Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Полное собрание сочинений. Том 13. Война и мир. Черновые редакции и варианты. Часть первая - Лев Николаевич Толстой на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

В толпе, между полицейскими всё зашевелилось и затихло; полицимейстер в ленте и звезде приложил руку к шляпе, карета одна, гремя по очищенной дороге,[237] подкатилась к крыльцу, и из кареты легко лаковым сапогом с шпорой ступил на красное сукно высокой мущина в мундире с поднятыми плечами. Шапки снялись, по всем пробежал трепет, в особенности Анатоль, сам не зная отчего, почувствовал в сердце вдруг чувство радости, ожидания чего то и зависти, и знакомая народу фигура государя с зачесанным затылком и взлизами, с высокими эполетами и андреевской лентой из под шинели, быстро показалась и скрылась в освещенном подъезде. Государь в руке держал шляпу с плюмажем и что то мельком сказал проходя вытянутому и наклоненному полицимейстеру. Каждое движение, каждая принадлежность были замечены сотнями глаз. Государь прошел.[238] Шимко радостно оглянулся на всех, потом тяжело вздохнул и почему то почти вслух[239] сказал про себя следующую фразу: Je le souhaite, sire! Oui, je le souhaite de tout mon coeur.[240] Из за окон пронеслись стройные звуки прекрасного оркестра, и из за освещенных окон и опущенных гардин зашевелились двигающиеся тени. Анатолю стало очень грустно. Он всё смотрел.

— Ну чего смотреть, пойдем, — раздался подле него хриплый голос мастерового к своему товарищу. Анатоль опомнился.[241] Он повернулся,[242] взмахнул тросточкой и, молодцовато раскачиваясь, пошел по направлению к Невскому. — Je le souhaite, sire, de tout mon coeur, — всё твердил он про себя.

2.

<Как! на бал?! ты не хотел ехать, — сказал Анатоль, на крыльце дома встречая князя Криницына, садившегося в карету, и нарочно ударяя на ты, чтобы кучер и лакей [слышали], что он говорит «ты» их барину.[243]

— Надо ехать по многим причинам, — отвечал по французски красивый юноша в бальном костюме, останавливаясь перед дверцой кареты. — Поедем, довезу до дому.

— Как поздно! Я проходил мимо, государь проехал.

— Поедем что ли? — нетерпеливо крикнул Криницын. — Или нет, слушай, ко мне хотела приехать Мими, я от нее бегу. Утешь ее. Сиди у меня. Ернест, напойте его чаем, — крикнул он провожавшему лакею французу и, вскочив в карету, молодой князь нагнулся головой над перчаткой, которую он застегивал, придвигая ее к фонарю. — Смотри, Шимка, утешь и дождись меня, все расскажи, — крикнул он еще из дверцы, веселым успокоившимся тоном, после того, как застегнул перчатку и уселся вглубь кареты.

Петр Криницын был второй и меньшой сын известного сановника того времени, только нынешней зимой вернувшийся из за границы с братом, куда они под руководством l’abbé Musard были посыланы отцом для окончания блестящего воспитания. Оба молодые человека по своему положению и воспитанию обращали на себя внимание тогдашнего света.>

* № 7 (рук. № 49).

Пишу о том времени, которое еще[244] цепью живых воспоминаний связано с нашим, которого запах и звук еще слышны нам. Это время первых годов царствования Александра в России и первых годов могущества Наполеона во Франции.

Время[245] между французской большой революцией и пожаром Москвы, то самое время, когда революция[246] эта перестала быть идеей и стала силой, уже не спорившей, не доказывавшей, но материально дававшей себя чувствовать каждому, как[247] подземный огонь, переставший светить, но начавший разрушать беспричинно и бессмысленно, как это казалось людям того времени,[248] то время, когда карта Европы перерисовывалась каждые две недели различными красками, голландцы, бельгийцы, итальянцы и маленькие немецкие народцы решительно не знали, какому политическому богу кланяться, в то время, когда маленькой человечек, в сереньком сертучке и круглой шляпе, с орлиным носом, коротенькими ножками, маленькими белыми ручками и умными глазами, воображал себе, что он делает историю, тогда как он был только самый покорный и забитый раб ее, когда этот человечек старался раздуваться в сообразное, по его понятиям, величие положения и, несмотря на умную и твердую натуру,[249] при первом прикосновении земного величия, человеческой лести и поклонения, потерял свою умную голову и погиб,[250] надолго еще оставаясь для толпы чем то страшным и великим.

