Семья в те годы держалась на Мэри Дойль, начитанной дочери ирландского врача, вышедшей замуж за Чарльза 17-летней в 1855 году. Ее мать, как говорили, происходила из английского дворянского рода. «Миниатюрная Мэри Дойль… отчаянно гордившаяся своим происхождением, вбивала в сына горячую веру в аристократических предков и воспитывала его в традициях и преданиях ушедшего века — благородное обращение, геральдика, рыцари в сияющих доспехах», — пишет Миллер и добавляет:
Она часто давала ему задания описать геральдические щиты, и вскоре он мог назвать все детали. То было желанное бегство от спартанских условий, тревоги и аристократической бедности, в которой они жили… Артур навсегда запомнил, как сидел на кухонном столе, пока мать чистила очаг и в подробностях рассказывала о былой славе ее семьи и родственных связях с Плантагенетами, герцогами Бретани и родом Перси из Нортумберленда: «Я сидел, болтая ногами в коротких штанишках, и раздувался от гордости, пока жилетка не начинала меня стягивать, как колбасная шкурка, весь в мыслях о пропасти, которая отделяет меня от остальных мальчиков, сидящих на столах и болтающих ногами»[14].
Артур рос любознательным, упорным, литературно образованным (он начал писать небольшие рассказы еще ребенком) и при необходимости воинственным. «Впрочем, в оправдание себе скажу, — писал он, — что при всей драчливости я никогда не налетал на тех, кто слабее меня, и некоторые мои эскапады имели целью их защитить». Эта черта характера останется в нем основополагающей до конца жизни.
Дойли исповедовали римско-католическую веру; обеспеченные члены разветвленной семьи посодействовали тому, чтобы юный Артур получил образование в Стонихерсте — имеющем многовековую историю иезуитском интернате в Ланкашире. Будущий писатель надолго запомнит его суровость, дисциплину и частые телесные наказания. «Я могу говорить о них со знанием дела, поскольку, как мне думается, я вынес их больше, чем все или почти все тогдашние мальчики, — писал он впоследствии. — Я из кожи вон лез, стараясь учинить озорство или отъявленную дерзость единственно ради того, чтобы показать, что мой дух не сломлен… Один из наставников, когда я сказал ему, что из меня мог бы выйти приличный инженер-строитель, заметил: „Что ж, Дойль, инженером вы, может, и станете, но кем-то приличным — вряд ли“».
Выпустившись из Стонихерста в 1875 году, Конан Дойль еще год обучался в иезуитской школе в Австрии и лишь после этого вернулся в Эдинбург для поступления в университет. «Я был неукротим, полон жизни и чуточку безрассуден, однако дело требовало сил и старания, и я не мог в него не ввязаться, — писал он. — Матушка всю жизнь была настолько великолепна, что никто из нас не мог бы обмануть ее ожиданий. Было решено, что я стану врачом: главным образом, видимо, потому, что Эдинбург был знаменитым центром медицинского знания».
Медицинское образование в тогдашней Шотландии не требовало дополнительного предварительного обучения, и 1876 году 17-летний Конан Дойль поступил в Эдинбургский университет, где ему предстояло получить степень бакалавра медицины. Он уже мало-помалу начал расставаться с прежними религиозными взглядами; под влиянием университетской науки этот процесс только усугубился.
«Сверяясь… с новыми знаниями, полученными из книг и учебного курса, я обнаружил, что основы не только католицизма, но и всей христианской веры, преподанные мне в теологической традиции XIX века, настолько слабы, что мой разум не мог на них опираться, — писал он. — Нужно помнить, что в те годы Гексли, Тиндаль, Дарвин, Герберт Спенсер и Джон Милль были нашими главными философами, и даже рядовой обыватель чувствовал мощный поток их мысли, который для юного студента, пылкого и впечатлительного, имел неодолимую силу». Утрата веры, соответственно, означала и утрату поддержки от богатых религиозных родственников как в студенческие дни, так и после, когда Конан Дойль будет отчаянно пытаться найти себе медицинскую практику. Однако он стойко держался своих новых убеждений.
В университете Конан Дойль попал под влияние выдающегося преподавателя, доктора Джозефа Белла. «Белл очень выделялся и внешностью, и умом, — вспоминал он. — Худощавое гибкое тело, темные волосы, резкое лицо с орлиным носом, проницательные серые глаза, угловатые плечи и неровная походка… Он был отличный диагност, причем определял не только болезнь, но и занятие, и характер… Аудитория, состоявшая из Ватсонов, воспринимала все как волшебство, пока не получала объяснений, а после них дело казалось довольно простым. Неудивительно, что после наблюдений за такой личностью я позаимствовал эти методы и углубил их, когда впоследствии создавал образ детектива-ученого, раскрывающего преступления благодаря собственным талантам, а не оплошности преступника».
Когда Конан Дойлю исполнилось 20, «здоровье отца окончательно расстроилось» — в своих мемуарах он говорит об ухудшении состояния Чарльза мягко и дипломатично, никогда не указывая конкретную природу его болезни, — «и я… фактически обнаружил себя во главе большой нуждающейся семьи». Ради заработка он начал писать рассказы. Первый из них, «Тайна долины Сэсасса» (повествование разворачивалось в Африке и было еще не холмсовским; современные критики считают его подражанием Эдгару По и Брету Гарту), в 1879 году был опубликован эдинбургским литературным еженедельником «Чамберс Джорнал». В следующем году, также для финансовой помощи семье, Конан Дойль прервал занятия и нанялся врачом на китобойное судно «Надежда». Это семимесячное путешествие станет первым в ряду многих удивительных приключений писателя.
