ОТ РЕДАКЦИИ
Настоящее Полное собрание сочинений Ф. М. Достоевского, выпускаемое Институтом русской литературы (Пушкинским домом) Академии наук СССР, является первым изданием сочинений писателя, подготовленным на основе критического изучения всех выявленных до настоящего времени источников текста — печатных и рукописных. Оно включает в свой состав всё известное нам его художественное, публицистическое и эпистолярное наследие.
Необходимость такого издания давно назрела. Она обусловлена величием художественного гения Достоевского и громадным значением его наследия для современности, мировой славой его произведений и их широким воздействием на передовую культуру и литературу всего человечества.
Сформировавшись духовно в России 1840–1860-х годов, Достоевский пронес через свое творчество неприятие общественного и государственного строя, основанного на классовом неравенстве и эксплуатации человека человеком. Горячая любовь к «униженным и оскорбленным», отразившаяся уже в первых произведениях Достоевского, привела его в молодые годы в кружок петрашевцев, где он познакомился с учениями тогдашнего утопического социализма. Эти учения убедили Достоевского в том, что для уничтожения общественного неравенства и несправедливости было мало отменить крепостное право, что для этого необходима коренная перестройка всей общественной и нравственной жизни людей на новых основаниях.
Исканию оснований новой, справедливой жизни человечества и было посвящено творчество Достоевского. Еще В. Г. Белинский высоко оценил гуманистический пафос его первых произведений, а Н. А. Добролюбов в 1800-х годах признал основным содержанием романов и повестей писателя «боль о человеке», защиту прав забитой и униженной личности. М. Е. Салтыков-Щедрин, не раз резко полемизировавший с Достоевским, проникновенно отметил, что, при всех идейных расхождениях Достоевского с русскими революционерами той эпохи, их усилия были направлены в конечном счете к одной и той же лучезарной цели.
Достоевский был исполнен глубокого недоверия к помещичье-буржуазной цивилизации. Его волновала, по собственному признанию, судьба не «одной десятой», а «девяти десятых» человечества. Великий писатель был убежден, что «все наши девяносто миллионов русских (или там сколько их тогда народится) будут все когда-нибудь образованы, очеловечены и счастливы» и что русский народ своим братским примером поможет другим народам в общем движении человечества к свободе и счастью. Эти предвидения Достоевского претворила в жизнь Великая Октябрьская социалистическая революция.
Горячо стремясь к «царству мысли и света» и желая своим творчеством способствовать его реальному осуществлению, Достоевский ошибочно представлял себе пути, ведущие к нему. Он относился скептически к революционерам своего времени, нередко предвзято и несправедливо отзывался о них. Но самая острота и резкость писателя в отстаивании своих заветных убеждений, как мы можем теперь видеть, проистекала из его тревоги за судьбы «девяти десятых человечества», из ненависти к тем «плодам царства буржуазии», которые он с глубоким трагизмом рисовал в своих произведениях и о которых с отвращением писал в своей публицистике. Не от господствующих классов, а от самого народа, от широких трудящихся масс Достоевский ждал того нового слова русской и всемирной истории, которое он стремился противопоставить формуле «буржуазного единения людей». Это делает наследие Достоевского в наши дни, несмотря на многочисленные исторически обусловленные ошибки и заблуждения, свойственные ему как человеку и писателю, достоянием передовых, демократических и социалистических сил, а не тех, кто упорно, но безуспешно пытался в прошлом и пытается сейчас использовать эти ошибки для борьбы против народных масс, для защиты того мира классового неравенства, насилия и угнетения, который страстно отвергал Достоевский.
Цели глубокого и всестороннего критического изучения творчества Достоевского в свете ленинского понимания культурного наследства, основанного на признании его огромного, непреходящего значения для социалистической культуры, должно служить настоящее издание.
Достоевский сам положил начало изданию своих сочинений. Первое двухтомное издание их, в которое вошли ранние повести и рассказы 1846–1859 гг., было осуществлено под его наблюдением в 1860 г. московским книгоиздателем Н. А. Основским.[1] Через несколько лет, в 1865–1870 гг., в Петербурге вышло «Полное собрание сочинений» Достоевского, выпущенное Ф. Т. Стелловским.[2] В отличие от первого издания в него вошли произведения Достоевского, написанные до 1866 г. (включая романы «Преступление и наказание» и «Игрок»). Для обоих названных изданий автор просматривал текст и вел над ним творческую работу. Тем не менее в оба издания проникли многочисленные типографские погрешности и опечатки. Особенно много их в издании Стелловского — «спекулянта» и «ровно ничего не понимающего издателя», по характеристике самого Достоевского (см. письмо к А. А. Корвин-Круковской от 17 июня 1866 г.). Писатель был вынужден продать Стелловскому право на издание своих сочинений против воли, из-за тяжелых материальных условий, в которых он оказался в 1865 г. после смерти своего старшего брата М. М. Достоевского и прекращения журнала «Эпоха».
После 1870 г. Достоевский выпускал свои романы отдельными изданиями, внося при этом в текст поправки по сравнению с журнальными их публикациями, но приступить к изданию нового собрания сочинений ему уже не удалось. Первое полное собрание сочинений Достоевского, куда — наряду с произведениями, включенными в издание Стелловского, — вошли романы и повести, написанные после завершения этого издания, «Дневник писателя», избранные письма (а из ранних произведений 1840–1850-х годов, не входивших в издание Стелловского, также рассказы «Роман в девяти письмах» и «Ползунков» и стихотворение «На европейские события в 1854 году»), вышло посмертно в четырнадцати томах в 1882–1883 гг.[3] Оно было подготовлено вдовой писателя А. Г. Достоевской при участии его друзей — историка литературы О. Ф. Миллера и критика Н. Н. Страхова. Выход этого первого посмертного издания сочинений явился крупным событием в истории собирания и изучения наследия Достоевского. Оно впервые объединило в своем составе все основные его художественные произведения, изданные при жизни, и тем самым дало читателю возможность составить целостное впечатление о его творческом пути. Наряду с художественными произведениями в посмертное издание были включены, как уже упоминалось выше, «Дневник писателя» и образцы более ранней публицистики Достоевского 1860-х годов (объявления об издании журнала «Время»).