Видали вы ребенка, которого посадил старый кучер рядом с собой на козлы и позволил ему держаться за вожжи, воображая, что он правит лихой и могучей тройкой. Кони бегут быстрее и быстрее, дорога скользит под ногами, топот сливается в один одуряющий гул, брызги летят из под копыт, ветер режет лицо, развевает волосы и срывает шапку, дух захватывает; милому мальчику весело, он боится, но перенимая у ямщиков, представляет вид лихого, покрикивает, махает рученками.[251] Бедняжке кажется, что он всё делает, что он единственная причина быстроты, с которой несется тройка, он смутно верит этому, но с презрением и гордостью поглядывает на воза и пешеходов, и[252] несется всё шибче и шибче, прохожий любуется на бедного мальчика и похвалами разжигает его, но лошади несутся[253] еще шибче, мальчику жутко, он закрывает глаза, и старый кучер берет вожжи. «Довольно, будет с вас, барин», и кучер остановил лошадей, «а вы подите к нянюшке».

«А правда, что я так правлю, как самый лучший ямщик! Лучше всех на свете?»

«Правда, правда. Ступайте, будет».

[254] То самое время, когда у нас в России человечка с маленькими ручками и орлиным носом звали Буонапарте, как научили нас тому эмигранты, составлявшие украшение наших гостиных, когда в дипломатических актах называли его «cet homme»,[255] когда отвращение к святотатцу, осквернившему престол святого Лудовика и мученика Лудовика, соединялось с презрением к нему, в то время, когда после убеждения, что он не посмеет… он вдруг посмел схватить в чужом городе, невинного и влюбленного, счастливого юношу и велел во рву убить его, как собаку, за то, что юноша этот был родня королю мученику. То время, когда le duc d’Enghien и la catastrophe, le meurtre, l’abominable meurtre d’Ettenheim[256] был на устах каждой чувствительной особы высшего круга, в то время, когда молодой, любезной, красивой монарх Александр I[257] решил устроить судьбы Европы, остановить les envahissements de cet homme,[258] заключил союз с Австрией и решил, что, победив Буонапарте,[259] в победе нельзя было сомневаться, французам будет предоставлена свобода избрания того образа правления, который они найдут для себя лучшим, и купленные имения эмигрантов останутся в руках владельцев. Всё было тонко предвидено. Опять ехала другая тройка навстречу и правил ей опять не тот кучер, которого все видели на козлах, а всё тот же старый, старый старик, везущий по своему и правящий миром со времен Алкивиадов и кесарей.[260]

Но не Наполеон и не Александр, не Кутузов и не Талейран будут моими героями, я буду писать историю[261] людей, более[262] свободных, чем государственные люди,[263] историю людей, живших в самых выгодных условиях жизни,[264] людей, свободных от[265] бедности, от[266] невежества и независимых, людей, не имевших тех недостатков, которые нужны для[267] того, чтобы оставить следы на страницах летописей, но глупой человек не видит этих следов, не выразившихся в мишурном величии, в книге, в важном звании, в памятнике, он видит их только в дипломатическом акте, в сражении, в написанном законе.[268] Он видит их только в том насильственном зле, которому суждено нарушать спокойное течение человеческой жизни, и он записывает эти события в свою летопись, воображая себе, что он пишет историю человеков. Люциан Бонапарт был не менее хороший человек, чем его брат Наполеон, а он почти не имеет места в истории. Сотни жирондистов, имена которых забыты, были еще более хорошие люди. Сотни и тысячи не жирондистов, а простых людей Франции того времени были еще лучшими людьми. И никто их не знает. Разве не было тысяч офицеров, убитых во времена войн Александра, без сравнения более храбрых, честных и добрых, чем сластолюбивый, хитрый и неверный Кутузов?

Разве присоединение или неприсоединение папской области к французской империи на сколько-нибудь могло изменить, увеличить или уменьшить любовь к прекрасному работающего в Риме художника? Или изменить любовь его к отцу и к жене? Или изменить его любовь к труду и к славе?

Когда с простреленной грудью[269] офицер упал под Бородиным и понял, что он умирает, не думайте, чтоб он радовался спасению отечества и славе русского оружия и унижению Наполеона. Нет, он думал о своей матери, о женщине, которую он любил, о всех радостях и ничтожестве жизни, он поверял свои верованья и убеждения: он думал о том, что будет там и что было здесь. А Кутузов, Наполеон, великая армия и мужество россиян, — всё это ему казалось жалко и ничтожно в сравнении с теми человеческими интересами жизни, которыми мы живем прежде и больше всего и которые в последнюю минуту живо предстали ему.

Историки — les chroniqueurs des fastes de l’histoire[270] — видят только выступающие уродства человеческой жизни и думают, что это сама жизнь.[271]

Они видят[272] сор, который выбрасывает река на берега и отмели, а вечно изменяющиеся, исчезающие и возникающие капли воды, составляющие русло, остаются им неизвестны.

В придворном кругу только чувствовалась война и принималась к сердцу. В старом зимнем дворце все фрейлины судили о войне.

