Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Работы о Льве Толстом - Борис Эйхенбаум на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Б. М. Эйхенбаум

ЛЕВ ТОЛСТОЙ

Исследования Статьи

Факультет филологии и искусств Санкт-Петербургского государственного университета

2009

УДК 82.09

ББК 83.3(2Рос=Рус)1 Э34

Составление, вступительная статья, общая редакция: проф. И. Н, Сухих

Комментарии: Л. Е. Конешкова, Я. Ю. Матвеева

Эйхенбаум, Б. М.

Э34 Лев Толстой : исследования. Статьи / Б. М. Эйхенбаум; сост., вступ. статья, общ. ред. проф. И. Н. Сухих; коммент. Jl. Е. Кочешковой, И. Ю. Матвее­вой. — СПб.: Факультет филологии и искусств СПбГУ, 2009.— 952 с.

ISBN 978-5-8465-0760-9

В сборник включены четыре книги и основные статьи Б. М. Эйхенбаума о Льве Толстом 1919—1959 гг., представляющие сорокалетний опыт научной работы ученого. В совокуп­ности это одна из самых фундаментальных попыток постижения Толстого. Толстовские штудии позволяют понять эволюцию как самого Эйхенбаума, так и русского формализма классического периода.

Для всех интересующихся историей русской литературы.

ББК 83.3(2Рос=Рус)1

Издано при финансовой поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям в рамках Федеральной целевой программы

«Культура России»

Редактор В. С. Кизил о Корректор Е. П. Васильева Технический редактор С. В. Кузнецов Художественное оформление С. В. Лебединского

© Наследники Б. М. Эйхенбаума, 2009 © И. Н. Сухих, сост., вступ. статья, общ. ред., 2009 © Jl. Е. Кочешкова, И. Ю. Матвеева, коммент., 2009 © Факультет филологии и искусств СПбГУ, 2009 ISBN 978-5-8465-0760-9 © С. В. Лебединский, оформление, 2009

Лицензия ЛП № 000156 от 27.04.99. Подписано в печать 20.09.2008. Формат 70 х 1007i6. Тираж 2000 экз. Усл. печ. л. 77,13. Заказ № 336 Факультет филологии и искусств Санкт-Петербургского государственного университета 199034, Санкт-Петербург, Университетская наб., д. 11

Отпечатано в типографии «Нестор-История». 197110, Санкт-Петербург, ул. Розенштейна, д. 21, тел. (812) 622-01-23, e-mainame = "note" nestor_historia@list.ru

ТОЛСТОЙ ЭЙХЕНБАУМА: ЭНЕРГИЯ ПОСТИЖЕНИЯ (1919-1959)

Чтоб жить честно, надо рваться, пу­таться, биться, ошибаться, начинать и бро­сать, и опять начинать и опять бросать, и вечно бороться и лишаться. А спокойствие душевная подлость.

JI. Толстой — А. А. Толстой, 18-20 октября 1857г.

В жизни кроме труда и сна — ничего не осталось. Без Толстого я бы, вероятно, по­мер. Он у меня вроде любовницы.

Б. Эйхенбаум — В. Шкловскому, 25 апреля 1932 г.

Борис Михайлович Эйхенбаум (1886-1959) долго выбирал — призвание, про­фессию, метод, героя1.

Приехав в 1905 году после окончания гимназии из провинциального, но бога­того культурными традициями Воронежа в Петербург, он первоначально пошел по семейной стезе (отец и мать были известными врачами). Однако вскоре из Военно- медицинской академии Эйхенбаум переходит на биологическое отделение Вольной высшей школы П. Лесгафта, одновременно посещает музыкальную школу Е. Рап- гофа.

«Я сделался скитальцем — как все неудачные любовники. Простившись с ана­томией, я бросился к роялю, но здесь меня ожидали муки, сомнения и новые со­блазны. <...> Моя жизнь наполнена безумием и упрямством.<...> Я представитель особой национальности, не встречающейся ни в Китае, ни в Европе. Я — русский юноша начала XX века, занятый вопросом, для чего построен человек, и ищущий своего призвания. Я — странник, занесенный ветром предреволюционной эпохи, эпохи русского символизма, из южных степей в петербургские мансарды».