Опубликованные А. Г. Достоевской в первом томе посмертного издания обширный свод писем писателя и отрывки из его записной книжки 1880–1881 гг., а также предпосланные этому тому «Материалы для жизнеописания Достоевского» (до 1861 г.) О. Ф. Миллера и продолжающие их «Воспоминания о Ф. М. Достоевском» Н. Н. Страхова явились надолго основой для биографов Достоевского и до сих пор сохраняют свое значение первоисточника.
Тем не менее посмертное издание не ставило (да еще и не могло ставить) задачи всестороннего критического изучения текста, исправления погрешностей прижизненных изданий сочинений Достоевского.
Последующие дореволюционные издания полного собрания сочинений Достоевского в текстологическом отношении основывались на издании 1882–1883 гг., повторяя его состав (за исключением не входивших в них писем, отрывков из записной книжки и других материалов биографического порядка), и отличались от него лишь новыми типографскими опечатками. Специального упоминания из их числа заслуживают лишь шестое (юбилейное) издание[4] и последнее из дореволюционных изданий, осуществленное издательством «Просвещение».[5] В состав первого из названных изданий А. Г. Достоевской были включены фрагмент из неопубликованной в то время «Исповеди Ставрогина» («У Тихона») и отрывки из записных тетрадей к «Бесам» (т. VIII). В последних двух томах издания 1911–1918 гг., выпущенных уже после революции, Л. П. Гроссман суммировал результаты начатой им и рядом других исследователей (В. Л. Комаровичем, В. К. Астровым-Савеловым) в последние предоктябрьские годы работы над изучением истории текста отдельных художественных произведений («Двойника», «Неточки Незвановой» и др.) и над определением авторства Достоевского в отношении анонимных статей, напечатанных во «Времени» и в других журналах. Выход этих томов не разрешил важнейших проблем текстологии Достоевского, но остро поставил вопрос о необходимости пересмотра старых традиций и о будущей подготовке издания сочинений писателя на новой научной основе.
Первое издание сочинений Достоевского, подготовленное на подобной основе, было осуществлено Б. В. Томашевским и К. И. Халабаевым в 1926–1930 гг.[6] К этому времени в СССР были выработаны принципы научной подготовки текста и был накоплен значительный опыт критического издания классиков. Задуманное вначале редакторами как собрание лишь одних художественных произведений, оно включило позднее в свой состав также «Дневник писателя» и критически проверенный свод журнальных статей, заметок и фельетонов. Параллельно с изданием сочинений Достоевского было начато полное четырехтомное комментированное издание его писем под редакцией А. С. Долинина, завершенное в 1959 г.[7]
Издание сочинений Достоевского под редакцией Томашевского и Халабаева и четырехтомник его писем под редакцией Долинина являются до сих пор лучшими в текстологическом отношении, наиболее полными и совершенными изданиями художественного и эпистолярного наследия писателя. Всё же и они далеки от полноты. В то время, когда Б. В. Томашевский приступил к работе над изданием 1926–1930 гг., рукописное наследие Достоевского было изучено и опубликовано лишь частично и в указанной области предстояла еще большая работа. Это заставило Б. В Томашевского с самого начала сознательно отказаться от обращения к рукописям и ограничиться печатными источниками текста; отступления от этого правила были сделаны лишь для главы из «Бесов» «Исповедь Ставрогина» («У Тихона»), двух фрагментов — из «Записок из Мертвого дома» и «Дневника писателя», не публиковавшихся при жизни писателя. Огромное рукописное наследие Достоевского осталось, таким образом, за пределами издания. Оно не нашло отражения и в разделе вариантов (ограниченном лишь разночтениями печатных изданий). Недостаточная изученность к началу 1930-х годов журналов Достоевского и спорность тогдашних методов атрибуции анонимных статей заставили Б. В. Томашевского воздержаться от включения в состав издания также тех журнальных статей Достоевского, принадлежность которых писателю не могла быть в то время строго доказана.
Ряд отдельных ценных исправлений и уточнений к изданию сочинений под редакцией Томашевского и Халабаева был сделан для текста художественных произведении Достоевского в позднейшем десятитомном собрании сочинений, осуществленном Государственным издательством художественной литературы в 1956–1958 гг.[8] Задуманное как издание основных, наиболее читаемых произведений Достоевского и рассчитанное на широкого читателя, оно в текстологическом отношении было, естественно, также основано лишь на печатных источниках и не претендовало на полноту. Тем не менее при подготовке его была проделана новая солидная текстологическая работа. Кроме того, в отличие от издания 1926–1930 гг. (которое содержало лишь текстологический комментарий) десятитомник Гослитиздата явился первым опытом издания текстов Достоевского, снабженных систематическим, хотя и сжатым, историко-литературным и реальным комментарием.
Как свидетельствует сделанный нами обзор основных издании сочинений Достоевского, ни одно из них до сих пор не преследовало цели объединить в своем составе его печатное и рукописное наследие. Между тем, как было отмечено выше, уже вскоре после смерти писателя начали появляться первые публикации отдельных страниц его рукописного наследия, подготовленные А. Г. Достоевской.[9] Объем и число таких публикации до Октября были незначительны. Но после того как по постановлению Советского правительства те рукописи Достоевского, которые до этого находились в частных руках и практически были недоступны исследователям, перешли в государственные архивохранилища, положение резко изменилось. Уже в 1919–1923 гг. в СССР были изданы ненапечатанная глава из «Бесов» («Исповедь Ставрогина»), план романа «Житие великого грешника» и другие ценные рукописные источники текста.[10] В 1920–1930-е годы И. И. Гливенко, П. Н. Сакулиным, Н. Ф. Бельчиковым, В. Л. Комаровичем, А. С. Долининым, Е. Н. Коншиной и другими исследователями были напечатаны черновые материалы к важнейшим художественным произведениям Достоевского, многочисленные страницы его записных книжек.[11] Часть этих материалов по мере их публикации переводилась на иностранные языки и ныне вошла в широкий международный научный обиход.[12] Однако издания этих материалов осуществлялись в разное время и принципы (а также качество) их подготовки были весьма различны, что создает серьезные трудности для исследователя, вынужденного в настоящее время к ним обращаться. Как свидетельствует анализ названных изданий, ни одно из них не может считаться полным, не дает последовательного чтения всех слоев известного нам рукописного материала, относящегося к тому или другому из романов Достоевского (и, таким образом, не отражает всего хода творческой работы над ним).