[273] Одна фрейлина отпросилась у императрицы на <нынешний> вечер для того, чтобы сразу принять своих приятелей, приехавших из Москвы, и потолковать о войне. Она была свободна, что редко случалось с нею. Ее ум и любезность слишком нужны были при дворе и слишком к ним уже привыкли, чтобы обходиться без нее… Она не была из тех фрейлин, которые только надетым в торжественные дни шифром отличаются от других смертных, она не была одною из сотни, она была одна из двух-трех любимых приближенных. Говорили, что она имеет большое влияние, хотя она собственно была ничем, но все друзья ее и постоянное общество были могущественнейшие люди мира. Она давно уже забыла о том, фрейлина она или нет. Шифр она получила[274] пять лет тому назад, и быть не на выходе и не на балах, a en petit comité[275] коронованных лиц стало ее привычкой. Она была умна, насмешлива и чувствительна и, ежели не была положительно правдива, то отличалась от толпы ей подобных своей правдивостью. Она гордилась своим franc parler,[276] но что́ она была по душе, никто не знал. Этот лак высшего тона, скрывающий качества дерева, которое он покрывает, так густо закрывал в ней все ее особенности, что трудно было понять, что за человек эта женщина. Говорила она разумеется не на своем языке, а на французском, и на французском одного известного мира, наследовавшего этот род языка от дворов Людовиков. На выражение каждой мысли, даже каждого чувства, были свои готовые, грациозные и красивые, формы, и естественно, что она употребляла их, придавая им, как умная женщина, свой личный характер. Отношения с Анет Б. были самые приятные для того, кто умел держаться в формах того искусственного мира, но под этими формами таилось неизвестное, и тот, кто бы захотел узнать это неизвестное, выйдя из условных форм, непременно показался бы сам себе грубияном.[277]

Она и всё общество говорило по французски.

— Я достаточно стара, — говорила она, — чтобы принимать мущин к себе, не правда ли,[278] княгиня? И потом лучше я не могла воспользоваться своим отпуском, как собрав вас всех к себе. Я одним камнем делаю не два, а четыре удара,[279] дядя,[280] и вы, мой милый[281] Basile, — обратилась она к сухому камергеру с звездой, ―[282] и милая кузина (это обращалось <к дочери князя В.> молодой[283] девушке). Il faut que je la produise cet hiver.[284] С этим лицом это было бы грех жить в вашей деревне, называемой Москвой. Вот один случай, когда я жалею, что не замужем. Я удобнее могу produire.[285] Сыщите мне мужа — (это к камергеру), — который бы мне не мешал и служил бы удобством вывозить и принимать. А то право, ежели бы не вы, княгиня, — (это обращалось к княгине Анне Алексеевне Горчаковой) — я бы не решилась звать к себе. Ах, у меня будет интересный человек, le comte de Mortemart. Он был auprès de monseigneur le duc d’Enghien,[286] этот святой мученик. И потом говорят, что он très bien le jeune homme. Il est allié par sa mère à la princesse[287] de Rohan au Montmorency.[288]

— У нас весь Петербург с ума сходит от него, кроме меня разумеется, и бегает за ним. Я не видала его еще. Я просила Александра Д. нынче привести его ко мне. По крайней мере вам не скучно будет. — (К княжне). — Ну что вы скажете о последнем[289] поступке этого человека (Буонапарте). — (К князю В.). — Я знаю, вы[290] поклялись выводить меня из себя. Неужели вы и теперь после l’envahissement de Gênes[291] не видите причин к войне?[292]

№ 8 (рук. № 51).

Пишу о том времени, которое еще цепью воспоминаний связано с нашим,[293] о времени, когда матери наши в робах с короткими талиями при свете восковых и спермацетовых свеч танцовали[294] матрадуры и менуэты, восхищались романами m-me Redcliff и m-me Suza и знали наизусть тирады Racine, Boileau и Corneille, когда отцы наши восхищались мыслями Rousseau и Voltair’ом и еще помнили Екатерин, Фридрихов, Суворовых и Потемкиных так, как мы помним Александров, Наполеонов, Мюратов и Кутузовых.

Я говорю о времени первых годов царствования Александра І-го в России и первых годов могущества Наполеона во Франции. Время между французской большой peволюцией и пожapoм Mосквы,[295] время, когда карта Европы перерисовывалась каждые две недели различными красками, когда голландцы, бельгийцы, итальянцы и маленькие немецкие народцы решительно не знали, какому политическому богу кланяться, то время, когда маленький человечек в сереньком сертучке и треугольной шляпе, с орлиным носом и умными глазами воображал себе, что он управляет историею, и старался раздуваться в сообразное, по его понятиям, величие положения, представлялся чем то непонятным, то страшным, как антихрист, то смешным и гадким, как мещанин в дворянстве, то великим, как герои древности.