Эпоха странствий окончилась вполне ожидаемо. «Литература в детстве не была задумана», — признавался Эйхенбаум. Однако, вспомнив хранившуюся дома поэму деда-литератора, он заключает: «Закон наследственности, о котором почему-то не думали мои родители (Лесгафт отрицал его категорически), привел меня в здание 12 коллегий — на историко-филологический факультет Петербургского универси­тета»2.

Эйхенбаум поступил на славянско-русское отделение в 1907 году. Позанимав­шись и на отделении романо-германском (новые свои колебания он позднее объяснял как выбор между славянофильством и западничеством), он «вернулся на родину», в Пушкинский семинарий С. А. Венгерова, где впервые увидел Ю. Ты­нянова, ставшего другом и соратником на всю жизнь. Ко времени окончания университета (1912) молодой филолог уже вполне освоился в культурном мире Петербурга: сочинял стихи (некоторые будут опубликованы в «Моем временни­ке»), написал статью «Пушкин и бунт 1825 года» (1907), послужил секретарем у своего двоюродного брата, историка М. К. Лемке, определил круг своих научных знакомых (Ю. Н. Тынянов, В. М. Жирмунский, рано умерший Ю. А. Никольский), посещал литературные вечера символистов и футуристов.

Для Эйхенбаума как человека рубежа веков оказались важны некоторые прин­ципиальные установки времени. Выбор профессии был обусловлен не только его индивидуальными предпочтениями или прагматическими соображениями, но пафосом жизнестроения человека символистской эпохи. В письме отцу (22 сен­тября 1906 г. Эйхенбаум размышляет: «Моя душа требует не только разрешения проблем человеческой жизни, но и изображения их. Рождает вопросы, чувства, мысли и т. д. жизнь; изображает их с возможной яркостью и силой искусство, а решает, объясняет и т. д. наука. Тут неразрывная цепь, величайший союз и един­ство. И пока существует человек, до тех пор будет искусство как производная жизни». Несмотря на стихи, выбор был сделан в пользу объяснения. «Родные! Спешу порадовать вас еще неожиданной новостью; мне предлагают остаться при унив. <ерсит> ете. <...>0 научной работе я последнее время усиленно мечтаю — у меня и тема есть определенная, большая и для меня очень подходящая. Соединить работу журнальную с научной — мой идеал. Журнальная, по-видимому, пойдет хорошо» (29 октября 1913 г.)3.

Можно долго гадать, как сложилась бы судьба будущего профессора Санкт- Петербургского университета Бориса Михайловича Эйхенбаума. Но жить и рабо­тать ему пришлось уже в Петрограде-Ленинграде. История, от которой он до поры до времени пытался отмахнуться («На митингах, вместо того, чтобы быть судьей, я чувствовал себя подсудимым. Меня судили за то, что я не думаю о государстве, за то, что я близорук, что я — человек маленьких провинциальных масштабов. <...> На меня нападала тоска. Петербург — не город, а государство. Здесь нельзя жить, а нужно иметь программу, убеждения, врагов, нелегальную литературу, нужно произносить речи, слушать резолюции по пунктам, голосовать и т. д. Нужно, одним словом, иметь другое зрение, другой мозг. А я хочу просто жить. Не хочу ни вздра­гивать, ни показывать кулак и кричать: "Ужо, строитель чудотворный!"»), перело­мила и эту судьбу.

О главном Эйхенбаум говорит пунктирно, заканчивая автобиографическую часть «Моего временника»:

«Война (за месяц до нее — смерть матери).

Революция (за месяц — смерть отца).

Октябрьский переворот.

Голод, холод, смерть сына.

Жизнь у оконной печки.

Мясо из Дома ученых, ковчег Дома литераторов.