На корабле, укомплектованном командой из полусотни человек, Конан Дойль отправился из Питерхеда — шотландского городка, куда позже попадет на каторгу Слейтер, — в арктические моря. «Жизнь опасно увлекательна», — написал он позже с типично викторианской сдержанностью, а вскоре ему пришлось обнаружить, что опасности грозили не только команде, но и врачу. Не раз, выброшенный за борт внезапной волной, Конан Дойль оказывался среди глыб плавучего льда и ему приходилось заново взбираться на корабль. По случаю он однажды присоединился к гарпунерам, которые отправлялись в шлюпке охотиться на кита. «Инстинкт кита велит ему бить шлюпки хвостом, а твой — орудовать шестом и багром, продвигаясь вдоль его бока к безопасному месту у китового плеча, — писал Конан Дойль. — Однако даже там мы обнаружили… что опасность не миновала, ибо это взбудораженное существо подняло огромный боковой ласт и занесло его над шлюпкой. Один удар — и мы оказались бы на дне моря». С характерным для него настроем писатель добавляет: «Кто бы променял такой миг на любую другую охотничью победу?»
В 1881 году Конан Дойль окончил Эдинбургский университет со степенью бакалавра медицины и магистра хирургии. Той же осенью он вступил в должность судового врача на пароходе «Маюмба», отходившем из Ливерпуля к западному побережью Африки. Рассказы Конан Дойля об этом путешествии отражают лучшие черты викторианской доблести и худшие черты викторианского империализма. В один из дней он помогал тушить пожар, возникший на борту судна, груженного пальмовым маслом. В другой день писателя скосила серьезная болезнь. «До меня добрался то ли микроб, то ли комар, то ли еще что-то, и я слег с жесточайшей лихорадкой, — писал он. — Поскольку врачом был я сам, то лечить меня было некому, и несколько дней я лежал, сражаясь со смертью на крошечном ринге без всяких секундантов… Мне едва удалось выжить; когда я начал приподниматься с постели, мне сказали, что еще один человек, заболевший одновременно со мной, умер».
Отзывы о пассажирах-африканцах не делают Конан Дойлю много чести. «Были… какие-то неприятные торговцы-негры с сомнительными манерами и поведением, однако их, как патронов пароходной линии, приходилось терпеть. Некоторые из этих торговцев и владельцев пальмового масла имеют многотысячный годовой доход, но не обладают развитым вкусом, поэтому спускают деньги на выпивку, распутство и бессмысленные причуды. Помню, одного из них провожали в плавание отборные представители ливерпульского полусвета».
В 1882 году Конан Дойль получил медицинскую практику в Саутси — пригороде Портсмута на юге Англии. Три года спустя он женился на Луиз Хокинс, сестре одного из своих пациентов; близкие звали ее «Туи»[15]. В 1889 году у них родилась дочь Мэри, в 1892-м — сын Кингсли. Брак, конец которому положила лишь смерть Луиз в 1906 году, был вполне мирным, хотя и основывался, по словам одного исследователя, «больше на привязанности и уважении, чем на страсти».
Несмотря на то что Конан Дойль по всем отзывам считался способным врачом, найти самостоятельную практику ему было непросто. «В первый год я заработал 154 фунта стерлингов, во второй — 250 и мало-помалу поднялся до 300, — напишет он впоследствии. — В первый год мне прислали документ с требованием подоходного налога, и я его заполнил, показывая, что мой доход не подлежит налогообложению. Бумагу мне вернули с нацарапанной поперек нее надписью: „Крайне неудовлетворительно“. Под этими словами я написал: „Совершенно согласен“ — и отослал бумагу обратно».
В перерывах между работой с пациентами Конан Дойль продолжал писать, некоторые рассказы удавалось пристроить в журналы за гонорар. Он также закончил исторический роман «Торговый дом Гердлстон», который будет опубликован лишь в 1890 году. Кроме того, у него родился замысел цикла рассказов: в отличие от популярных тогда журнальных повестей и романов, печатавшихся фрагментами из выпуска в выпуск, этот цикл состоял бы из законченных произведений, по объему укладывающихся в один номер журнала, но заставлял бы читателя ждать продолжения.
«Месье Дюпен, искусный сыщик Эдгара По, с детства был одним из моих любимых персонажей, — писал Конан Дойль. — Но может, мне удалось бы привнести что-то свое? Я вспомнил своего давнего преподавателя Джо Белла, его орлиное лицо, его нетривиальные методы, его устрашающий дар замечать детали. Будь он сыщиком, он наверняка свел бы эти поразительные, но разрозненные навыки в нечто приближенное к строгой науке». Для такого героя писатель перепробовал разные имена — среди них Шерринфорд Холмс, — пока не остановился на четком и точном, идеально подходящем детективу, который проницательностью, логическими способностями и обостренным чувством чести будет превосходить многих живых людей[16].