То время, когда у нас в России этого человека <звали> Буонапарте, как научили нас тому эмигранты, составлявшие украшение наших гостиных, и когда в дипломатических актах называли его «cet homme».[296] То время, когда le duc d’Enghien et la catastrophe, le meurtre, l’abominable meurtre d’Ettenheim[297] был на устах каждой чувствительной особы нашего высшего круга, в то время, когда молодой любезный и красивый монарх Александр I, взойдя на престол после Павла, соединил на себя все те надежды, любовь и преданность, которые подданные так счастливы законно отдавать своим владыкам. То время, когда этот[298] рыцарской[299] <юноша царь> искренно желал только устроить судьбы Европы, остановить les envahissements de cet homme[300] и после победы (в которой никто не сомневался) предоставить самим французам свободу избрания того образа правления, которой они найдут для себя лучшим, так ничего не могло быть лучше и справедливее этого.[301]

Следующий дипломатический акт был уже сообщен несколько месяцев тому назад, сообщен французскому правительству нашим посланником Д’Убриль перед оставлением им Тюлерийского дворца.

Около года шли переговоры между Россией, Австрией, Пруссией и Англией о составлении коалиции против Франции.[302] Наконец Наполеон предложил сам переговоры о мире и вызвал Россию быть посредницею. В Париж послан был Новосильцев.

* № 9 (рук. № 52).

<В то время был в Петербурге знаменитый дом Натальи Львовны Наришкиной. Дом этот был знаменит не красотою здания, не роскошью убранства, не обедами и ужинами и балами, хотя домик был недурной, между двором и садом, и хотя бывали в нем и обеды, и ужины, и балы, удостоенные часто посещениями высочайших особ, но скромные балы, — дом этот был знаменит своей хозяйкой, высокой, красивой старухой, с умными, проницательными глазами, тонкой улыбкой и строгой осанкой. Старуха эта ничего не делала для того, чтобы быть знаменитой, кроме того, что говорила. Она говорила уже более пятидесяти лет, говорила с Екатериной, с Павлом, с Потемкиным, с Ломоносовым и Державиным, говорила и по русски, но охотнее по французски. Нельзя сказать, что именно говорила эта старуха, в ее речах не было ничего необыкновенного, но она знала, что и когда и как надо сказать, знала, что важнее всего, чего не надо сказать, и перед старухой благоговело всё, что ее знало, а еще более те, которые не знали, но только слышали про нее. <И всё это заслужила она одним разговором.> «Всяк пляшет, да не так, как скоморох, говорит пословица». Всякой говорит, да не так, как говорила эта старуха.>

** № 10 (рук. № 43).

ТРИ ПОРЫ

Часть 1-я 1812-й год.

Глава 1-я. Генерал-аншеф.

Екатерининской генерал-аншеф, теперешний генерал лейтенант, князь Волхонской, отец князя[303] Андрея, в[304] 1805 году был еще свежий мущина <ему было 56 лет>, готовый на всякую деятельность, но лишенный возможности деятельности в привычной ему и единственно понятной для него служебной сфере. Он был в немилости, в которую впал еще при Павле за дерзкой и гордый ответ на предложение государя, не понравившееся князю. Рассказывали, что государь посоветовал ему жениться на г-же Д. и что князь ответил: «за кого же вы меня принимаете, чтобы я женился на вашей б….» При Александре, о котором князь, лично знавший Екатерину и при ней начавший свою службу, имел весьма низкое мнение, князь был хуже, чем в немилости — его забыли. Он был хороший, храбрый офицер — успел отличиться под Очаковым — и генерал был,[305] свято исполняющий приказания и того же строго требующий от подчиненных, внушая им своею гордостью и строгостью либо сильнейший страх, либо скрытую насмешку, но особенных дарований[306] за ним не полагали, и потому после его воеводства в дальней губернии, куда он был послан, как в изгнание, и из которого он вышел в отставку по болезни, ему поверили, что он болен, и оставили его в покое. Родовое состояние князя было не большое, но, выйдя из службы, он женился на княжне Д.,[307] у которой были большие деньги, уехал в свое родовое именье и начал строиться вроде феодальных баронов с башнями и замками, с садами, парками, прудами и фонтанами. В[308] 1805 году княгини уже не было на свете. От нее остались[309] сын и дочь. Но сын этот женился бог знает на ком, как говорил князь,[310] и <отец его знать не хотел, хотя> теперь перед кампанией он позволил привезти к себе жену, чтоб не бросить ее на улице, и самому приехать проститься.[311] Князь жил один с дочерью и с француженкой m-llе[312] Silienne, взятой князем из милости для компании дочери, <летом в деревне, зимой в Москве в собственном доме.>[313] Лысые Горы были уж обстроены и обсажены, так что проезжавший по дороге к Москве, от которой[314] в шестидесяти верстах были Лысые Горы, невольно запоминал место и спрашивал чье. Государь проезжал первый раз: — чье это такое славное именье? — Князя В. — Петра? — Так точно ваше величество. — Аа! — отвечал государь. Князь сам, выезжая кататься на своей парочке, любил выезжать на то место большой дороги, с которой видна была усадьба, и любовался. Он сломал даже конюшню в восемьдесят две сажени длины только для того, чтобы виден был фасад дома с дороги. «Городок!» говорил он сам себе, глядя на свое строенье. Все дела князь делал обдуманно, неторопливо и в высочайшей степени аккуратно, хотя сам никогда не доходил до подробностей и непосредственно не наблюдал ни за чем. Всё делалось из кабинета через управляющего, архитектора и т. п. Одна из деревень его в двести душ была отряжена на подвоз камня и битье кирпича, и работы эти продолжались восемнадцать лет. Мужики, как этой деревни, так и всех других деревень князя, без чувства особенного рабского уважения, благоговения почти, не вспоминали и теперь еще — старики — не вспоминают о князе. «Строг, но милостив был», как и всегда, говорят они. Главное, что чувствуется в их похвалах (тоже, как и всегда бывает), это — благодарность князю за то, что тот, кому они поклонялись и работали, был князь, генерал-аншеф, человек совершенно не похожий на них,[315] никогда не доходивший ни до каких подробностей, никогда не приравнивавшийся к ним, гордый и чуждый для них. Как бы мне ни не хотелось расстроивать читателя необыкновенным для него описанием, как бы ни не хотелось описать противуположное всем описаниям того времени, я должен предупредить, что князь Волхонский вовсе не был злодей, никого не засекал,[316] не закладывал жен в стены, не ел за четверых, не имел сералей, не был озабочен одним пороньем людей, охотой и распутством, а напротив всего этого терпеть не мог и был умный, образованный и столь порядочный человек, что, введя его в гостиную теперь, никто бы не постыдился за него. Жена его правда умерла рано, он был несчастлив с ней, и он был, хотя и бессознательно, не недоволен ее смертью, потому что она надоела ему и он никогда не любил ее, но жена его умерла совершенно своей смертью, и князь пришел [бы] в совершенный ужас и недоумение при одной мысли, что можно желать смерти своей жены. Он был, одним словом, точно такой же человек, как и мы люди, с теми же пороками, страстями, добродетелями и с тою же и столь сложною, как и наша, умственной деятельностью.