Параллельно с работой нескольких поколений советских исследователей над расшифровкой и изданием рукописного наследия Достоевского В. В. Виноградовым и Л. П. Гроссманом была подвергнута новому дополнительному изучению журнальная проза Достоевского и было установлено его авторство для ряда анонимных статей и заметок, не входивших в прежние издания.[13] В 1957 г. вышло полное описание рукописей Ф. М. Достоевского, находящихся в государственных — центральных и местных — архивах СССР, составленное группой источниковедов-архивистов под редакцией В. С. Нечаевой.[14] Новый этап в работе над выявлением, расшифровкой и комментированием материалов Достоевского составила работа, проведенная в 1950–1960-е годы редакцией «Литературного наследства», подготовившей ценный том черновых материалов Достоевского к «Подростку»[15] и в настоящее время продолжающей работу над дальнейшим обследованием и изданием его рукописей. Отдельные ценные публикации автографов Достоевского (а после завершения четырехтомного собрания писем под редакцией А. С. Долинина также и писем, оставшихся неизвестными к моменту окончания этого издания и не вошедших в него) появились в последнее время и за рубежом.[16] Всё это подготовило необходимые предпосылки для осуществления академического полного собрания сочинений Достоевского.
Таким изданием, призванным объединить в своем составе не только опубликованные самим писателем при жизни произведения, их первоначальные редакции, рукописные и печатные варианты, но и его остальное богатое рукописное наследие, должно явиться настоящее издание, наиболее полное по сравнению со всеми предшествующими.
В состав Полного собрания сочинений Ф. М. Достоевского входит всё разысканное в настоящее время наследие писателя: художественные произведения, статьи и фельетоны, «Дневник писателя», рецензии, речи, шуточные стихи, письма, деловые бумаги, показания на следствии по делу петрашевцев и др. Наряду с опубликованными и законченными произведениями в издание входят планы, наброски и другие материалы к неосуществленным произведениям, записи из рабочих тетрадей и книг (литературного, публицистическою и автобиографического характера). Художественные переводы иноязычных текстов (в том числе перевод «Евгении Гранде» Бальзака) в собрание сочинений не включаются.
Издание состоит из 30 томов, из которых тт. I–XVII отводятся под художественные произведения Достоевского, тт. XVIII–XXIV — под публицистику и автобиографические материалы и тт. XXV–XXX — под письма Достоевского. Распределение материала внутри каждой из этих трех серий — хронологическое, с отступлением от него в отдельных необходимых случаях, там, где речь идет о крупных произведениях (романах) или циклах («Дневник писателя»), не поддающихся дроблению.
Каждый том строится по одному общему принципу и включает в себя четыре раздела: 1) основные тексты произведений; 2) другие редакции (сюда включаются все материалы по истории текста, в том числе особенно важные для Достоевского творческие разработки, наброски и планы, предшествующие определению окончательной формы произведения); 3) варианты; 4) примечания. Первый из названных разделов в свою очередь делится на два подраздела: а) произведения данного времени, завершенные и опубликованные Достоевским при жизни; б) планы и наброски не осуществленных и не законченных писателем произведений того же периода.
Произведения, в отношении которых авторство Достоевского хотя и вероятно, но его нельзя считать вполне установленным («Dubia»), помещаются в томе, предшествующем томам писем (XXIV). В последнем томе (XXX) дается справочный аппарат ко всему изданию.
Текст произведений Достоевского, публикуемых в данном издании, критически проверен по всем доступным первоисточникам (печатным и рукописным). Тексты, опубликованные Достоевским при жизни, печатаются, как правило, по последнему авторизованному изданию. Остальные произведения и письма печатаются по автографам, а в случае их отсутствия — по стенографическим записям А. Г. Достоевской, авторитетным копиям, посмертным публикациям и другим источникам. Из текста принятой для печати редакции на основании сличения всех первоисточников устраняются явные описки, типографские опечатки, а также цензурные искажения и другие отступления от подлинного авторского текста. Исправления, внесенные в текст в результате этого сличения, оговариваются в комментариях (кроме исправления явных описок и опечаток).
Тексты сочинений Достоевского (за исключением случаев, где отклонения от обычной орфографии и пунктуации вызваны художественно-стилистическими соображениями) печатаются по правилам современной орфографии и пунктуации с сохранением лишь некоторых наиболее важных особенностей, свойственных писателю и его эпохе. При этом в тексте черновых набросков, записных тетрадей и писем Достоевского индивидуальные особенности его орфографии сохраняются в большей степени, чем в основном тексте художественных произведений и публицистики (сравнение прижизненных изданий сочинений Достоевского показывает, что индивидуальные особенности его орфографии и пунктуации сильнее выражены в ранних изданиях; в позднейших же изданиях сильнее ощущается влияние общих орфографических норм эпохи, а чисто индивидуальные черты орфографии и пунктуации писателя выражены менее явственно).
Вслед за основными текстами произведений Достоевского печатаются их имеющие самостоятельное значение первоначальные редакции, а также наброски, планы, конспекты и другие подготовительные материалы к ним. Далее — в следующем разделе — помещаются все варианты автографов и печатных изданий, имеющие творческий характер.
Справочный аппарат каждого тома состоит из вводных заметок (преамбул) и примечаний к текстам сочинений и писем Достоевского. В примечаниях к каждому произведению даются сведения обо всех рукописных и печатных источниках текста, мотивируются выбор основного текста и внесенные в него исправления, освещаются история создания и печатания данного произведения, его место в творчестве писателя, отзывы о нем современной Достоевскому критики. Построчный историко-литературный и реальный комментарий должен сделать текст, там где он этого требует, понятным современному читателю.
Редакция издания просит всех лиц в СССР и за рубежом, располагающих неизвестными ей автографами Достоевского (или сведениями о местонахождении таких автографов), оказать ей возможное содействие в работе присылкой копий с соответствующих рукописей или сообщением сведений о них по адресу: 199164, Ленинград, набережная Макарова, д. 4, Институт русской литературы Академии наук СССР, Главная редакция Полного собрания сочинений Ф. М. Достоевского. Редакция пользуется случаем заранее выразить свою благодарность всем тем, кто отзовется на ее просьбу.