Некоторое время Конан Дойль занимался медициной и писательским ремеслом параллельно; в 1891 году, после краткого обучения офтальмологии в Вене, он вместе с семьей переехал в Лондон, где у него вскоре образовалась некоторая врачебная практика. Вскоре успех Холмса позволил ему совершенно оставить медицину, однако первоначальное призвание будет служить ему до самого конца. «Часто врачи, всерьез становясь писателями, полностью перестают заниматься медициной или обращаются к ней лишь время от времени, — заметил Эдмунд Пеллегрино, врач и специалист по этике биологических исследований. —
После того как Холмс принес Конан Дойлю славу, писателю пришлось тратить немало времени на объяснения того, что сам он не Холмс. После выступления некоего критика, подвергшего его осуждению за то, что в «Этюде в багровых тонах» Холмс принижает созданного Эдгаром По великого сыщика шевалье Дюпена, Конан Дойль любезно ответил: «Ухватите этот факт извилиной ума: кукла и кукольник различны весьма». На деле Конан Дойль — крепкий, круглолицый, с моржовыми усами — куда больше годился на то, чтобы олицетворять собой Ватсона, а не Холмса.
Однако кукла-Холмс появилась не на пустом месте. Конан Дойль, при его природной склонности к приключениям и при таком великолепном учителе диагностики, как Белл, складом ума походил на Холмса в большей степени, чем обычно демонстрировал. «Меня часто спрашивали, обладаю ли я описываемыми качествами или я такой же Ватсон, каким кажусь с виду, — писал он. — Разумеется, я прекрасно понимаю, что справиться с практической задачей — совсем не то же, что решить ее на своих же условиях. У меня нет иллюзий на этот счет. В то же время невозможно создать персонажа собственным внутренним разумом и сделать его поистине живым, не имея в себе хоть каких-то качеств, сближающих вас».
Он продолжал: «Я несколько раз решал задачи методами Холмса после того, как полиция разводила руками. И все же я должен признать, что в обычной жизни я нисколько не наблюдателен, и что мне вначале нужно загнать себя в искусственные рамки мышления, и только потом я могу взвешивать улики и просчитывать последовательность событий».
Однако, по словам Адриана Конан Дойля, сына писателя от второго брака, его отец демонстрировал искусство диагностической логики без всякого труда:
В путешествиях по столицам мира одним из самых острых удовольствий для меня было заходить с отцом в крупный ресторан и там слушать его тихие рассуждения о характерных особенностях других посетителей, их профессиях и прочих отличительных чертах, совершенно незаметных для моего глаза. Нам не всегда удавалось проверить правильность… его наблюдений, поскольку объект интереса мог быть незнаком главному распорядителю, однако во всех случаях, когда метрдотель знал клиента, точность отцовской дедукции оказывалась поразительной. В качестве отдельной ремарки добавлю деталь, которая заинтересует поклонников Холмса. В воображении мы, разумеется, представляем себе Мастера в темно-красном халате и с изогнутой курительной трубкой. Однако таковы были атрибуты Конан Дойля, и оригиналы по-прежнему хранятся в семье!
Мастерство Конан Дойля проявлялось не только в его способности к умозаключениям, но и в страсти к сбору многочисленных эмпирических данных — ключей-подсказок, которые становились пищей для его рационального ума. На путь, связанный с эмпирикой, он ступил еще в университетские времена. «Я всегда числил его среди самых лучших своих студентов, — годы спустя скажет о нем Белл. — Он всегда чрезвычайно интересовался всем связанным с диагнозом и неустанно стремился найти побольше деталей, на которых можно основываться».
Даже будучи совсем молодым врачом, Конан Дойль был готов оспорить научное мнение, если не считал его надежно подкрепленным фактами. В ноябре 1890 года, имея практику в Саутси, он ездил в Берлин послушать лекцию немецкого врача и микробиолога Роберта Коха. Кох, которому в 1905 году предстояло получить Нобелевскую премию, уже был крупной знаменитостью: ему удалось выделить бациллы, вызывающие сибирскую язву, холеру и туберкулез. К концу XIX века он честно полагал, что открыл не только причину туберкулеза, но и способ его лечения, тем самым исполнив одно из главных мечтаний человечества. Этому и была посвящена его берлинская лекция.
Прибыв за день до лекции, Конан Дойль обнаружил, что из-за огромного количества желающих невозможно достать место. «Не потеряв надежды, — отмечает Рассел Миллер, биограф писателя, — он попытался навестить Коха, но продвинулся не дальше передней, где перед его глазами почтальон вытряхнул на стол целый мешок писем. Потрясенный Конан Дойль осознал, что письма по большей части принадлежали безнадежно больным людям, которые услышали о средстве и считали Коха своей последней надеждой… Поскольку открытия Коха еще ждали своего подтверждения, скептику Конан Дойлю показалось, что „мир охватила волна безумия“».
На следующий день в здании, где проходила лекция, Конан Дойль познакомился с американским врачом, который успел на нее записаться; впоследствии тот показал писателю свои заметки. При их просмотре, а также при обходе клинических палат Коха, куда его провел американский друг, Конан Дойль обнаружил, что хваленое лекарство вовсе не то, чем кажется. «Осматривая пациентов, к которым применялось „лекарство“ Коха от туберкулеза, — писала Лора Отис, — Дойль немедленно понял, что лечение, оказавшееся чудовищным фиаско, строилось не на уничтожении самих бацилл, а на уничтожении и отторжении поврежденной ткани, в которой росли бациллы».
Свои выводы Конан Дойль изложил в письме, опубликованном в «Дейли телеграф». Лекарство Коха, писал он, «не затрагивает истинной причины болезни. Говоря бытовым языком, это похоже на ситуацию, когда человек в кишащем крысами доме каждое утро убирал бы следы их жизнедеятельности и считал, что таким образом избавляется от крыс». Такое мнение было не очень популярным, однако время показало его правильность.