«Три поры». Одно из начал «Войны и мира».

Размер подлинника

Князь,[317] во всем точный и аккуратный, лето и зиму вставал в одно и то же время,[318] в одно и то же время кушал чай, завтракал и обедал и ужинал.[319] 12 Октября 1805 года[320] утро было ясное, безветренное, с[321] морозом и безоблачное. В полях кругом сада и за дорогой кое-где клетками зеленели полоски взошедших ржей, кое-где стояли отпряженные телеги с семенами, и мужик с севалкой мерно шагал по бороздам и, пощелкивая зерном об севалку, ровно раскидывал рожь по лехам, означенным пучками ярко желтой новой соломы, кое-где скрыпели крутые воза, доваживающие бурую гречиху, и краснело свежее гречанище. Скот ходил по сероватому ржаному и желтому овсяному жневью. Выгон и лужки в овражках были застелены рядами льна, и пеньки уж на задах стояли неровно, на половину повыдерганные. Между кладушками на чистых точках шла с утра и до утра молотьба. Мельница, не переставая, молола новину. Крестьяне Лысых Гор, не в обиду будь сказано 19 февраля, работали весело на хороших лошадях и имели вид благосостояния больший, чем какой теперь встретить можно. По большой дороге, проходившей через именье, в густой пыли[322] изредка проезжали экипажи. Экипажи ехали уже в Москву. На станциях был сильный разгон. Помещик шел в Москву и купец из коренной — говорили станционные. Роса уже начинала обсыхать в поле, народ уже начинал подумывать о завтраке, и возившие гречиху забегали напиться в колодцы. А в саду с высокими липовыми аллеями, сквозь которые чуть просвечивало солнце, было свежо и утро.

В семь часов утра на одной из липовых аллей, составлявших квадрат и звезду подле дома, стояло человек восемь людей в камзолах, чулках и башмаках и тупеях с скрипками, флейтами и нотами, и слышался осторожный говор и настроиванье инструментов. В стороне от аллеи, закрытый липами во внутренности квадрата, стоял, по крайней мере, столетний ясень, аршина два с половиной в диаметре. Вокруг ясеня были сделаны кругом скамейки для восьми человек музыкантов и пюпитры. Кругом было обсажено шиповником и сиренью, круглая площадка была высыпана песком.

— Проснулся, — прокричал мальчик казачек, пробегая через аллею с посудой горячей воды. Музыканты зашевелились, скрылись за аллею и разложили ноты и, слегка построивши, глядя на капельмейстера, ставшего перед ними, начали играть[323] одну из симфоний Гейдена. Музыканты были скорее дурны, чем хороши. Князь не был большой любитель и сам в жизни никогда не певал, даже в молодости, но он считал, что ему[324] надо иметь музыкантов, и музыканты у него были. Ровно в семь часов, еще не добили часы, князь вышел с крыльца в чулках и башмаках, в простом сереньком камзоле с звездой и в[325] круглой шляпе и с костылем в руке. Князь был свеж для своих лет, голова его была напудрена, частая борода синелась, гладко выбрита. Батистовое белье манжет и манишки было необыкновенной чистоты. Он держался прямо, высоко нес голову, и[326] черные глаза из под густых, широких, черных бровей смотрели гордо и спокойно над загнутым сухим носом, тонкие губы были сложены твердо.[327] Один из официантов сбежал вслед за ним на крыльцо и подал ему батистовый платок. Он строго взглянул на человека.