БЕДНЫЕ ЛЮДИ
Ох уж эти мне сказочники! Нет чтобы написать что-нибудь полезное, приятное, усладительное, а то всю подноготную в земле вырывают!.. Вот уж запретил бы им писать! Ну, на что это похоже: читаешь … невольно задумаешься, — а там всякая дребедень и пойдет в голову; право бы, запретил им писать; так-таки просто вовсе бы запретил.
Апреля 8.
Бесценная моя Варвара Алексеевна!
Вчера я был счастлив, чрезмерно счастлив, донельзя счастлив! Вы хоть раз в жизни, упрямица, меня послушались. Вечером, часов в восемь, просыпаюсь (вы знаете, маточка, что я часочек-другой люблю поспать после должности), свечку достал, приготовляю бумаги, чиню перо, вдруг, невзначай, подымаю глаза, — право, у меня сердце вот так и запрыгало! Так вы-таки поняли, чего мне хотелось, чего сердчишку моему хотелось! Вижу, уголочек занавески у окна вашего загнут и прицеплен к горшку с бальзамином, точнехонько так, как я вам тогда намекал; тут же показалось мне, что и личико ваше мелькнуло у окна, что и вы ко мне из комнатки вашей смотрели, что и вы обо мне думали. И как же мне досадно было, голубчик мой, что миловидного личика-то вашего я не мог разглядеть хорошенько! Было время, когда и мы светло видели, маточка. Не радость старость, родная моя! Вот и теперь всё как-то рябит в глазах; чуть поработаешь вечером, попишешь что-нибудь, наутро и глаза раскраснеются, и слезы текут так, что даже совестно перед чужими бывает. Однако же в воображении моем так и засветлела ваша улыбочка, ангельчик, ваша добренькая, приветливая улыбочка; и на сердце моем было точно такое ощущение, как тогда, как я поцеловал вас, Варенька, — помните ли, ангельчик? Знаете ли, голубчик мой, мне даже показалось, что вы там мне пальчиком погрозили? Так ли, шалунья? Непременно вы это всё опишите подробнее в вашем письме.
Ну, а какова наша придумочка насчет занавески вашей, Варенька? Премило, не правда ли? Сижу ли за работой, ложусь ли спать, просыпаюсь ли, уж знаю, что и вы там обо мне думаете, меня помните, да и сами-то здоровы и веселы. Опу́стите занавеску — значит, прощайте, Макар Алексеевич, спать пора! Подымете — значит, с добрым утром, Макар Алексеевич, каково-то вы спали, или: каково-то вы в вашем здоровье, Макар Алексеевич? Что же до меня касается, то я, слава творцу, здорова и благополучна! Видите ли, душечка моя, как это ловко придумано; и писем не нужно! Хитро, не правда ли? А ведь придумочка-то моя! А что, каков я на эти дела, Варвара Алексеевна?
Доложу я вам, маточка моя, Варвара Алексеевна, что спал я сию ночь добрым порядком, вопреки ожиданий, чем и весьма доволен; хотя на новых квартирах, с новоселья, и всегда как-то не спится; всё что-то так, да не так! Встал я сегодня таким ясным соколом — любо-весело! Что это какое утро сегодня хорошее, маточка! У нас растворили окошко; солнышко светит, птички чирикают, воздух дышит весенними ароматами, и вся природа оживляется — ну, и остальное там всё было тоже соответственное; всё в порядке, по-весеннему. Я даже и помечтал сегодня довольно приятно, и всё об вас были мечтания мои, Варенька. Сравнил я вас с птичкой небесной, на утеху людям и для украшения природы созданной. Тут же подумал я, Варенька, что и мы, люди, живущие в заботе и треволнении, должны тоже завидовать беззаботному и невинному счастию небесных птиц, — ну, и остальное всё такое же, сему же подобное; то есть я всё такие сравнения отдаленные делал. У меня там книжка есть одна, Варенька, так в ней то же самое, всё такое же весьма подробно описано. Я к тому пишу, что ведь разные бывают мечтания, маточка. А вот теперь весна, так и мысли всё такие приятные, острые, затейливые, и мечтания приходят нежные; всё в розовом цвете. Я к тому и написал это всё; а впрочем, я это всё взял из книжки. Там сочинитель обнаруживает такое же желание в стишках и пишет —
Ну и т. д. Там и еще есть разные мысли, да бог с ними! А вот куда это вы утром ходили сегодня, Варвара Алексеевна? Я еще и в должность не сбирался, а вы, уж подлинно как пташка весенняя, порхнули из комнаты и по двору прошли такая веселенькая. Как мне-то было весело, на вас глядя! Ах, Варенька, Варенька! вы не грустите; слезами горю помочь нельзя; это я знаю, маточка моя, это я на опыте знаю. Теперь же вам так покойно, да и здоровьем вы немного поправились. Ну, что ваша Федора? Ах, какая же она добрая женщина! Вы мне, Варенька, напишите, как вы с нею там живете теперь и всем ли вы довольны? Федора-то немного ворчлива; да вы на это не смотрите, Варенька. Бог с нею! Она такая добрая.
Я уже вам писал о здешней Терезе, — тоже и добрая и верная женщина. А уж как я беспокоился об наших письмах! Как они передаваться-то будут? А вот как тут послал господь на наше счастие Терезу. Она женщина добрая, кроткая, бессловесная. Но наша хозяйка просто безжалостная. Затирает ее в работу словно ветошку какую-нибудь.
