками». У Дона была блондинистая прическа «афро» и забавная манера щелкать пальцами при разговоре; он со временем женился на сестре моей матери, Мэри Энн, и стал мне настоящим дядей. Последним был Тетушка Пол, милый мужчина, изначально нареченный именем Лестер, а прозвище Тетушка дала ему я, поскольку у нас уже было слишком много дядюшек. Ларри Хармони был здоровенным рыжеволосым парнем, который однажды блевал на можжевельник на нашем переднем дворе во время одной из папиных вечеринок с банья кауда[16], отчего можжевельник стал золотистым и разросся вдвое пышнее. Ларри стрелял уток и фазанов, которых мы запекали к воскресенью Суперкубка; детям давали задание – ощипывать ошпаренные тушки. А центром компании был мой отец, человек, который играл в боулинг шаром цвета жженого сахара с надписью polata, что на пьемонтском сленге означало мужское яичко, и припасал для каждой вечеринки целый мешок пошлых анекдотов.

Я научилась стрелять из 22-го калибра, потрошить форель и выслеживать оленей. Природа, как я ее понимала, была одновременно прекрасна и опасна.

Поскольку папа был солнцем, вокруг которого описывали орбиты столь многие, мы с братьями часто оставались, точно луны, дожидаться его возвращения. Где только не приходилось ждать – на полях для игр с мячом и на собачьих бегах, у продуктовых магазинов, на «детских площадках» у казино, с горстью четвертаков, выданной на игру и закуски, в то время как родители предавались азартным играм весь день напролет, или же у кого-нибудь дома, пока отец играл с хозяевами в бридж или смотрел футбол, запивая зрелище галлонами вина «Карло Росси» и красным бургундским, распевая с друзьями «Эй-ей-ей-ей, пососи мой juan-nachee»[17].

Огромные куски моего детства заглотнула скука – не того общего для всех детей свойства, когда мы жалуемся, несмотря на игрушки и друзей, что нам «нечем заняться», а такая, которая появляется, когда убиваешь время. Мы с братьями придумали игру под названием «мост-ломайся-аллигатор-ешь» для тех дней, когда папа оставлял нас в машине, а сам шел за продуктами в магазин на территории базы. «Разрешено брать с собой только одного ребенка за один раз!» – говорил он, и это означало, что он просто оставлял в машине нас всех, вместо того чтобы выбрать одного, который пройдет внутрь. В этой игре тот игрок, который изображал мост, перекрывал собой пространство между передними и задними сиденьями нашего микроавтобуса, в то время как «ломатель» переползал через его спину. «Аллигатор» поджидал, затаившись в изножье заднего сиденья, и все мы приговаривали: «Мост, ломайся, аллигатор, ешь!»

Папа был мастером-церемониймейстером и дома, объявляя, что мы поедем в кафе-мороженое или автозакусочную.

– Надевайте-ка пижамки да подушки берите, – говорил он на манер конферансье.

В нашем доме он был главным поваром и врачом, рвал зубы с помощью плоскогубцев и носового платка, втирая в десны немного бурбона.

Он также был нашим сержантом по строевой подготовке.

Огромные куски моего детства заглотнула скука – не того общего для всех детей свойства, когда мы жалуемся, несмотря на игрушки и друзей, что нам «нечем заняться», а такая, которая появляется, когда убиваешь время.

По субботам мы с братьями просыпались рано, чтобы успеть посмотреть как можно больше мультиков, пока отец не начнет выкрикивать приказы. Вооруженные чистящими средствами и бумажными полотенцами, метлой и пылесосом, мы наводили чистоту в доме, гараже, своих комнатах, старательно выполняя назначенные нам задачи. Если мы работали недостаточно быстро и без должного энтузиазма, папа грозился и орал.

– Поторапливайтесь! – говорил он. И мы поторапливались.

Угрозы были папиной управленческой политикой. Ему достаточно было только щелкнуть ремнем или пригрозить дать нам «повод для слез», а иногда и перекинуть кого-нибудь из нас через колено, постыдно спустив штаны. По мере того как мы росли, ремень все чаще заменяла его мощная лапища.