Каюты и палубы ГИЗа, черный ледяной дом Института истории искусств.

Смерть Блока, гибель Гумилева.

Виктор Шкловский, остановивший меня на улице. Юрий Тынянов, запомнив­шийся еще в Пушкинском семинарии.

ОПОЯЗ.

Это все были исторические случайности и неожиданности.

Это были мышечные движения истории. Это была стихия.

Настало время тратить силы»4.

Первое советское десятилетие он предпочитает тратить силы под знаком ОПОЯЗа.

ОПОЯЗ (Общество изучения поэтического языка) — одна из главных филоло­гических легенд советской эпохи. При неясности хронологических границ его существования и размытости персонального состава всегда имел четко определимое ядро (один из современных критиков даже вспоминает о трех мушкетерах). «Опо- яз — это всегда трое», — напишет В. Шкловский Р. Якобсону (16 февраля 1929 г.)5, имея в виду себя, адресата и Юрия Тынянова. Но ведь мушкетеров, на самом деле, было четверо. Четвертым в этом кругу, и не последним по счету, был Эйхенбаум. Именно его статья «Как сделана "Шинель" Гоголя» (авторская дата: февраль 1919г.) стала манифестом и знаменем раннего ОПОЯЗа.

Однако место Эйхенбаума (чуть в стороне — четвертый, не попавший в заголо­вок) тоже было не случайным. Молодым мушкетерам было легче: дразня академи­ческую науку, они начинали с формализма как безальтернативной реальности. За плечами тридцатитрехлетнего Эйхенбаума (он был на семь лет старше Шкловско­го, на восемь — Тынянова, на десять — Якобсона) было чтение немецких филосо­фов, увлечение романтиками, почти десятилетний опыт литературной работы в духе философско-психологической критики. Он откликнулся на призыв В. Шклов­ского в духе пушкинского героя: «Не бросил ли я все, что прежде знал, / Что так любил, чему так жарко верил, / И не пошел ли бодро вслед за ним / Безропотно, как тот, кто заблуждался / И встречным послан в сторону иную?»

Той стороной была философская интерпретация искусства и творчества: «В бы­тии Карамзин видел не предметы сами по себе, не материальность, не природу, но созерцающую их душу. <...> Между его философией и поэтикой — полное соот­ветствие. <...> И можно прямо сказать, что мы еще не вчитались в Карамзина, потому что неправильно читали. Искали буквы, а не духа. А дух реет в нем, потому что он, "платя дань веку, творил и для вечности"»6.

Иной стороной стал провокативный лозунг Виктора Шкловского «Искусство как прием». «Содержание (душа сюда же) литературного произведения равно сум­ме его стилистических приемов»7.

Эта броская формулировка была фундаментально обоснована и проверена на гоголевской «Шинели», особенно наглядно и бескомпромиссно — в анализе зна­менитого «гуманного места»: «У нас принято понимать это место буквально — ху­дожественный прием, превращающий комическую новеллу в гротеск и подготов­ляющий "фантастическую" концовку, принят за искреннее вмешательство "души" Если такой обман есть «торжество искусства», по выражению Карамзина, если наивность зрителя бывает мила, то для науки такая наивность — совсем не торже­ство, потому что обнаруживает ее беспомощность. Этим толкованием разрушается вся структура "Шинели", весь ее художественный замысел. Исходя из основного положения — что ни одна фраза художественного произведения не может быть сама по себе простым «отражением» личных чувств автора, а всегда есть построение и игра, мы не можем и не имеем никакого права видеть в подобном отрывке что-либо другое, кроме определенного художественного приема. Обычная манера отожде­ствлять какое-либо отдельное суждение с психологическим содержанием авторской души есть ложный для науки путь. В этом смысле душа художника как человека, переживающего те или другие настроения, всегда остается и должна оставаться за пределами его создания. Художественное произведение есть всегда нечто сделанное, оформленное, придуманное — не только искусное, но и искусственное в хорошем смысле этого слова; и потому в нем нет и не может быть места отражению душев­ной эмпирики»8.