Ну, в какую же я трущобу попал, Варвара Алексеевна! Ну, уж квартира! Прежде ведь я жил таким глухарем, сами знаете: смирно, тихо; у меня, бывало, муха летит, так и муху слышно. А здесь шум, крик, гвалт! Да ведь вы еще и не знаете, как это всё здесь устроено. Вообразите, примерно, длинный коридор, совершенно темный и нечистый. По правую его руку будет глухая стена, а по левую всё двери да двери, точно нумера, всё так в ряд простираются. Ну, вот и нанимают эти нумера, а в них по одной комнатке в каждом; живут в одной и по двое, и по трое. Порядку не спрашивайте — Ноев ковчег! Впрочем, кажется, люди хорошие, всё такие образованные, ученые. Чиновник один есть (он где-то по литературной части), человек начитанный: и о Гомере, и о Брамбеусе, и о разных у них там сочинителях говорит, обо всем говорит, — умный человек! Два офицера живут и всё в карты играют. Мичман живет; англичанин-учитель живет. Постойте, я вас потешу, маточка; опишу их в будущем письме сатирически, то есть как они там сами по себе, со всею подробностию. Хозяйка наша, — очень маленькая и нечистая старушонка, — целый день в туфлях да в шлафроке ходит и целый день всё кричит на Терезу. Я живу в кухне, или гораздо правильнее будет сказать вот как: тут подле кухни есть одна комната (а у нас, нужно вам заметить, кухня чистая, светлая, очень хорошая), комнатка небольшая, уголок такой скромный… то есть, или еще лучше сказать, кухня большая в три окна, так у меня вдоль поперечной стены перегородка, так что и выходит как бы еще комната, нумер сверхштатный; всё просторное, удобное, и окно есть, и всё, — одним словом, всё удобное. Ну, вот это мой уголочек. Ну, так вы и не думайте, маточка, чтобы тут что-нибудь такое иное и таинственный смысл какой был; что вот, дескать, кухня! — то есть я, пожалуй, и в самой этой комнате за перегородкой живу, но это ничего; я себе ото всех особняком, помаленьку живу, втихомолочку живу. Поставил я у себя кровать, стол, комод, стульев парочку, образ повесил. Правда, есть квартиры и лучше, — может быть, есть и гораздо лучшие, — да удобство-то главное; ведь это я всё для удобства, и вы не думайте, что для другого чего-нибудь. Ваше окошко напротив, через двор; и двор-то узенький, вас мимоходом увидишь — всё веселее мне, горемычному, да и дешевле. У нас здесь самая последняя комната, со столом, тридцать пять рублей ассигнациями стоит. Не по карману! А моя квартира стоит мне семь рублей ассигнациями, да стол пять целковых: вот двадцать четыре с полтиною, а прежде ровно тридцать платил, зато во многом себе отказывал; чай пивал не всегда, а теперь вот и на чай и на сахар выгадал. Оно, знаете ли, родная моя, чаю не пить как-то стыдно; здесь всё народ достаточный, так и стыдно. Ради чужих и пьешь его, Варенька, для вида, для тона; а по мне всё равно, я не прихотлив. Положите так, для карманных денег — всё сколько-нибудь требуется — ну, сапожишки какие-нибудь, платьишко — много ль останется? Вот и всё мое жалованье. Я-то не ропщу и доволен. Оно достаточно. Вот уже несколько лет достаточно; награждения тоже бывают. Ну, прощайте, мой ангельчик. Я там купил парочку горшков с бальзаминчиком и гераньку — недорого. А вы, может быть, и резеду любите? Так и резеда есть, вы напишите; да, знаете ли, всё как можно подробнее напишите. Вы, впрочем, не думайте чего-нибудь и не сомневайтесь, маточка, обо мне, что я такую комнату нанял. Нет, это удобство заставило, и одно удобство соблазнило меня. Я ведь, маточка, деньги коплю, откладываю; у меня денежка водится. Вы не смотрите на то, что я такой тихонький, что, кажется, муха меня крылом перешибет. Нет, маточка, я про себя не промах, и характера совершенно такого, как прилично твердой и безмятежной души человеку. Прощайте, мой ангельчик! Расписался я вам чуть не на двух листах, а на службу давно пора. Целую ваши пальчики, маточка, и пребываю
вашим нижайшим слугою и вернейшим другом
P. S. Об одном прошу: отвечайте мне, ангельчик мой, как можно подробнее. Я вам при сем посылаю, Варенька, фунтик конфет; так вы их скушайте на здоровье, да, ради бога, обо мне не заботьтесь и не будьте в претензии. Ну, так прощайте же, маточка.
Апреля 8.
Милостивый государь, Макар Алексеевич!
Знаете ли, что придется наконец совсем поссориться с вами? Клянусь вам, добрый Макар Алексеевич, что мне даже тяжело принимать ваши подарки. Я знаю, чего они вам стоят, каких лишений и отказов в необходимейшем себе самому. Сколько раз я вам говорила, что мне не нужно ничего, совершенно ничего; что я не в силах вам воздать и за те благодеяния, которыми вы доселе осыпали меня. И зачем мне эти горшки? Ну, бальзаминчики еще ничего, а геранька зачем? Одно словечко стоит неосторожно сказать, как например об этой гарани, уж вы тотчас и купите; ведь, верно, дорого? Что за прелесть на ней цветы! Пунсовые крестиками. Где это вы достали такую хорошенькую гераньку? Я ее посредине окна поставила, на самом видном месте; на полу же поставлю скамейку, а на скамейку еще цветов поставлю; вот только дайте мне самой разбогатеть! Федора не нарадуется; у нас теперь словно рай в комнате, — чисто, светло! Ну, а конфеты зачем? И право, я сейчас же по письму угадала, что у вас что-нибудь да не так — и рай, и весна, и благоухания летают, и птички чирикают. Что это, я думаю, уж нет ли тут и стихов? Ведь, право, одних стихов и недостает в письме вашем, Макар Алексеевич! И ощущения нежные, и мечтания в розовом цвете — всё здесь есть! Про занавеску и не думала; она, верно, сама зацепилась, когда я горшки переставляла; вот вам!
Ах, Макар Алексеевич! Что вы там ни говорите, как ни рассчитывайте свои доходы, чтоб обмануть меня, чтобы показать, что они все сплошь идут на вас одного, но от меня не утаите и не скроете ничего. Ясно, что вы необходимого лишаетесь из-за меня. Что это вам вздумалось, например, такую квартиру нанять? Ведь вас беспокоят, тревожат; вам тесно, неудобно. Вы любите уединение, а тут и чего-чего нет около вас! А вы бы могли гораздо лучше жить, судя по жалованью вашему. Федора говорит, что вы прежде и не в пример лучше теперешнего жили. Неужели ж вы так всю свою жизнь прожили, в одиночестве, в лишениях, без радости, без дружеского приветливого слова, у чужих людей углы нанимая? Ах, добрый друг, как мне жаль вас! Щадите хоть здоровье свое, Макар Алексеевич! Вы говорите, что у вас глаза слабеют, так не пишите при свечах; зачем писать? Ваша ревность к службе и без того, вероятно, известна начальникам вашим.