К концу 1890-х годов, когда Конан Дойль оставил медицину, а Холмс завоевал признание во всем мире, писателя все чаще просили обратить способности диагноста на решение проблем другого рода: на расследование реальных преступлений. «Врачебный взгляд на вещи» он применял к каждому из них, включая самый значительный случай за всю свою жизнь — дело Оскара Слейтера.
Глава 4. Человек в донегальской кепке
В день смерти мисс Гилкрист, 21 декабря 1908 года, Оскар Слейтер получил из-за границы два письма. Одно было от лондонского приятеля по фамилии Роджерс: тот предупреждал, что бывшая жена, с которой Слейтер расстался, желая получить деньги, напала на его след. Слейтер уже сколько-то времени строил планы переехать в Сан-Франциско по приглашению Джона Девото, с которым познакомился, когда прежде недолго жил в Америке. По счастливому совпадению второе письмо разрешало затруднение, описанное в первом: Девото уже не впервые торопил Слейтера приехать и заняться совместными делами.
Слейтер сразу же объявил своей горничной Шмальц, что через неделю она получит расчет. (Дабы затруднить жене поиски, Слейтер велел горничной объявлять всем посетителям, что он уехал в Монте-Карло.) Именно за последние дни, проведенные в Глазго, Слейтер в преддверии переезда совершил два поступка, которые вывели полицию на его след. Во-первых, он отправил телеграмму в лондонскую фирму «Дент» с просьбой отремонтировать часы и немедленно их вернуть. Во-вторых, в попытке добыть денег для переезда он начал обходить знакомцев по игорным клубам, предлагая им купить залоговую квитанцию на бриллиантовую брошь в форме полумесяца. К семи часам вечера 21 декабря он вернулся на улицу Святого Георга и, по позднейшему свидетельству Антуан и Шмальц, ужинал дома.
В следующие четыре дня приготовления продолжились. Около 20:30 в Рождественский сочельник Слейтер с Антуан вышли из квартиры вместе с нанятыми носильщиками, тащившими десять предметов багажа. На Центральном вокзале Глазго пара села в ночной поезд до Ливерпуля. Прибыв туда в 3:40 утра, они поселились в гостинице «Норд-Вестерн» как мистер и миссис Оскар Слейтер из Глазго. В гостинице, как подтвердит позже главный детектив, «горничная имела разговор с указанной дамой, каковая заявила, что пара собирается отбыть в Америку на судне „Лузитания“»[17].
Затем 26 декабря Слейтер купил два билета второго класса на «Лузитанию», в тот день отправлявшуюся в Нью-Йорк. В очевидной попытке сбить со следа жену он заказывал билеты на имя мистера и миссис Отто Сандо. К тому времени полиция Глазго, предупрежденная ливерпульскими властями, считала его скрывающимся от правосудия — независимо от броши-улики.
«Заложенная брошь, — спустя годы напишет Конан Дойль, — принадлежала Слейтеру, и полиция узнала об этом факте… раньше, чем Слейтер отбыл в Америку». Он добавил: «Более того, Слейтер нисколько не скрывал своих перемещений, к поездке в Америку он готовился в высшей степени неспешно; после дня, в который произошло преступление, он совершал все действия в той же неторопливой и открытой манере, что и прежде… При таком положении дел как может случиться, что в Нью-Йорк шлют телеграмму арестовать его по прибытии?»
Однако именно такая телеграмма была отправлена властями Глазго:
Арестовать Отто Сандо вторая каюта Лузитания разыскивается в связи с убийством Марион Гилкрист в Глазго. У него кривой нос. Обыскать его и женщину, с которой он путешествует, на предмет залоговых квитанций.
Когда «Лузитания» 2 января 1909 года вошла в порт Нью-Йорка, местные полицейские детективы поднялись на корабль и арестовали Слейтера. Тогда-то, по его словам, он впервые услышал имя Марион Гилкрист. При обыске у него нашли так и не проданную залоговую квитанцию на бриллиантовую брошь. Антуан была отправлена на остров Эллис, Слейтера в ожидании экстрадиции определили в «Могилы» — следственную тюрьму в Нижнем Манхэттене, существующую и поныне. В феврале он напишет оттуда своему приятелю из Глазго Хью Камерону, сомнительному персонажу городского «дна», известному под кличкой Крот. Слейтер не знал, что именно Камерон навел сыщиков на ломбард, где была заложена бриллиантовая брошь.
«Дорогой друг Камерон!» — так начинается письмо.
Сегодня почти пять недель, как меня держат здесь в тюрьме за совершенное в Глазго убийство.
Очень тяжело знать, мой дорогой Камерон, что мои друзья в Глазго… способны рассказывать обо мне такую ложь полицейским…
Надеюсь, мой дорогой Камерон, что ты по-прежнему будешь моим другом в беде и будешь говорить правду и останешься на моей стороне. Ты лучше всех знаешь причину, по которой я уехал из Глазго, потому что я показывал тебе письмо из Сан-Франциско от моего приятеля, и еще я оставил тебе мой американский адрес…
Полиция очень старается меня подставить. Но судебный процесс должен пройти благополучно, потому что я докажу пятью свидетелями, где я был, когда совершилось убийство.
Благодарю тебя сейчас и надеюсь иметь в тебе верного друга, потому что любой может угодить в такое дело и быть невиновным.
Поклон тебе и всем моим друзьям.