Кажется, что автор статьи не только спорит с наивным зрителем и шедшими у него на поводу прежними интерпретаторами, но и настойчивыми курсивами пы­тается убедить, загипнотизировать самого себя: «ни одна фраза... не может быть, мы не можем и не имеем никакого права, в нем нет и не может быть места отраже­нию душевной эмпирики».

С другой стороны, обращение в формализм было подготовлено ранним, еще до­научным чтением. В письме родным (4 мая 1910 г.) есть подробный и восторженный отзыв о книге Андрея Белого «Символизм»: «На днях вышла необыкновенно инте­ресная книга статей Андрея Белого — я купил ее и положительно поглощен ею. Главное содержание книги — анализ стихотворного ритма. <...> Это чуть ли не первая настоящая книга по теории слова на русском языке, и я не сомневаюсь, что она сде­лает эпоху. Все приемы прежней критики — исторической, публицистической, пси­хологической, импрессионистической — должны отойти в сторону или бросить свой отвратительный дилетантизм и войти в состав других более общих наук. А настоящая критика быть эстетической, критикой формы, критикой того, как сделано»9.

Уже здесь присутствуют и модус долженствования, и протест против дилетан­тизма, и эстетическая доминанта, и словосочетание как сделано, которое через десятилетие станет знаменитым после статьи о «Шинели». Однако все эти свойст­ва могли проявиться благодаря энергии Шкловского, его бескомпромиссной убе­жденности (объясняемой, помимо прочего, психологией научного дилетанта-изо­бретателя), что новая наука должна появиться на голом месте, здесь и сейчас.

«Борис Михайлович, пройдя много путей, к тому времени был уже сложивший­ся филолог, — вспомнит через много лет Виктор Шкловский. — У него впереди была светлая и внятная судьба. Я ему испортил жизнь, введя его в спор. Этот веж­ливый, спокойный, хорошо говорящий человек умел договаривать все до конца, был вежлив, но не уступал. Он был человеком вежливо-крайних убеждений»10.

В. М. Жирмунский, прочитав первоначальную редакцию воспоминаний труба­дура формализма в книге «Жили-были» (1964), дополнил ее своими соображения­ми. «Глава об Эйхенбауме очень трогательна и душевна и написана почти "пас­тельными" тонами. Это — хороший памятник, лучшего, я думаю, не будет, хотя будут другие, более казенные и с подобающей научной полнотой. В частности, они скажут яснее и о том, сколь многим Б. М. обязан твоему идейному влиянию. <...> Я до сих пор ясно помню, как в конце лета 1918 г. Б. М. приехал ко мне в Саратов, совершенно взбудораженный и как бы взорванный изнутри обилием новых идей, исходящих от тебя, которые он в то время воспринял буквально как откровение. "Он был человеком вежливо-крайних убеждений" — это замечательно точно. Но то, о чем ты умалчиваешь, вероятно, сознательно, была особая женственная пас­сивность натуры Б. М., вследствие которой он становился фанатиком "крайних убеждений", зароненных в его сознание воздействием умственной активности духовно близкого ему человека. <...> Так было <...> при решающей для его идей­ного развития встрече с тобой, и еще раз при встрече с Ю. Н. Тыняновым.

Я всегда изумлялся тому, как сочеталась в творчестве Б. М. эта женская "пас­сивность" с чрезвычайной яркостью и содержательностью его собственных идей. Возможно, что его оригинальные замыслы были более обращены к конкретной "интерпретации" (как теперь принято говорить на Западе), а опору для этой ин­терпретации он брал из общих исходных положений, овладевавших его сознанием под влиянием его друзей, по складу ума "теоретиков", идей и общих положений, в которые он веровал фанатически — как в свои»11.