Еще раз умоляю вас, не тратьте на меня столько денег. Знаю, что вы меня любите, да сами-то вы не богаты… Сегодня я тоже весело встала. Мне было так хорошо; Федора давно уже работала, да и мне работу достала. Я так обрадовалась; сходила только шелку купить, да и принялась за работу. Целое утро мне было так легко на душе, я так была весела! А теперь опять всё черные мысли, грустно; всё сердце изныло.
Ах, что-то будет со мною, какова-то будет моя судьба! Тяжело то, что я в такой неизвестности, что я не имею будущности, что я и предугадывать не могу о том, что со мной станется. Назад и посмотреть страшно. Там всё такое горе, что сердце пополам рвется при одном воспоминании. Век буду я плакаться на злых людей, меня погубивших!
Смеркается. Пора за работу. Я вам о многом хотела бы написать, да некогда, к сроку работа. Нужно спешить. Конечно, письма хорошее дело; всё не так скучно. А зачем вы сами к нам никогда не зайдете? Отчего это, Макар Алексеевич? Ведь теперь вам близко, да и время иногда у вас выгадывается свободное. Зайдите, пожалуйста! Я видела вашу Терезу. Она, кажется, такая больная; жалко было ее; я ей дала двадцать копеек. Да! чуть было не забыла: непременно напишите всё, как можно подробнее, о вашем житье-бытье. Что за люди такие кругом вас, и ладно ли вы с ними живете? Мне очень хочется всё это знать. Смотрите же, непременно напишите! Сегодня уж я нарочно угол загну. Ложитесь пораньше; вчера я до полночи у вас огонь видела. Ну, прощайте. Сегодня и тоска, и скучно, и грустно! Знать, уж день такой! Прощайте.
Ваша
Апреля 8.
Милостивая государыня,
Варвара Алексеевна!
Да, маточка, да, родная моя, знать, уж денек такой на мою долю горемычную выдался! Да; подшутили вы надо мной, стариком, Варвара Алексеевна! Впрочем, сам виноват, кругом виноват! Не пускаться бы на старости лет с клочком волос в амуры да в экивоки… И еще скажу, маточка: чуден иногда человек, очень чуден. И, святые вы мои! о чем заговорит, занесет подчас! А что выходит-то, что следует-то из этого? Да ровно ничего не следует, а выходит такая дрянь, что убереги меня, господи! Я, маточка, я не сержусь, а так досадно только очень вспоминать обо всем, досадно, что я вам написал так фигурно и глупо. И в должность-то я пошел сегодня таким гоголем-щеголем; сияние такое было на сердце. На душе ни с того ни с сего такой праздник был; весело было! За бумаги принялся рачительно — да что вышло-то потом из этого! Уж потом только как осмотрелся, так всё стало по-прежнему — и серенько и темненько. Всё те же чернильные пятна, всё те же столы и бумаги, да и я всё такой же; так, каким был, совершенно таким же и остался, — так чего же тут было на Пегасе-то ездить? Да из чего это вышло-то всё? Что солнышко проглянуло да небо полазоревело! от этого, что ли? Да и что за ароматы такие, когда на нашем дворе под окнами и чему-чему не случается быть! Знать, это мне всё сдуру так показалось. А ведь случается же иногда заблудиться так человеку в собственных чувствах своих да занести околесную. Это ни от чего иного происходит, как от излишней, глупой горячности сердца. Домой-то я не пришел, а приплелся; ни с того ни с сего голова у меня разболелась; уж это, знать, всё одно к одному. (В спину, что ли, надуло мне.) Я весне-то обрадовался, дурак дураком, да в холодной шинели пошел. И в чувствах-то вы моих ошиблись, родная моя! Излияние-то их совершенно в другую сторону приняли. Отеческая приязнь одушевляла меня, единственно чистая отеческая приязнь, Варвара Алексеевна; ибо я занимаю у вас место отца родного, по горькому сиротству вашему; говорю это от души, от чистого сердца, по-родственному. Уж как бы там ни было, а я вам хоть дальний родной, хоть, по пословице, и седьмая вода на киселе, а все-таки родственник, и теперь ближайший родственник и покровитель; ибо там, где вы ближе всего имели право искать покровительства и защиты, нашли вы предательство и обиду. А насчет стишков скажу я вам, маточка, что неприлично мне на старости лет в составлении стихов упражняться. Стихи вздор! За стишки и в школах теперь ребятишек секут… вот оно что, родная моя.