— Послать ко мне[328] Михаила Иваныча. — Михаил Иваныч был архитектор. Князь прошел в аллеи и, заложив руки назад, стал ходить. Музыка играла. Князь любил Фридриха Великого; его история, семилетняя война, анекдоты врезались ему в память. Князь одно время страстно желал быть похожим на него. Серый сюртучек, устройство сада и дома, походка и поза — руки назад, — всё это было давно когда то усвоено им из подражания и теперь сделалось привычкой. Пришел архитектор, молодой почтительный человек, облагодетельствованный князем, надел шляпу только тогда, когда князь сказал ему об этом, и всё ходил, докладывая о сделанных работах и выслушивая приказания князя. Когда музыканты кончили пьесу, князь подошел к ним, остановился, достал подаренную ему Екатериной табакерку и сказал спасибо капельмейстеру. Капельмейстер, тоже дворовый человек, объяснил необходимость покупки новых кларнетов. Князь сказал, чтобы он обратился к прикащику. Капельмейстер похвалил за успехи вновь взятого Тишка. Князь велел ему дать гривенник. Капельмейстер отошел, просиявший и видимо счастливый, что удостоился поговорить с князем.

— Принеси мне планы домой, — сказал князь архитектору и, сделав спокойно величественный жест рукой, пошел к оранжереям. Музыканты сыграли еще одну пьесу, потом выслали мальчика посмотреть, где князь, и, узнав, что он в оранжереях, весело болтая, разошлись, кто свиней кормить, кто чулки вязать в официантской, кто работать в саду, так как у всех, кроме музыкантской, были свои должности.

Князь обошел оранжереи, парк, взглянул на работу каменьщиков на новой людской — огромном каменном здании. Но[329] остановился посмотреть работу[330] и, не отвечая и не замечая почтительных поклонов всех встречных, вернулся к дому.

— Ну что у тебя там[331] пашут, кажется? — сказал он толстому управляющему.[332]

— Под озимый, ваше сиятельство.

— Гм! — и князь прошел дальше. Управляющий без шапки шел сзади, ожидая еще слова.

— Яков, — сказал князь, — что Александра? Совсем здорова? — и князь особенно строго взглянул мельком на Якова. Князь никогда долго не удостоивал никого своим взглядом.

— Нельзя доложить вашему сиятельству, что совсем здорова, — отвечал Яков, — а вставать могут.

— Доктор был?

— Изволили быть, ваше сиятельство. По приказанию вашего сиятельства я спрашивал: могут ли Александра Д. ехать с младенцом до Москвы. Они сказали, что ежели князю будет угодно, то очень можно, хоть завтрашний день. — Князь покосился на управляющего при слове младенец.

— Отправь ее завтра с Павлом в Москву. Приди за деньгами и письмом. Чтобы было хорошо всё! Слышишь?

— Слушаю-с.

— Что набор, назначил?

— Назначены, ваше сиятельство.

— Принеси список.

Князь вошел вверх. Из официантской вскочило несколько человек молодых официантов. Двое из них были музыканты, успевшие уже позавтракать и переодеться. Он прошел в кабинет и написал письмо в Воспитательный дом облагодетельствованному им чиновнику о приеме в Воспитательный дом младенца девицы Александры, на письмо, написанное твердым, деловым, крупным почерком, наложил деньги 100 р., которые сам достал из сундука, и, хлопнув в ладони, кликнул Петрушку, а Петрушка Якова.

Александра была горничная княжны, младенец был сын князя. Это был уже[333] пятый, и все они, как [этот], были отправляемы в Воспитательный дом, а мать возвращалась назад. Все знали это, но князь делал вид, как будто этого не было, и все делали такой же вид, и когда возвращалась Александра, все сомневались, в самом деле ли это всё было. Дети у Александры начали рожаться полтора года после вдовства князя. Князь не упрекал себя в этом. Всё у него было расчитано наиудобнейшим образом. В религиозном отношении князь тоже не упрекал себя, потому что для него еще раньше французской революции существовала одна религия разума. Выбрана же была Александра потому, что она была ближе всех и нраву тихого и смирного.

Отправив Якова, князь почитал еще открытую у него на столе одну из частей библиотеки путешествий, взглянув на часы, нахмурился и позвал.

— Завтрак! И княжне доложить. Она должна быть в саду.

Действительно княжна была в саду. Это был час ее прогулки, и она исполняла это, как обязанность.