Позднее размышление Жирмунского подтверждается письмом к нему Эйхен­баума, где четко обозначен перелом в его методологических принципах и отме­чена решающая роль в нем Виктора Шкловского: «О себе я говорю прямо: я понял, что значит формальный метод, только тогда, когда стал работать в Опо- язе. <...> Сблизившись с Опоязом, я иначе стал мыслить самое понятие "формы" Возникли совсем новые проблемы, новые понятия, новое их соотношение. <...> Я сам некоторое время сопротивлялся тезисам Опояза, но потом почувствовал их органическую силу. Моя статья о "Шинели" Гоголя — вот момент перело­ма. И только с этих пор я считаю начало работы по "формальному" методу. Ведь когда я писал о Державине <...>, я еще мечтал о построении метода на основе философии Лосского и Франка. Это был просто интерес к вопросам формы. Мне пришлось потом от многого отказаться, на многом поставить крест — это не так легко совершилось. И роль Шкловского здесь — огромная» (19 октября 1921 г.)12.

В этот кризисный период, когда происходит резкое обращение в новую фор­мальную веру, на пути Эйхенбаума впервые появляется Лев Толстой как предмет научных занятий. Любопытно, что ранняя, еще донаучная встреча с ним была вызывающе полемической: «Вчера читал, между прочим, новое произведение Толстого. — 1.0 жизни. 2. Новое жизнепонимание. Боже, что он говорит в неко­торых местах! Какая непреоборимая узость, ежеминутное наталкивание на стену, которая не дает ему широты; мысли, порожденные "шумом в собственных ушах", как выразился Михайловский. И манера, вроде того монолога Белинского — ок­ружить себя идиотами и "разбивать" их на целом ряде страниц. Благодаря ему я только яснее, ярче кристаллизую свой взгляд на жизнь» (М. Я. Эйхенбауму, 17 фев­раля 1906 г.)13. Теперь точка зрения изменилась: от полемики с Толстым-моралистом Эйхенбаум переходит к пониманию Толстого-писателя.

В середине 1918 — начале 1919 года с огромным увлечением пишется большая статья, которая станет вступлением к автобиографической трилогии «Детство». «Отрочество». «Юность». В дневнике тщательно фиксируются использованные источники, ключевые идеи, поиски метода и стиля.

«Скоро надо приступать к статье — "страшно и хорошо". Для меня внутрен­не — нужно, чтобы эта статья была жизненным делом, а не просто движением пера» (26 июля).

«Важно писать научную работу без научных цитат: чтобы был чистый текст как результат, а вся литература, ссылки, подтверждения — всё в конце» (8 августа).

«Как бы избавиться от иконописания в статье о Толстом! Нужно хорошо сказать о приеме упрощения души и отстранении вещей» (12 августа).

«Сегодня узнал, что приехал Витя Жирмунский. Сейчас же пошел к нему, и сейчас же начались у нас нескончаемые литературные разговоры. <...> Я говорил ему о Толстом. Толковали о своей эволюции — от мистики и философии к поэти­ке. Дух поколения — он нами движет» (20 августа)14.

Книга Толстого со статьей Эйхенбаума появится в 1922 году. Автор, конечно, не знает, что эта работа свяжет его с Толстым на сорок лет. Как и того, что она останется единственной, где первоначальный замысел реализован полностью, биография великого старца рассказана до конца, до последней финальной точки: «Творчество как бы естественно завершилось. Оставалось разрешить проблему жизни. Она разрешилась уходом из дома и смертью на станции Астапово 7 ноября 1910 года». Другие попытки так и останутся незавершенными.

Из общего очерка вырос «Молодой Толстой» (1922), в котором Эйхенбаум уже не демонстрировал формальный метод, как в статье о «Шинели», а развернул его в концептуальное построение. «Мое счастье, что в ваши годы я попал в разгар ре­волюции и при светильне писал "Молодого Толстого"» — напишет Эйхенбаум Шкловскому накануне нового перелома (28 апреля 1928 г.)15.