Что это вы пишете мне, Варвара Алексеевна, про удобства, про покой и про разные разности? Маточка моя, я не брюзглив и не требователен, никогда лучше теперешнего не жил; так чего же на старости-то лет привередничать? Я сыт, одет, обут; да и куда нам затеи затевать! Не графского рода! Родитель мой был не из дворянского звания и со всей-то семьей своей был беднее меня по доходу. Я не неженка! Впрочем, если на правду пошло, то на старой квартире моей всё было не в пример лучше; попривольнее было, маточка. Конечно, и теперешняя моя квартира хороша, даже в некотором отношении веселее и, если хотите, разнообразнее; я против этого ничего не говорю, да всё старой жаль. Мы, старые, то есть пожилые, люди, к старым вещам, как к родному чему, привыкаем. Квартирка-то была, знаете, маленькая такая; стены были… ну, да что говорить! — стены были, как и все стены, не в них и дело, а вот воспоминания-то обо всем моем прежнем на меня тоску нагоняют… Странное дело — тяжело, а воспоминания как будто приятные. Даже что дурно было, на что подчас и досадовал, и то в воспоминаниях как-то очищается от дурного и предстает воображению моему в привлекательном виде. Тихо жили мы, Варенька; я да хозяйка моя, старушка, покойница. Вот и старушку-то мою с грустным чувством припоминаю теперь! Хорошая была она женщина и недорого брала за квартиру. Она, бывало, всё вязала из лоскутков разных одеяла на аршинных спицах; только этим и занималась. Огонь-то мы с нею вместе держали, так за одним столом и работали. Внучка у ней Маша была — ребенком еще помню ее — лет тринадцати теперь будет девочка. Такая шалунья была, веселенькая, всё нас смешила; вот мы втроем так и жили. Бывало, в длинный зимний вечер присядем к круглому столу, выпьем чайку, а потом и за дело примемся. А старушка, чтоб Маше не скучно было да чтоб не шалила шалунья, сказки, бывало, начнет сказывать. И какие сказки-то были! Не то что дитя, и толковый и умный человек заслушается. Чего! сам я, бывало, закурю себе трубочку, да так заслушаюсь, что и про дело забуду. А дитя-то, шалунья-то наша, призадумается; подопрет ручонкой розовую щечку, ротик свой раскроет хорошенький и, чуть страшная сказка, так жмется, жмется к старушке. А нам-то любо было смотреть на нее; и не увидишь, как свечка нагорит, не слышишь, как на дворе подчас и вьюга злится и метель метет. Хорошо было нам жить, Варенька; и вот так-то мы чуть ли не двадцать лет вместе прожили. Да что я тут заболтался! Вам, может быть, такая материя не нравится, да и мне вспоминать не так-то легко, особливо теперь: время сумерки. Тереза с чем-то возится, у меня болит голова, да и спина немного болит, да и мысли-то такие чудные, как будто и они тоже болят; грустно мне сегодня, Варенька! Что же это вы пишете, родная моя? Как же я к вам приду? Голубчик мой, что люди-то скажут? Ведь вот через двор перейти нужно будет, наши заметят, расспрашивать станут, — толки пойдут, сплетни пойдут, делу дадут другой смысл. Нет, ангельчик мой, я уж вас лучше завтра у всенощной увижу; это будет благоразумнее и для обоих нас безвреднее. Да не взыщите на мне, маточка, за то, что я вам такое письмо написал; как перечел, так и вижу, что всё такое бессвязное. Я, Варенька, старый, неученый человек; смолоду не выучился, а теперь и в ум ничего не пойдет, коли снова учиться начинать. Сознаюсь, маточка, не мастер описывать, и знаю, без чужого иного указания и пересмеивания, что если захочу что-нибудь написать позатейливее, так вздору нагорожу. Видел вас у окна сегодня, видел, как вы стору опустили. Прощайте, прощайте, храни вас господь! Прощайте, Варвара Алексеевна.
Ваш бескорыстный друг
P. S. Я, родная моя, сатиры-то ни об ком не пишу теперь. Стар я стал, матушка, Варвара Алексеевна, чтоб попусту зубы скалить! и надо мной засмеются, по русской пословице: кто, дескать, другому яму роет, так тот… и сам туда же.
Апреля 9.
Милостивый государь,
Макар Алексеевич!
Ну, как вам не стыдно, друг мой и благодетель, Макар Алексеевич, так закручиниться и закапризничать. Неужели вы обиделись! Ах, я часто бываю неосторожна, но не думала, что вы слова мои примете за колкую шутку. Будьте уверены, что я никогда не осмелюсь шутить над вашими годами и над вашим характером. Случилось же это всё по моей ветрености, а более потому, что ужасно скучно, а от скуки и за что не возьмешься? Я же полагала, что вы сами в своем письме хотели посмеяться. Мне ужасно грустно стало, когда я увидела, что вы недовольны мною. Нет, добрый друг мой и благодетель, вы ошибетесь, если будете подозревать меня в нечувствительности и неблагодарности. Я умею оценить в моем сердце всё, что вы для меня сделали, защитив меня от злых людей, от их гонения и ненависти. Я вечно буду за вас бога молить, и если моя молитва доходна к богу и небо внемлет ей, то вы будете счастливы.
Я сегодня чувствую себя очень нездоровою. Во мне жар и озноб попеременно. Федора за меня очень беспокоится. Вы напрасно стыдитесь ходить к нам, Макар Алексеевич. Какое другим дело! Вы с нами знакомы, и дело с концом!.. Прощайте, Макар Алексеевич. Более писать теперь не о чем, да и не могу: ужасно нездоровится. Прошу вас еще раз не сердиться на меня и быть уверену в том всегдашнем почтении и в той привязанности,
с каковыми честь имею пребыть наипреданнейшею
и покорнейшею услужницей вашей
Апреля 12.
Милостивая государыня,
Варвара Алексеевна!
Ах, маточка моя, что это с вами! Ведь вот каждый-то раз вы меня так пугаете. Пишу вам в каждом письме, чтоб вы береглись, чтоб вы кутались, чтоб не выходили в дурную погоду, осторожность во всем наблюдали бы, — а вы, ангельчик мой, меня и не слушаетесь. Ах, голубчик мой, ну, словно вы дитя какое-нибудь! Ведь вы слабенькие, как соломинка слабенькие, это я знаю. Чуть ветерочек какой, так уж вы и хвораете. Так остерегаться нужно, самой о себе стараться, опасностей избегать и друзей своих в горе и в уныние не вводить.
Изъявляете желание, маточка, в подробности узнать о моем житье-бытье и обо всем меня окружающем. С радостию спешу исполнить ваше желание, родная моя. Начну сначала, маточка: больше порядку будет. Во-первых, в доме у нас, на чистом входе, лестницы весьма посредственные; особливо парадная — чистая, светлая, широкая, всё чугун да красное дерево. Зато уж про черную и не спрашивайте: винтовая, сырая, грязная, ступеньки поломаны, и стены такие жирные, что рука прилипает, когда на них опираешься. На каждой площадке стоят сундуки, стулья и шкафы поломанные, ветошки развешаны, окна повыбиты; лоханки стоят со всякою нечистью, с грязью, с сором, с яичною скорлупою да с рыбьими пузырями; запах дурной… одним словом, нехорошо.