Хотя отец с гордостью рассказывал, как я самостоятельно приучилась к горшку, когда мне не было еще и года, я этого не помню – помню только, как он нависал над моим старшим братом и вопил «отправляйся в ванную», которая находилась в конце длинного коридора трейлера в Саннивейле. Когда Крис мешкал, отцовская рука взметалась атакующей змеей и шлепала двухлетнего сына. Я тогда едва начала выговаривать слова, но уже распознавала опасность и инстинктивно избегала необходимости «усваивать уроки».

Один такой урок касался спичек. Обвязав резинкой мои тесно сжатые пальцы и вставив в центр зажженную спичку, он требовательно спросил:

– Будешь еще играть со спичками?!

– Нет, папочка! – кричала я.

Он продолжал держать мою руку, пристально глядя на меня своими зелеными глазами с золотыми крапинками, точь-в-точь как у меня. Пламя ползло вниз по деревянной щепке. Жар постепенно начинал припекать подушечки моих пальцев.

– Нет, папочка, нет, папочка! – вопила я.

Любовь была наказанием.

* * *

К тому времени как я пошла в третий класс, задолго до того как абрикосы и вишни, посаженные родителями на заднем дворе, достаточно подросли, чтобы плодоносить, отца перевели на другую базу, и наша семья переехала из Мун-Корт в Милпитасе на Потиэ-Драйв в Колорадо-Спрингс, где просторное колорадское небо и жизнь на краю прерий поглотили меня с головой. Я не могла вообразить более прекрасного зрелища, чем покрытые снежными шапками горы, вздымавшиеся навстречу небу из широкой чаши степей зимой, или вуали теней, которые они отбрасывали летом.

Родители купили разноуровневый дом в Симаррон-Хиллс (это был уже пятый адрес в моей жизни), окруженный пустыми, заросшими сорняками участками на скудно застроенной окраине жилого района, ограниченного бесконечными полями, тянувшимися в сторону Канзаса.

К пятому классу я стала этакой Гуди Два Ботинка[18]: примерной ученицей, трудолюбивой, внимательной, заботливой – любимицей учителей, и герлскаутом, заслужившей значки «домохозяйки», «наблюдателя», «любителя», наряду со значками за «домашнее здоровье и безопасность», «гостеприимство» и «водные забавы». Но все менялось по мере того, как я все чаще чувствовала себя викторианской героиней, запертой в гостиной и наблюдающей за жизнью своих братьев со странной смесью ярости и зависти.

Они зарабатывали деньги, деля на двоих один ежедневный маршрут доставки газет. Крис занимался футболом, а Стив играл в бейсбольной Маленькой лиге. Домашние обязанности мальчиков заключались в работах на воздухе – они стригли лужайку и пололи сорняки, выгуливали собаку. А я? Я подрабатывала бебиситтером – работа, которая состояла в основном в убивании времени. Мои домашние обязанности включали всё от мытья полов и полировки мебели до уборки ванной – «женские дела».

Отряд бойскаутов, где были мои братья, ходил в походы с ночевками, они спали в палатках, в то время как я в своем отряде герлскаутов училась народным танцам и изготовлению бумажных цветов для людей, которые жили в доме престарелых. Перед тем как наш отряд отправился на пикник в лес, мы несколько недель занимались изготовлением «сиденья» – подушки, которую привязывали шнурками к талии, чтобы не запачкаться, сидя на земле. Вдохновленная детскими походами в лес с отцом, я грезила о том, как буду спать одна в легкой палатке и выслеживать зверей. Я хотела научиться выстругивать предметы из дерева, печь печенье на костре и разбираться в растениях.

Вот что я говорила сама себе: давным-давно я прибыла на землю со своими родителями-инопланетянами – моими настоящими родителями – и потерялась или разлучилась с ними.

Едва став герлскаутом, я начала упрашивать родителей послать меня в летний лагерь, где я неделю жила бы в лесу и стала настоящей лесовичкой; но на это никогда не хватало денег. Когда тебе будет двенадцать, обещали они.