Эта небольшая книжка оказалась чрезвычайно важной как для автора, так и для истории нашего литературоведения. Обратившись к конкретной и вроде бы дос­таточно узкой теме, Эйхенбаум попутно затронул множество проблем и предложил решения, которые, часто без ссылки на первооткрывателя, стали опорными в по­нимании Льва Толстого.

Композиционно книга строится на приеме, кажется, позаимствованном у героя исследования. Анализируя творчество раннего Толстого, постоянно держа в поле внимания его дневники («мелочность»), Эйхенбаум регулярно совершает броски в разные стороны, в отступлениях и попутных замечаниях предлагая как общую схему толстовского творчества, причем не только в структурном, но и в генетиче­ском плане, так и пунктир развития русской литературы от Пушкина до Ремизова и Замятина («генерализация»).

О методе анализа (в предисловии Эйхенбаум предпочитает называть его не формальным, а морфологическим) автор четко заявляет в самом начале, фактически варьируя непримиримый тезис тотального несовпадения искусства и жизни (в дан­ном случае психологической), уже провозглашенный в статье «Как сделана "Ши­нель" Гоголя»: «Исходя из убеждения в том, что словесное выражение не дает действительной картины душевной жизни, мы должны как бы не верить ни одно­му слову дневника и не поддаваться соблазнам психологического толкования, на которое не имеем права. <...> К таким документам надо относиться с особенной осторожностью, чтобы не впасть в простую психологическую интерпретацию того, что весьма далеко от чистой психологии. Смешение этих двух точек зрения ведет к серьезным ошибкам, упрощая явление и вместе с тем не приводя ни к каким плодотворным обобщениям»16.

В книге, наряду с общепринятой терминологией поэтики (сюжет, герой, порт­рет, пейзаж), используются уже разработанные к этому времени концепты фор­мальной школы: остранение, смещение, мотивировка, канонизация, младшая линия. Однако наряду с исследованием поэтики Толстого, «системы его стилисти­ческих и композиционных приемов» уже в предисловии на первом месте упомя­нуто другое — «вопросы о художественных традициях Толстого».

Этот не структурный, а генетический вопрос решается вполне привычным способом: выявлением большого круга европейских и русских писателей — свя­занных, влиявших, усвоенных — и выведением из него (вполне в духе историко- культурного метода) разных аспектов толстовского творчества. «Толстой больше всего сближается с Карамзиным...»; «Толстой чувствует традицию английского "семейного" романа и, по-видимому, усваивает именно ее...ь\ «есть еще одна инте­ресная черта в работе молодого Толстого, доказывающая, с одной стороны, связь его с сентиментальной школой (Руссо)...»; «здесь, по-видимому, можно видеть влия­ние "Записок охотника"...»

Аналогично обстоит дело и с анализом поэтики. Опираясь на суждения самого Толстого (точно найденные в его дневнике определения «генерализация» и «ме­лочность»), привлекая редкие суждения последующих исследователей, Эйхенбаум в анализе дневников, и особенно «Детства», приходит к выводам, которые жестко не связаны с первоначальной концептуальной установкой: дневник как «школа самонаблюдения и самоиспытания», лаборатория всей будущей прозы; компози­ционная структура «Детства», строящаяся на подробном изображении всего двух дней (и тем самым непосредственно продолжающая «Историю вчерашнего дня»); текучесть героя (называя Чернышевского «одним критиком», Эйхенбаум активно использует изобретенный им термин диалектика души, правда, все время в кавыч­ках, вероятно, несколько дистанцируясь от него); постоянное сочетание точки зрения персонажа и завершающего авторского слова моралиста и проповедника; размывание сюжета потоком подробностей; новая техника пейзажа и портрета.

В итоговых сентенциях регулярно напоминается основной тезис формального (морфологического) метода: даже самые откровенные признания Толстого — лишь литература, а не отражение реального чувства. «Оставляя в стороне чисто психо­логическую сторону вопроса, формулируем еще раз. В нравственно-философских размышлениях Толстого интересует не столько содержание, сколько сама по себе последовательная строгая форма — он как будто любуется законченностью, строй­ностью и внешней непререкаемостью, которую приобретает мысль, пропущенная сквозь логический аппарат».