2.

Княжна действительно была в саду, и музыка играла. Это было ее время гулять при музыке. Все занятия княжны были расписаны по часам, и княжна должна была строго им подчиняться. М-llе Enitienne была восьмая гувернантка, успевшая удержаться у князя больше двух лет. Впрочем, Enitienne была не гувернантка, a demoiselle de compagnie.[334] Встав утром в восемь часов, княжна по расписанию должна была заниматься геометрией с Михаилом Ивановичем архитектором, потом она два часа играла на фортепиано, потом она написала письмо приятельнице и в назначенный час пошла гулять под музыку.[335]

Тогда носили платья короткие, княжна по желанию князя, находившего неприличным показывать ногу, носила длинное платье à la taille[336] темного цвета и ничего, кроме платья, ни косынки, ни пелеринки, это было тоже желание князя.[337] Сухая и высокоплечая,[338] с длинной талией, ее фигура мерно двигалась по аллеям. М-llе Enitienne,[339] тоненькая, беленькая и грациозная, в изящном летнем платье, оживленно шла подле и, не умолкая, разговаривала своим грассирующим[340] звучным голоском.[341] День был веселый для княжны, и музыка, и сад, и Enitienne — всё ее радовало. Она мечтала о трио, которое она сыграет нынче вечером. Она говорила о belle-soeur[342] и пошла к ней. Княгиня переваливалась и тошнила. Доброе было и жалкое существо. Когда княжну пришли звать к князю, она видимо заробела и, входя домой, как всегда перед свиданием с отцом, перекрестилась,[343] прося бога о милости.[344] Проходя через двор, княжна заметила экипаж и двух чужих мущин, отъезжавших к флигелю. Князь принял ласково, но за belle-soeur начался спор.

— Ты меня уговорила, а теперь хуже. Говорят, он приедет, а я не хочу его видеть.

— Вы не хотите же, папа, чтобы муж не видал своей дочери? — Он подумал.

— Как хочешь делай, чтоб я не видал его. Иначе в каком бы положении она ни была, ни ее, ни его не будет, как скоро я его увижу.

Колокольчик. Князь нахмурился, позвонил.

— Давайте завтракать и узнай, приди сказать, кто этот невежа.

— Молодые князья Т. с гувернером из за границы, — сказал лакей.

Князь Николай Сергеевич был охотник строиться и, начиная от птички и конюшен с полами, до спальной дочери, всё было отделано прочно, богато, красиво и, главное, отчетливо. Князь не мог перенести вида отбитой штукатурки и, еще хуже, неровного пола, кривой стены. Один раз он приказал перештукатурить целый флигель за то, что, прикинув угольником, он убедился, что угол был не математически прямой угол. Столовая была обширная, светлая комната с итальянскими окнами, с расписанным потолком и дубовыми столами и шкафами. Всё, от стен дома толщиною в два аршина, до ножек стульев и замков шкапов было чисто, тяжело и отчетливо. Было три прибора, и три официанта в кафтанах, чулках и башмаках стояли за стульями, каждый держась за спинку стульев, готовясь посадить барина или барыню и с глазами, устремленными на дверь и лицо князя в то время, как он входил в комнату.[345]

Дворецкой стоял у буфета. Князь оглянул официантов.

— Митька! поди вниз, проведи господ во флигель, чтобы всё было и скажи, что я прошу к себе. Коли угодно завтракать, отнести туда, пошли Гашу.

— Слушаюсь-с — и Митька полетел, и на его место из официантской, по миганию дворецкого, выскочил музыкант Тишка и стал за стуло княжны. Княжна с m-llе Enitienne вошли вслед за князем. Черные брови князя были нахмурены больше обыкновенного и потому девицы робко остановились.

— Садитесь, — сказал князь. М-llе Enitienne хорошенькими ручками сняла салфетку, разгладила ее и улыбнулась.

— У нас гости, — сказала она.

Князь посмотрел мрачно, но не выдержал и тоже улыбнулся <и стал весело разговаривать.

После завтрака пришли гости с аббатом, оба были дураки. Старший, вялый и ломающийся, второй простой и с плотскими наклонностями. Он начал волочиться за княжной и опротивел ей. Enitienne хорошо приняла его. Князь разговаривал о Наполеоне. Он видел его силу, но презирал его. Ив[ан] удивлялся на пошлости. Аббат презирал революцию, но уважал la capitale du monde.[346] Речь о делах с австрийцами. Должны проходить войска. Княжна бежит от гостей к невестке. Невестка, беременная, убежала босиком по росе от тоски и плачет, что тесть ее не хочет знать. Она рожает. Княжна тут. Князь узнает, бежит к ней — сцена. Покамест Ив[ан] соблазняет Александру, Петр Enitienne. Князь переносит твердо и всё приводит в порядок.>

** № 11 (рук. № 44).

Княжна ничего не сказала, вздохнула и сошла вниз.