«Мерой Камероновой дружбы, — иронично замечает современный английский писатель, — может служить то, что он немедленно показал это письмо полиции».
С этого момента двойственность британских властей стала неприкрытой. Викторианская эпоха, с ее общественной паранойей и научными достижениями, была нацелена еще на распознавание и истребление разного рода захватчиков: микробов, преступников, иностранцев. Дело Слейтера, в изрядной степени проросшее из поздневикторианской привычки находить «удобного чужака», будет строиться на вопросах идентификации, то есть установления личности преступника, которое, как вскоре продемонстрируют власти Глазго, может вольно или невольно фабриковаться по мере необходимости.
13 января 1909 года инспектор уголовной полиции Пайпер и Уильям Уорнок, начальник уголовной службы шерифского суда Глазго[18], отправились в Нью-Йорк. Их сопровождали три главных свидетеля: Хелен Ламби, Артур Адамс и Мэри Барроуман. На место они прибыли 25 января. Во время судебного процесса по делу об экстрадиции Слейтера, начавшегося днем позже, британская корона в лице судебных обвинителей прибегла к откровенной лжи, лишь бы добиться возвращения Слейтера в Шотландию.
Судебные слушания по делу об экстрадиции Оскара Слейтера, он же Отто Сандо, открылись в правительственном здании в Нижнем Манхэттене под председательством Джона Шилдса, уполномоченного США по Южному округу Нью-Йорка. Со стороны государства выступал прокурор по имени Чарльз Фокс, Слейтера представляли два американских адвоката — Хью Миллер и Уильям Гудхарт. Поскольку у обвинения не было весомых доводов, адвокаты Слейтера не сомневались, что выиграют дело. Как писал Гудхарт, «во время ареста Слейтера было решено сопротивляться экстрадиции, потому что… залоговая квитанция была главным козырем для правительственной стороны, и я, зная, что под этим ничего нет, посоветовал не соглашаться».
Однако государственное обвинение было во всеоружии. Начиная с этого момента его стратегия сосредоточится не на залоговой квитанции, что было бы бесполезно, а на свидетельском опознании Слейтера как того человека, которого видели выходившим из дома мисс Гилкрист. Чтобы подстраховаться, должностные лица из Глазго еще до судебных заседаний показали фото Слейтера Адамсу и Барроуман. При этом они не потрудились показать его Ламби, которая заявляла, что не видела лица злоумышленника, — впрочем, эти показания скоро изменятся.
Первое опознание Слейтера в Нью-Йорке происходило еще до судебного заседания по поводу экстрадиции. Перед самым началом слушаний Слейтер в сопровождении двух помощников судебных приставов был проведен по коридору в кабинет уполномоченного Шилдса. Один из приставов, Джон Пинкли, к которому Слейтер был прикован наручниками, имел рост 6 футов и 4 дюйма (1,93 метра; в Слейтере было около 5 футов и 8 дюймов — 1,73 метра). На втором приставе красовалась крупная бляха с буквами «U. S.», усыпанная красными, белыми и синими звездами.
В коридоре, по которому проходили эти трое, стояли обвинитель мистер Фокс, инспектор Пайпер и все три свидетеля. Пристав Пинкли много времени спустя засвидетельствует: когда приставы и подозреваемый поравнялись с этой группой, он увидел, как Фокс большим пальцем указал на Слейтера и сказал свидетелям что-то вроде «Это тот человек?» или «Вот тот человек».
В кабинете, отвечая Фоксу, Ламби дала характерные показания:
Раньше Ламби заявляла, что в вечер убийства она не видела лица злоумышленника, теперь же она показала, что все-таки заметила некую особенность его походки: «Он вроде как будто слегка трясся» — эта деталь прежде нигде не упоминалась.
После дальнейших расспросов она указала на Слейтера.
Поразительны были и показания Ламби относительно одежды преступника. Сразу после убийства данное ею описание значительно отличалось от описания Барроуман — настолько, что полиция сочла, будто злоумышленников было двое. (Ламби упоминала серый плащ и круглую шляпу, Барроуман говорила о желтовато-коричневом непромокаемом пальто и донегальской кепке.) Теперь, на слушаниях по вопросу экстрадиции, описание Ламби поразительно совпадало с описанием Барроуман: обе девушки показали, что человек, выходивший из квартиры мисс Гилкрист, был одет в желто-коричневое непромокаемое пальто и донегальскую кепку.
Затем показания давала Барроуман, которая повторила свое прежнее описание кепки и пальто. На вопрос, напоминает ли ей Слейтер человека, которого она видела тем вечером на Западной Принцевой улице, она ответила: «Вон тот человек, который здесь, очень на него похож», — ко времени, когда дело об убийстве будет слушаться в суде, это признание примет куда более определенную форму. Барроуман повторила свое заявление о том, что виденный ею человек «имел слегка кривой нос». (Нос Слейтера, хотя и с горбинкой, не был искривлен.) Барроуман также признала, что в кабинете Фокса в тот день ей показали фотографию Слейтера.
После этого давал показания Адамс, по всем характеристикам единственный зрелый и мыслящий самостоятельно человек среди трех свидетелей. Он произнес лишь, что Слейтер «не сказать чтобы не похож» на человека, виденного им на лестничной площадке мисс Гилкрист. В день убийства при взгляде на злоумышленника он не заметил ни особенностей походки, описанных Ламби, ни особенностей носа, описанных Барроуман.