Я уже описывал вам расположение комнат; оно, нечего сказать, удобно, это правда, но как-то в них душно, то есть не то чтобы оно пахло дурно, а так, если можно выразиться, немного гнилой, остро-услащенный запах какой-то. На первый раз впечатление невыгодное, но это всё ничего; стоит только минуты две побыть у нас, так и пройдет, и не почувствуешь, как всё пройдет, потому что и сам как-то дурно пропахнешь, и платье пропахнет, и руки пропахнут, и всё пропахнет, — ну, и привыкнешь. У нас чижики так и мрут. Мичман уж пятого покупает, — не живут в нашем воздухе, да и только. Кухня у нас большая, обширная, светлая. Правда, по утрам чадно немного, когда рыбу или говядину жарят, да и нальют и намочат везде, зато уж вечером рай. В кухне у нас на веревках всегда белье висит старое; а так как моя комната недалеко, то есть почти примыкает к кухне, то запах от белья меня беспокоит немного; но ничего: поживешь и попривыкнешь.
С самого раннего утра, Варенька, у нас возня начинается, встают, ходят, стучат, — это поднимаются все, кому надо, кто в службе или так, сам по себе; все пить чай начинают. Самовары у нас хозяйские, большею частию, мало их, ну так мы все очередь держим; а кто попадет не в очередь со своим чайником, так сейчас тому голову вымоют. Вот я было попал в первый раз, да… впрочем, что же писать! Тут-то я со всеми и познакомился. С мичманом с первым познакомился; откровенный такой, всё мне рассказал: про батюшку, про матушку, про сестрицу, что за тульским заседателем, и про город Кронштадт. Обещал мне во всем покровительствовать и тут же меня к себе на чай пригласил. Отыскал я его в той самой комнате, где у нас обыкновенно в карты играют. Там мне дали чаю и непременно хотели, чтоб я в азартную игру с ними играл. Смеялись ли они, нет ли надо мною, не знаю; только сами они всю ночь напролет проиграли, и когда я вошел, так тоже играли. Мел, карты, дым такой ходил по всей комнате, что глаза ело. Играть я не стал, и мне сейчас заметили, что я про философию говорю. Потом уж никто со мною и не говорил всё время; да я, по правде, рад был тому. Не пойду к ним теперь; азарт у них, чистый азарт! Вот у чиновника по литературной части бывают также собрания по вечерам. Ну, у того хорошо, скромно, невинно и деликатно; всё на тонкой ноге.
Ну, Варенька, замечу вам еще мимоходом, что прегадкая женщина наша хозяйка, к тому же сущая ведьма. Вы видели Терезу. Ну, что она такое на самом-то деле? Худая, как общипанный, чахлый цыпленок. В доме и людей-то всего двое: Тереза да Фальдони, хозяйский слуга. Я не знаю, может быть, у него есть и другое какое имя, только он и на это откликается; все его так зовут. Он рыжий, чухна какая-то, кривой, курносый, грубиян: всё с Терезой бранится, чуть не дерутся. Вообще сказать, жить мне здесь не так чтобы совсем было хорошо… Чтоб этак всем разом ночью заснуть и успокоиться — этого никогда не бывает. Уж вечно где-нибудь сидят да играют, а иногда и такое делается, что зазорно рассказывать. Теперь уж я все-таки пообвык, а вот удивляюсь, как в таком содоме семейные люди уживаются. Целая семья бедняков каких-то у нашей хозяйки комнату нанимает, только не рядом с другими нумерами, а по другую сторону, в углу, отдельно. Люди смирные! Об них никто ничего и не слышит. Живут они в одной комнатке, огородясь в ней перегородкою. Он какой-то чиновник без места, из службы лет семь тому исключенный за что-то. Фамилья его Горшков; такой седенький, маленький; ходит в таком засаленном, в таком истертом платье, что больно смотреть; куда хуже моего! Жалкий, хилый такой (встречаемся мы с ним иногда в коридоре); коленки у него дрожат, руки дрожат, голова дрожит, уж от болезни, что ли, какой, бог его знает; робкий, боится всех, ходит стороночкой; уж я застенчив подчас, а этот еще хуже. Семейства у него — жена и трое детей. Старший, мальчик, весь в отца, тоже такой чахлый. Жена была когда-то собою весьма недурна, и теперь заметно; ходит, бедная, в таком жалком отребье. Они, я слышал, задолжали хозяйке; она с ними что-то не слишком ласкова. Слышал тоже, что у самого-то Горшкова неприятности есть какие-то, по которым он и места лишился… процесс не процесс, под судом не под судом, под следствием каким-то, что ли — уж истинно не могу вам сказать. Бедны-то они, бедны — господи, бог мой! Всегда у них в комнате тихо и смирно, словно и не живет никто. Даже детей не слышно. И не бывает этого, чтобы когда-нибудь порезвились, поиграли дети, а уж это худой знак. Как-то мне раз, вечером, случилось мимо их дверей пройти; на ту пору в доме стало что-то не по-обычному тихо; слышу всхлипывание, потом шепот, потом опять всхлипывание, точно как будто плачут, да так тихо, так жалко, что у меня всё сердце надорвалось, и потом всю ночь мысль об этих бедняках меня не покидала, так что и заснуть не удалось хорошенько.
Ну, прощайте, дружочек бесценный мой, Варенька! Описал я вам всё, как умел. Сегодня я весь день всё только об вас и думаю. У меня за вас, родная моя, все сердце изныло. Ведь вот, душечка моя, я вот знаю, что у вас теплого салопа нет. Уж эти мне петербургские весны, ветры да дождички со снежочком, — уж это смерть моя, Варенька! Такое благорастворение воздухов, что убереги меня, господи! Не взыщите, душечка, на писании; слогу нет, Варенька, слогу нет никакого. Хоть бы какой-нибудь был! Пишу, что на ум взбредет, так, чтобы вас только поразвеселить чем-нибудь. Ведь вот если б я учился как-нибудь, дело другое; а то ведь как я учился? даже и не на медные деньги.
Ваш всегдашний и верный друг
Апреля 25.
Милостивый государь,
Макар Алексеевич!
Сегодня я двоюродную сестру мою Сашу встретила! Ужас! и она погибнет, бедная! Услышала я тоже со стороны, что Анна Федоровна всё обо мне выведывает. Она, кажется, никогда не перестанет меня преследовать. Она говорит, что хочет