Но последовательно выдержать такую установку не удается. Психологическая, субъективная, личная сторона вопроса не ампутируется бесследно; «соблазн пси­хологического толкования» регулярно напоминает о себе.

Бывает, что «формализм» и «психологизм» сталкиваются в пределах одного абзаца. Цитата из второй главы «Казаков» предваряется вполне беспринципной психологической проекцией: «Творчество вырастает на основе методов самона­блюдения — и в действующих лицах можно все время видеть, как использованы Толстым результаты его самоиспытывания», — а заключается и вовсе безответст­венным лирическим восклицанием: «Как это похоже на самого Толстого, каким он изображает себя в письмах к брату!» Но обозначенные в предисловии исследо­вательские вериги заставляют сразу же строго поставить себя на место: «Таких примеров — бесконечное количество, и дело здесь, конечно, не в том, что творче­ство Толстого есть "отражение" его реальной душевной жизни, а в тожестве мето­да, который применяется Толстым к самоанализу и к изображению душевной жизни в художественных произведениях».

Ключевое противоречие «Молодого Толстого» увидела — уже в концепции подготовившей его ранней статьи (переизданной в сборнике) — одна из лучших учениц Эйхенбаума, вместе с учителем прошедшая через искушение формальным методом: «В статье Б. М. "Лев Толстой" («Литература», 1927 год) много говорится о "душевном стиле" Толстого. Слово "стиль" поставлено не иначе как для того, чтобы кто-нибудь не подумал, что речь идет о душевном переживании как об ис­точнике творческого воплощения.

Душевный стиль — это особая организация, вернее, искусственное осмысление внутренней жизни, свойственное людям умствующим и литературствующим. Но самое литературно оформленное переживание есть все-таки факт не литературы, а внутренней биографии. Если оказалось необходимым учесть психологические факты этого порядка, то почему не учесть и другие. Еще так недавно в теории им­манентного развития открылась первая щель, а уже в эту щель на нас плывут и плывут запрещенные проблемы, а мы стоим, прижавшись к стенке, как княжна Тараканова в каземате...»17

Л. Я. Гинзбург зорко подметила и другое: на фоне интеллигентского цинизма, хвастовства гонорарами («Людей, зарабатывающих 120 р. в месяц, не уважают»), «профессионализма подменных профессий», «дурных привычек и подлых слабо­стей», среди литературных «имитаторов, спецов, халтурщиков и прихлебателей» — Эйхенбаум выглядел белой вороной. «Борис Михайлович, вероятно, сейчас един­ственный историк литературы, который с научной целью занимается наукой. Он до сих пор пишет о самом для себя главном; и это выглядит старомодно»18.

Сходное свойство личности Эйхенбаума — старомодную несгибаемость, чест­ность в отстаивании убеждений — фиксирует почти десятилетием раньше, в общем, далекий от него, серьезно полемизировавший с его работами К. Чуковский (запись интересна и как бытовая картинка, столь редкая в мемуарах об ученых): «Был вче­ра у Эйхенбаума. Маленькая комнатушка, порядок, книги, стол письменный косо, сесть за стол — и ты в уголке, в уюте. Книги больше старинные, в кожаных пере­плетах — сафьянах. Из-за одного книжного шкафа, из-за стекла — портрет Шклов­ского, работы Анненкова и ниже — портрет Ахматовой. Он рассказывает о том, что вчера было заседание в институте, где приезжий из Москвы ревизор Карпов при­нимал от сотрудников и профессоров присягу социальному методу. Была вынесе­на резолюция, что учащие и учащиеся рады заниматься именно социальными подходами к литературе (эта резолюция нужна для спасения института), и вот когда все единогласно эту резолюция провели, один только Эйх<енбаум>. поднял руку — героически — против "социального метода".



Поделиться книгой:

На главную
Назад