Слушание продолжалось несколько дней; другие свидетели давали показания на стороне обвинения, еще кто-то — включая друзей по предыдущему пребыванию в Америке — на стороне Слейтера. Сам Слейтер, несомненно по совету адвокатов, озабоченных его неуклюжим английским языком с сильным акцентом, показаний не давал. Однако его свидетельства и без того представлялись ненужными, поскольку в ходе слушаний требование об экстрадиции выглядело все более бледно.
«Я никогда не сомневался в его невиновности, — несколько лет спустя писал Конан Дойлю адвокат Слейтера Уильям Гудхарт. — Из того, что я знал о деталях опознания, представленных уполномоченному во время слушаний по экстрадиции, мне всегда казалось, что идентичность Слейтера человеку, которого видели выходящим из дома жертвы в вечер убийства, крайне сомнительна». И все же 6 февраля 1909 года, перед началом очередного заседания, адвокаты Слейтера объявили, что их клиент решил отказаться от дальнейших слушаний. Он по собственной воле вернется в Шотландию и предстанет перед судом.
Такое решение Слейтера в разгар процесса, обещавшего почти наверняка завершиться в его пользу, демонстрирует некоторые стороны его характера. Одна из них — неустойчивый темперамент, который будет регулярно давать о себе знать во время каторги и затем после освобождения. Другая — неуверенность в финансах: скромные средства, которыми располагал Слейтер, уже ушли на судебные расходы.
Была и третья причина, больше других отражающая сложную натуру Слейтера. Несмотря на неопределенность стиля жизни, репутация заботила его не меньше, чем любого буржуа той эпохи, и он отчаянно жаждал восстановить свое доброе имя. Однако для того образа жизни, который вел Слейтер, в некоторых отношениях он был поразительно наивен. Отлично сознавая свою невиновность, он решил довериться шотландскому правосудию. Суд, как он считал, оправдает его раз и навсегда.
Книга вторая
КРОВЬ
Глава 5. Следы
Если вам нужно раскрыть преступление, позовите врача, а еще лучше — врача, который пишет детективы. Расследование сродни диагностике: как и многие другие интеллектуальные занятия Викторианской эпохи, медицина и раскрытие преступлений стремятся реконструировать прошлое путем тщательного изучения ключей-подсказок. Если XIX век предварял собой появление современной науки, то в числе прочего это была и наука определенного вида — сферы реконструкции, такие как геология, археология, палеонтология и эволюционная биология, которые позволяли исследователю получить сумму сведений о прошлых событиях через сохранившиеся до настоящего времени следы-свидетельства, часто почти неразличимые.
Французский естествоиспытатель Жорж Кювье мог по одной кости восстановить облик целого вымершего животного. По руинам, обнаруженным при раскопках в Трое и Кноссе, немецкий археолог Генрих Шлиман и английский археолог Артур Эванс восстановили детали жизни давно умерших цивилизаций. «Предсказатель утверждает, что в некий будущий момент некто, находящийся в нужном месте, станет свидетелем определенных событий, — писал в 1880 году Томас Гексли. — Ясновидящий объявляет, что в настоящий момент некто может стать свидетелем определенных событий в тысяче миль отсюда; тот, кто занимается ретроспективным прорицанием (как пригодилось бы здесь слово „постсказатель“!), подтверждает, что столько-то часов или лет назад можно было увидеть то-то и то-то. Во всех этих случаях меняется только соотношение времен —
Целью этих новых наук было создание нарратива — повествования о давних, зачастую чрезвычайно отдаленных во времени фактах, которые могут быть собраны воедино и обобщены только путем тщательного сбора, скрупулезного анализа и строгого хронологического выстраивания свидетельств, обнаруженных в настоящем. Гексли красноречиво назвал этот процесс «ретроспективным прорицанием».
«По одной капле воды человек, умеющий мыслить логически, может сделать вывод о возможности существования Атлантического океана или Ниагарского водопада, даже если он не видал ни того ни другого и никогда о них не слыхал», — читаем мы в одном из знаменитейших пассажей XIX века о ретроспективном прорицании. Далее в нем говорится:
Всякая жизнь — это огромная цепь причин и следствий, и природу ее мы можем познать по одному звену. Искусство делать выводы и анализировать, как и все другие искусства, постигается долгим и прилежным трудом… Пусть исследователь начнет с решения более простых задач. Пусть он, взглянув на первого встречного, научится сразу определять его прошлое и его профессию. Поначалу это может показаться ребячеством, но такие упражнения обостряют наблюдательность и учат, как смотреть и на что смотреть. По ногтям человека, по его рукавам, обуви и сгибу брюк на коленях, по утолщениям на большом и указательном пальцах, по выражению лица и обшлагам рубашки — по таким мелочам нетрудно угадать его профессию[19].
Автор этого рассуждения, взятого, как сообщается, из знаменитой статьи «Книга жизни», — сам Шерлок Холмс, и повествует об этом самый первый рассказ о его приключениях, «Этюд в багровых тонах». Создавая Холмса, вымышленного «научного детектива», Конан Дойль подводил основу под поздневикторианский рационализм с не меньшим жаром, чем Гексли в своих эссе и публичных лекциях[20].