А пока я, чтобы посидеть на земле и послушать, как затихает день, забиралась на гору на участке к западу от дома ранними летними вечерами, когда солнце бросало косые лучи поперек полей и нетопыри беззаботно попискивали в темнеющем голубом небе. Высокие одичалые подсолнухи и поташник – те растения, которые засыхают и отваливаются от корня, скапливаясь у проволочных изгородей ветреными осенними днями, – обступали мои широкие плечи.

Я была уверена, что попала не в ту семью.

Знойный день выдыхался, как вдруг сильный гул – словно воздух выдували через длинную трубу, или как внезапно включившееся радио, – наполнял мой слух. Не раз и не два я слышала этот звук. Я закрывала глаза и задерживала дыхание, с надеждой поднимая лицо к небу.

Вот что я говорила сама себе: давным-давно я прибыла на землю со своими родителями-инопланетянами – моими настоящими родителями – и потерялась или разлучилась с ними, но потом их время вышло, и им пришлось вернуться домой. Каким-то образом я оказалась в этой семье – у людей, которые слишком часто смотрели на меня с подозрением или с изумлением и потрясенно раскрытыми ртами. Что это она такое делает?

Я знала, что этот звук, раздающийся в моих ушах, был голосом моих родичей, людей точь-в-точь таких же, как я, пытающихся рассказать мне, как вернуться домой, – вот только я забыла их язык. Если я сосредоточусь, говорила я себе, то вспомню. Если я задержу дыхание, то слова ко мне придут. И я оставалась совершенно неподвижной, зарывшись пальцами ног и рук в прохладную землю, пока в небе проявлялись первые звезды, и пыталась вспомнить язык, данный мне от рождения.

* * *

Моя мать вернулась к учебе, чтобы заниматься изобразительным искусством – профессией, которую она надеялась получить, когда ей было восемнадцать. И внезапно дом ожил, заполненный ее работами – скульптурами, вырезанными из гипса, залитого в формы из молочных пакетов, и проволочными мобилями, свисавшими с потолка. Мама включала Goodbye Yellow Brick Road Элтона Джона или Джима Кроче и танцевала со мной в гостиной. Она купила мне первую пару брюк клеш и учила меня вязать макраме. Она покрасила металлическую лейку для сада в желтый цвет и разрисовала ее цветами, посадила на заднем дворе кукурузу и цуккини.

После слишком многих лет вечного непротивления, вечного «да» я начала намеренно, вызывающе говорить «нет».

Мои родители ссорились чаще.

Однажды, ни с того ни с сего, отец спросил меня, как я отнесусь к появлению маленькой сестрички.

– Я всегда хотела сестренку! – выпалила я.

Через пару дней родители сообщили новость: теперь нас в семье будет шестеро.

Но моя детская фантазия о том, что новое рождение сделает мою жизнь более приятно-волнующей, обернулась пшиком: так вот хватанешь залпом стакан холодного молока и обнаружишь, что оно прокисло. Я была в восторге от перспективы появления новой сестры – ведь наверняка это будет девочка – и с живейшим интересом наблюдала, как мамин живот растет и превращается в большой шар.

Рождение сестры нелегко далось матери: у нее было высокое кровяное давление, и в свои тридцать пять лет она считалась входящей в группу высокого риска. Ее пришлось положить в госпиталь Академии ВВС. Два с половиной месяца я махала маме сквозь окно ее палаты, потому что отец говорил, что детей в отделение не допускают. Наконец родилась Нэнси-крикунья – весом меньше двух с половиной килограммов, – и ее было никак не утихомирить: она словно чувствовала, где именно оказалась.

Перед ее рождением мне исполнилось двенадцать лет и три недели.

Не было никакого летнего лагеря. Вместо этого летом перед переходом в средние классы я была назначена нянькой для младшенькой, что просто добавило к списку моих домашних обязанностей внутри дома еще одну, и я кормила сестру, и меняла ей подгузники, и играла с ней, пока родители пытались восстановить свой брак путем консультаций и ряда свиданий вне дома.

Я была уверена, что попала не в ту семью.