В то время, как княжна писала письмо, музыканты, помещавшиеся в саду за аллеею, доигрывали одну из симфоний Гейдена. Князь дохаживал по аллеям свою рассчитанную по шагам четвертую версту, взглянул на огромные золотые часы и направился к дому. Он был как всегда одет по старинному, в чулках и башмаках, в сереньком камзоле, с звездой и в круглой шляпе, с костылем в руке. Князь был мал ростом, весьма свеж для своих лет, и то же выражение неприступной гордости, которая заметна была в сыне, смягченная молодостью, в старом князе выказывалась сильнее, резче и грубее во всем, начиная от походки и до складки между черными густыми бровями и до тонких неподвижно сложенных губ.

На середине верхней синей от бороды губы его была особенно резко обозначена та черта или овал, который начинающие рисовать всегда так грубо рисуют, рисуя губы. Батистовое белье манжет и манишки было необыкновенной чистоты. Он держался прямо, как столб, шел медленно, и лоб его был так сильно нахмуренный, что глаза его виднелись только снизу, из-под черных густых бровей. Как только он вышел из сада, музыка замолкла. Один из официантов сбежал вперед на крыльцо отворить дверь. Князь взглянул на официанта, как будто осмотрев его с головы до ног и с таким видом, чтобы официант чувствовал, что во власти князя сейчас же уничтожить его. Но князь не уничтожил его, а только процедил сквозь зубы твердым, мужественным и строгим голосом:

— Послать ко мне Михаила Иванова. — Михаил Иванов был отставленный управляющий. Князь прошел в кабинет и сел в кресло. Кабинет такого же тяжелого, но более простого убранства, чем комнаты, который был уставлен дорогими прочными вещами, блиставшими чистотой и новизной надетых на [н]их чехлов [?]. Князь заложил ногу на ногу и, вынув из жилетного кармана подарок Екатерины — золотую табакерку, взяв ее легко между указательным и большим пальцами левой руки, стал вертеть ее, очевидно недовольный, но убежденный в том, что причина его неудовольствия столь ничтожна, что он не может быть расстроен ею. Он ждал, не глядя на дверь.

Высокая в три с половиной аршина дверь отворилась и вошел[347] Михаил Иванов. Михаил Иванов был отставленный накануне управляющий, отставный поручик из дворян. Михаил Иванов был из того сословия дворян, называемых коноплянниками, которые по своим вкусам и привычкам ближе стоят к мужикам и дворовым, чем к настоящим дворянам. Он за сто шагов перед князем снимал шапку, не надевши ее иначе, как по приказанию князя, и не иначе называл князя, как «ваше сиятельство». Князь же говорил ему «ты» и называл его Михаил Иванов. Князь в продолжение восьми лет был вполне доволен своим управляющим за его учтивость, ловкость, понятливость, порядок и строгость к народу. Действительно, надо было только видеть, как Михаил Иванов в былое время своего управления, как он почтительно, но твердо нагибаясь, стоял перед князем, впиваясь в него глазами, и, выслушивая каждое слово, приговаривал всегда одинаковым тоном: — Слушаю, ваше сиятельство, — и как потом, возвращаясь домой к народу, потирал лысину или поправлял усы, или, засунув руки в карманы, выставив грудь и преобразившись совсем в другого человека в своем прикащицком флигеле, выходил к народу и толково, неторопливо и споро распоряжался. Надо было только видеть его в этих двух положениях, чтобы понять, какой ловкий,[348] сметливый молодчина был этот Михаил Иванов. Жена его была[349] крикливая баба, пекшая отличные пироги и варившая вкусную прикащицкую кашицу, и мывшая и одевавшая троих детей. Князь прогнал его за то, что в прошлое воскресенье Михаил Иванов позволил себе приехать из города в нетрезвом виде и с колокольчиком, что особенно ненавидел князь. Князь прогневался и велел ему убираться.[350]

Михаил Иванов явился с тем особенным, жалким видом преступника, идущего на казнь, который обыкновенно имеют люди, прогнанные с места, до тех пор, пока они еще имеют отношения с прежними принципалами. Этот вид выражался и в его приглаженных низко висках, и в ненафабренных по обыкновению усах, и в особенной круглости спины, и в тупом положении ног.

— Ваше сиятельство изволило приказать явиться? — сказал он мягким, искательным и столь почтительным тоном, что он, казалось, этими простыми словами выражал свою вечную готовность всегда и везде раболепно служить и покорствовать князю и ни в чем никогда не сметь упрекнуть его. Он видимо не робел, хотя и умышленно унижался, и был убежден, что он съумеет обезоружить князя.

— Дда, — сказал князь, тотчас же смягчаясь. — Ты еще не уехал?

Несмотря на складку между бровей, Михаил Иванов знал, что князь уже теперь[351] не опасен, потому он смело, как будто в душу влезая своим голосом, продолжал.



Поделиться книгой:

На главную
Назад