Ретроспективное прорицание составляет основу как детективного расследования, так и лечения, поскольку эти два процесса во многом схожи. Оба зачастую начинаются с тела. Оба разворачиваются от конца к началу — от различимого
В итоге обе эти дисциплины ищут ответ на самый фундаментальный из существующих вопросов: что произошло? Для получения такого ответа расследователь должен собрать улики, и в этом-то заключается основная трудность: ни сыщик, ни врач — ни ретроспективный пророк — не способны находить улики и свидетельства в том же хронологическом порядке, в каком те появлялись. Медицина лишь в XIX веке стала полноценно отдавать себе в этом отчет и только в то время начала рассматривать симптомы пациента как последнее звено в цепи событий. После этого концептуального сдвига диагностическое обследование стало принимать известную нам современную форму.
«В течение XVIII века врачи в основном ставили диагноз на основе спонтанного вербального общения с пациентом, — пишет врач Клаудио Рапецци. — Поскольку болезни разделялись по симптомам, пациенты могли сообщать симптомы на словах или даже письмом. Таким образом, лекари могли с успехом „навещать“ пациента… по почте». Однако к XIX веку врачи, которые желали различать, опознавать и в правильном порядке расставлять медицинские подсказки, должны были научиться не просто смотреть непосредственно на предмет, но и «смотреть с чувством», как писал Эдмунд Пеллегрино. Именно этот навык и перенял Конан Дойль от Джозефа Белла.
К концу столетия достижения в микроскопии позволили врачам видеть точнее, чем когда-либо раньше. Сыщикам того времени — тоже: для них лучшим способом ретроспективного взгляда было умение видеть в деталях. «Для меня давно уже очевидно, что мелочи важнее всего», — по секрету признается Холмс в рассказе 1891 года «Установление личности». Годом позже Белл согласился составить предисловие к новому изданию «Этюда в багровых тонах». «
Не стоит забывать также, что Конан Дойль учился и на офтальмолога: дело Слейтера непосредственно касается поздневикторианских взглядов — как на хорошее, так и на дурное. Все судебное дело, кружащееся вокруг установления личности преступника и опознания и опирающееся на классовые и этнические предрассудки, по сути связано со зрительной диагностикой или, точнее, с неспособностью дать верный диагноз — неспособностью затянувшейся и для многих губительной.
Ретроспективное исследование существует, разумеется, не с викторианских времен: это искусство восходит к древности и берет начало от умения охотника найти добычу по следу. До Холмса одним из самых искусных обладателей таких способностей был Задиг — древний житель Вавилона, герой одноименной философской повести Вольтера, написанной в 1747 году. В эпизоде, признанно оказавшем влияние на Конан Дойля, Задиг мастерски демонстрирует свое умение:
Однажды, когда Задиг прогуливался по опушке рощицы, к нему подбежал евнух царицы, которого сопровождали еще несколько дворцовых служителей. Все они, видимо, находились в сильной тревоге…
— Молодой человек, — сказал ему первый евнух, — не видели ли вы кобеля царицы?
— То есть суку, а не кобеля, — скромно отвечал Задиг.
— Вы правы, — подтвердил первый евнух.
— Это маленькая болонка, — прибавил Задиг, — она недавно ощенилась, хромает на левую переднюю лапу, и у нее очень длинные уши.
— Значит, вы видели ее? — спросил запыхавшийся первый евнух.
— Нет, — отвечал Задиг, — я никогда не видел ее и даже не знал, что у царицы есть собака…
Первый евнух, убежденный, что Задиг украл… собаку царицы, притащил его в собрание великого Дестерхама, где присудили к наказанию кнутом и к пожизненной ссылке в Сибирь. Едва этот приговор был вынесен, как нашлась… собака. Судьи были поставлены перед печальной необходимостью пересмотреть приговор; но они присудили Задига к уплате четырехсот унций золота за то, что он сказал, будто не видел того, что на самом деле видел… Задигу… потом позволили оправдаться… И он сказал следующее:
— …Я увидел на песке следы животного и легко распознал, что их оставила маленькая собачка. По едва приметным длинным бороздкам на песке между следами лап я определил, что это сука, у которой соски свисают до земли, из чего следует, что она недавно ощенилась. Следы, бороздившие песок по бокам от передних лап, говорили о том, что у нее очень длинные уши, а так как я заметил, что след одной лапы везде менее глубок, чем следы остальных трех, то догадался, что собака нашей августейшей государыни немного хромает…
Все судьи восхитились глубиной и точностью суждений Задига… И хотя некоторые маги высказывали мнение, что он должен быть сожжен как колдун, царь приказал, однако, возвратить ему штраф в четыреста унций, к которому он был присужден. Актуариус, экзекутор и прокуроры пришли к нему в полном параде и вернули ему четыреста унций, удержав из них только триста девяносто восемь унций судебных издержек[21].
Разумеется, нет ничего случайного в том, что в немецком варианте имя «Задиг» читается с «ц» вместо «з» и с «к» вместо «г», как если бы его произносили евреи, говорящие на идише. В таком виде оно становится словом «цадик», которое родственно древнееврейскому слову «правосудие» и обозначает духовного руководителя, обладающего глубокой мудростью.
Первым литературным сыщиком современности и непосредственным наследником Задига был вдумчивый персонаж Эдгара Аллана По шевалье Огюст Дюпен. Этот детектив, впервые представший перед читателями в 1841 году в рассказе «Убийство на улице Морг» и потом вновь появившийся в «Тайне Мари Роже» и в «Похищенном письме», является предтечей Холмса в нескольких отношениях. Он из хорошей семьи — гениальный, отстраненный, готический, любящий ночь, не отказывающий себе в удовольствиях. У него есть верный компаньон, рассказывающий публике о его делах. Дюпен обладает настолько точной наблюдательностью и настолько рациональным умом, что может по единственной улике восстановить связную цепь обстоятельств.