Я с радостью приняла ответственность за сестру – это позволяло мне чувствовать себя важной, взрослой. Никто не подвергал сомнению мое – по умолчанию – положение няньки, даже я сама поначалу, но вскоре до меня дошло, что я попалась в ловушку. Я отдала не один год стараниям быть хорошей девочкой, предвосхищать потребности других, делать то, что мне сказано. И куда же, думала я, это меня привело?

В то лето, когда я глядела на братьев, которые могли гонять на велосипедах или ходить в гости к друзьям, в то время как я сидела с Нэнси, что-то во мне сломалось.

Вот тогда-то я и решила: не буду.

Это решение было подобно бомбе, сдетонировавшей в моей голове. После слишком многих лет вечного непротивления, вечного «да» я начала намеренно, вызывающе говорить «нет».

Глава 2

Говорить «нет»


В средних классах я была полна решимости возделывать свой крохотный клочок земли на нашей маленькой школьной ферме к востоку от Колорадо-Спрингс. В конце первого года учебы, повинуясь внезапному импульсу, я вошла в команду болельщиц, став вначале запасной, а потом пробившись в основной состав. Мой коронный прием? Я умела вопить громче всех.

Внезапно проникнувшись горячим желанием оказаться подальше от дома и своих обязанностей няньки при сестре, я занялась легкой атлетикой. Без особого успеха бегала на длинные дистанции (не рассчитывая силы) и с препятствиями (недостаточно быстро), а потом вступила в гимнастический клуб. Хотя отъявленная дерзость и верткая способность прыгать сальто назад и крутить «колесо» обеспечивали приглашение в клуб большинству девочек, мое умение твердо стоять на ногах и упрямство сделали свое дело. Я была непоколебима на бревне и умела садиться на любой шпагат, хоть в моем репертуаре и не было никаких настоящих гимнастических трюков. И все же то, чего мне недоставало в мастерстве и стройности, я восполняла характером и решимостью. Моим коронным приемом на разновысоких брусьях была мертвая петля – соскок, при котором я бросала себя назад из позиции сидя на нижнем брусе. Мое туловище совершало переворот вокруг бруса и шло вверх, так что когда грудь поднималась, я поворачивалась к брусу спиной и твердо приземлялась ступнями на пол с поднятыми руками. Во мне жила потребность толстой девчонки доказать, что она чего-то стоит, всем и каждому. Я старалась усерднее всех, я была сильнее, я не отступала. Из этой решимости проклюнулся новый бутон уверенности, и на недолгое время я стала одной из популярных девочек в школе. Все это резко оборвалось, когда мы уехали из Колорадо – прямо перед тем, как мне исполнилось четырнадцать.

Новое назначение отца унесло нас за три тысячи миль от материка и друзей, в его вторую обязательную «заграничную» командировку. Мы могли бы поехать в Бельгию или Францию, но папа нацелился на Гавайи, поскольку там был расквартирован дядя Дон с моей тетей. Все мы, как попугаи, повторяли наигранный энтузиазм родителей: это будет здорово! – жить в раю. Но я втайне не желала прощаться со своими друзьями и тем местом, которое создала для себя в школе каторжным трудом.

И с нашей собакой.

Отец принес Митци домой, в наш трейлер в Саннивейле, когда мне было четыре года, после того как наткнулся у продуктового магазина на какого-то человека с полной коробкой щенков. Я помню, как она плакала по ночам в кухне, где папа стелил газеты, чтобы защитить пол от щенячьих неожиданностей. Но Митци выросла умной, веселой собакой, она с удовольствием несла караул на заднем дворе и гоняла белок всякий раз, как мы ходили в походы, она напоминала бигля-переростка и любила кусочки с нашего стола и поездки в машине. Отцу стоило только звякнуть ключами – и Митци принималась нарезать круги вокруг дома, жаждая «поехать…» куда угодно.

Во мне жила потребность толстой девчонки доказать, что она чего-то стоит, всем и каждому. Я старалась усерднее всех, я была сильнее, я не отступала.

Почти не переводя дыхания после объявления о том, что мы переезжаем, отец сообщил, что лучше усыпить нашу десятилетнюю собаку, чем заставить ее переживать изоляцию в длящемся несколько месяцев карантине, которому обязательно подвергают домашних любимцев, – это, как он сказал, разбило бы ей сердце. Я соглашалась с этим решением, принимая его как разумное, – вплоть до того дня, когда папа должен был везти Митци к ветеринару на эвтаназию. Я увидела, как он сажает ее, еще живую, в деревянный походный ящик, который потом намеревался использовать для похорон, – «просто чтобы посмотреть, поместится ли она». Папа вывел собаку на улицу, и я пошла за ними. Я до сих пор явственно вспоминаю, как он опускал перепуганное животное в этот ящик, стоявший на откидном борте нашего большого синего «Шеви Субурбана».

Я вернулась в дом и впервые в жизни не сумела сдержать звук, рвавшийся из груди, – утробный, животный вой скорби. Когда мать спросила, что случилось, я смогла лишь указать туда, где мой папа пытался заставить нашу собаку лечь в ящик.

* * *

Невозможно представить место более изолированное (или тоскливое), чем Гавайи. Моя семья ступала на незнакомую почву – во всех отношениях: тропический климат, пальмы, запах растущих ананасов и девятнадцать разновидностей тараканов – все это вкупе с раскаленным от ярости распадом брака родителей и взрывоопасной энергией честного подросткового бунта. К тому же впервые за всю карьеру моего отца в ВВС нам пришлось жить на базе. Мы не могли позволить себе дом из тех, что предлагались на рынке первоклассного жилья в Оаху. Поэтому обменяли свой скромный разноуровневый домик на небольшой, довоенной постройки четырехквартирный коттедж, втиснутый в ряды точно таких же коттеджей через дорогу от посадочной полосы на базе ВВС «Хикэм». Крохотные, похожие на хамелеонов гекконы бегали по сложенным из шлакобетонного кирпича стенам. На задах росло манговое дерево, чьи плодовые стебли сочились белой жидкостью, от которой, стоило ее коснуться, кожа взрывалась чесучей сыпью. Всякий раз как я выдвигала ящик или включала свет в темной комнате, во все стороны разбегались тараканы. Они падали с потолков, приземляясь мне на голову с мягким жутким стуком, пробегали по телу ночью. Гавайский воздух был густым и влажным, и впервые в моей жизни лето казалось нестерпимо жарким.

Я увидела, как он сажает ее, еще живую, в деревянный походный ящик, который потом намеревался использовать для похорон, – «просто чтобы посмотреть, поместится ли она».

Жили мы тесно – особенно поначалу. В течение почти четырех месяцев после прибытия наша семья ютилась в номере мотеля на две спальни в «Пеппертри Апартментс», так называемом временном жилье, дожидаясь предоставления квартиры. Я спала на диване в маленькой гостиной, мои братья – в одной спальне, Нэнси с родителями – в другой. То была странная, нищенская жизнь. У нас там не было никаких знакомых. Нас с братьями часто выгоняли на улицу, когда Нэнси спала днем. Мы бродили между зданиями и исследовали округу, рвали плоды манго и пытались забираться на кокосовые пальмы, пока кто-то не донес на нас за прогулы – мол, почему это мы не в школе? Переезд на Гавайи состоялся в апреле, так что нам разрешили уйти на каникулы до окончания учебного года. Ну разве вы не везунчики, говорили приятели и учителя, ведь у вас впереди целое долгое гавайское лето! Мы можем научиться серфингу! Мы можем играть на пляже! Когда рядом с нами остановилась полицейская машина и из нее вышел кряжистый коп, в груди у меня ёкнуло: папа нас убьет. Я посмотрела на Криса, чье уже загорелое тело поднялось примерно до середины ствола кокосовой пальмы, и у меня появилось тошнотворное ощущение, что я сделала что-то не так, в сочетании с белым страхом тревоги о том, что случится дальше.

– Эй, колохе[19], чой-то ты творишь? – спросил полицейский моего брата.



Поделиться книгой:

На главную
Назад