Способность Дюпена к ретроспективному прорицанию — Эдгар По называет это логическим рассуждением — может казаться почти ясновидением, как в знаменитой сцене из «Убийства на улице Морг». О том, что его друг размышлял о Шантильи — тщедушном местном сапожнике, обуянном любовью к театру, — Дюпен догадывается по тому, как друг споткнулся на улице после столкновения с зеленщиком. «Вы говорили себе, что при его тщедушном сложении нечего ему было соваться в трагики, — заключает Дюпен. — Основные вехи — Шантильи, Орион, доктор Никольс, Эпикур, стереотомия, булыжник и — зеленщик… Все время вы шагали сутулясь, а тут выпрямились во весь рост, и я решил, что вы подумали о тщедушном сапожнике. Тогда я и прервал ваши размышления, заметив, что он в самом деле не вышел ростом, наш Шантильи, и лучше бы ему попытать счастья в театре „Варьете“»[22].
К моменту появления Шерлока Холмса в 1887 году поздневикторианские научные методы и поздневикторианский детективный жанр стояли на пороге тесного слияния. Навык логического анализа, продемонстрированный Дюпеном, достигнет апогея в персонаже Конан Дойля[23]. «Научный метод сделал возможным рождение детективного жанра и способствовал его популярности, — заметил Дж. ван Довер, авторитет в детективной литературе. — Сыщик стал особым образцом нового научного мыслителя… Он сулил совместить наиболее действенный способ мышления с фундаментальной верностью традиционной этике (и к тому же применить этот способ… к эффектной сфере насильственных преступлений), и публика его приняла».
Конан Дойль был не единственным детективным автором той эпохи, придавшим черты и сыщика, и ученого одному и тому же выдающемуся персонажу. Английский писатель Р. Остин Фриман (1862–1943) открыто совместил сыскную работу и врачебную деятельность в Джоне Торндайке — враче и судебном аналитике, раскрывающем преступления; романы и рассказы о нем публиковались с 1907 по 1942 год. Специалист «медицинско-юридической практики», Торндайк никогда не путешествовал без крытого брезентом зеленого ящичка «всего квадратный фут, глубина четыре дюйма», в котором помещалась переносная лаборатория: «ряды флаконов с реактивами, небольшие пробирки, миниатюрная спиртовка, крошечный микроскоп и разнообразные инструменты тех же лилипутских размеров». Этот набор служил ему верой и правдой во многих случаях обследования места преступления.
Однако публика превыше всего ценила Холмса. Молниеносно реагирующий ум, безупречная логика, нерушимые этические принципы и талант распознавать закономерности в огромной массе улик — именно эти качества сделали его в высшей степени пригодным для главной задачи литературного сыщика: «Нарратив детективного рассказа полностью зависит от способности [героя] видеть глубинное нравственное устройство мира через методичное наблюдение и понимание его поверхностных слоев, — написал ван Довер. — Эти действия… всегда должны допускать два правдоподобных толкования: одно ложное и одно истинное.
В деле Слейтера «первое толкование» с его удобными выводами и подтасованными результатами почти всегда было целью полиции и обвинения. Второе же, основывающееся на умелом применении диагностического воображения, было именно тем навыком, который Конан Дойль перенял у своего учителя — Джозефа Белла.
Глава 6. Прототип Шерлока Холмса
Холмс, наследник шевалье Дюпена, был также «потомком» совершенно реального гения-диагноста Джозефа Белла. Белл (1837–1911) родился в Эдинбурге в семье потомственных врачей. Его дед, сэр Чарльз Белл, первым описал периферический паралич лицевого нерва, сейчас называемый «параличом Белла». Окончив Эдинбургский университет в 1859 году, Джозеф Белл вскоре стал в нем преподавать и быстро сделался университетской знаменитостью: студенты поражались его диагностическим способностям, которые в глазах непосвященных выглядели почти колдовством.
В 1878 году Конан Дойль, студент второго курса медицинского факультета, был определен Беллу в помощники. «По некоей причине, недоступной моему пониманию, — писал он, — он выделил меня из роя студентов, часто толпившихся в его больничном отделении, и назначил помощником по амбулаторным больным: мне предстояло следить за списком его пациентов, делать простейшие записи об их болезни, а затем вводить пациентов по одному в большой кабинет, где восседал Белл, окруженный студентами и медицинскими ассистентами. Тогда-то я и воспользовался отличной возможностью учиться его методам и заодно замечать, что несколько мимолетных взглядов сообщают ему о пациенте больше, чем мне удавалось узнать при опросе больного».
Конан Дойль вспоминал один примечательный случай, когда Белл столкнулся с человеком, которого никогда прежде не видел:
Он сказал невоенному пациенту:
— Ну что ж, дорогой мой, вы служили в армии.
— Да, сэр.
— Недавно уволились?
— Да, сэр.
— Полк горцев?
— Да, сэр.
— Младший офицер?
— Да, сэр.
— Размещались на Барбадосе?
— Да, сэр.
— Видите ли, джентльмены, — объяснил он позже, — это человек почтительный, но шляпу он не снял, в армии это не принято. Однако в случае давнего увольнения он уже привык бы к гражданскому обычаю. Выглядит он властно и при этом явный шотландец. А что до Барбадоса, то больной жалуется на элефантиаз, который встречается в Вест-Индии, а не в Британии.