В 1862 году Толстой опубликовал знаменитую статью «Кому у кого учиться писать, крестьянским ребятам у нас или нам у крестьянских ребят?». Его восхищали творческие способности учеников и их готовность и желание узнавать новое. Заголовок статьи как бы предлагал читателю выбрать один из двух вариантов, но в действительности процесс обучения был взаимным. Чтобы создать произведение, которое бы вызвало зависть прославленного писателя своей безыскусной простотой, юным ученикам яснополянской школы нужно было сначала приобрести в общении с ним не только базовую грамотность, но и силу воображения, интеллектуальное любопытство и потребность в самовыражении.
В ходе одной из бесед с детьми Толстой полушутя сказал, что хотел бы отказаться от положения землевладельца и начать работать на земле. Сначала дети с недоверием отнеслись к этому признанию, но потом поверили, что учитель серьезно относится к тому, что говорит. Представив себе такое чудесное превращение барина в мужика, ученики посоветовали Толстому жениться на крестьянке. Они понимали, что подобное социальное преображение требует соответствующего семейного устройства. Толстой с готовностью втянулся в это странное обсуждение. Он «посматривал на всех, улыбался, некоторых переспрашивал и что-то записывал в тетрадку»[10] – и очевидным образом учился у крестьянских детей писать. История, которую они вместе сочиняли, была очень похожа на некоторые его литературные замыслы.
С 1853 года Толстой постоянно возвращался к повести, которая получила затем название «Казаки» и должна была быть посвящена части его жизни, еще не отраженной в художественных произведениях. Сюжет повести типичен для «колониальной» литературы романтической поры: молодой аристократ, имя которого Толстой много раз менял, влюблялся в прекрасную казачку, которую с первого наброска до окончательной редакции звали Марьяной. Толстой изображал эту сильную и откровенно плотскую страсть как проявление стремления героя полностью поменять судьбу и зажить естественной и воинственной жизнью простого казака. Развязка повести автору никак не давалась: в некоторых набросках герой соблазнял и бросал Марьяну, в других – счастливо женился на ней. Толстой также экспериментировал с языком, сталкивая изысканный, психологически нюансированный стиль писем героя друзьям в Петербург с грубой сочностью разговоров казаков.
Параллельно с этой работой Толстой писал идиллический эпос из крестьянской жизни, в центре которого также находилась сильная и сексуально привлекательная крестьянка. Язык этих незаконченных фрагментов, предварительно называвшихся «Идиллия» и «Тихон и Маланья», более однообразен, чем в «Казаках», поскольку Толстому не надо было заботиться о достоверной передаче слов и мыслей раскаявшегося дворянина; но обуревающая автора жажда влиться в чуждую ему народную жизнь заметна по любованию и идеализации, с которыми эта жизнь описана.
За всеми перечисленными набросками угадывается одна из самых сильных по эротическому накалу страстей в жизни Толстого – его связь с замужней крестьянкой Аксиньей Базыкиной. Аксинья постоянно упоминается в дневниках за 1858–1860 годы все с тем же характерным сочетанием неистового вожделения и почти физиологического отвращения. Куда менее обычным для автора образом все эти записи обнаруживают поглощенность одной и той же женщиной. Через тридцать лет, в совершенно иной период жизни Толстой вернулся к своим воспоминаниям в рассказе с показательным названием «Дьявол». Эта эмоциональная окраска с самого начала присутствовала в его отношениях с Аксиньей, но в то же время дневники отразили и совсем иные чувства:
Видел мельком А[ксинью]. Очень хороша. Все эти дни ждал тщетно. Нынче в большом старом лесу, сноха, я дурак. Скотина. Красный загар шеи. ‹…› Я влюблен, как никогда в жизни. Нет другой мысли. Мучаюсь. ‹…› Имел А[ксинью]; но она мне постыла.‹…› О А[ксинье] вспоминаю только с отвращением, о плечах.‹…› А[ксинью] продолжаю видать исключительно ‹…› Ее нигде нет – искал. Уж не чувство оленя, а мужа к жене. Странно, стараюсь возобновить бывшее чувство пресыщенья и не могу. (ПСС, XLVIII, 15–25)
В ранней прозе Толстого героини, навеянные романом с Аксиньей, вовсе лишены сатанинского начала. И Маланья, и Марьяна внутренне чисты, несмотря на эротическую притягательность, игривость и жизненную силу. Их соблазнительность морально оправданна, поскольку укоренена в первобытной простоте мира, с которым автор тщетно мечтает слиться.
Толстому не удалось завершить эти опыты. Стремление брать уроки письма у крестьянских детей выдает его глубокую неудовлетворенность ходом своих литературных занятий. Все его новые повести (например, «Альберт» и «Люцерн», где рассказывается о неизбежной нищете и одиночестве, ожидающих настоящего художника, моралистическая притча «Три смерти» или «Семейное счастье», где молодая женщина вспоминает свою влюбленность, ссору и примирение с мужем), казались ему полными провалами и даже «постыдной мерзостью» (ПСС, XLVIII, 21); он вынужден был посылать их в печать только из-за постоянного безденежья. После публикации в 1859 году «Семейного счастья» Толстой прекратил печататься и старался скрывать от своих приятелей литераторов, что вообще что-то пишет.
Друзья, издатели и критики были в отчаянии. И Тургенев, и Фет уговаривали его вернуться в литературу. Некрасов пытался убедить его, что у него есть все, чтобы писать «хорошие – простые, спокойные и ясные повести»[11], не понимая, что именно этого Толстой делать категорически не хотел. Когда критик Александр Дружинин, издававший журнал «Библиотека для чтения», попросил дать ему какое-нибудь новое произведение, Толстой ответил, ему, что
жизнь коротка, и тратить ее в взрослых летах на писанье таких повестей ‹…› – совестно. Можно и должно и хочется заниматься делом. Добро бы было содержание такое, которое томило бы, просилось наружу, давало бы дерзость, гордость и силу – тогда бы так. А писать повести очень милые и приятные для чтения в 31 год, ей-Богу руки не поднимаются. (ПСС, LX, 308)
Он отправился за границу в 1860 году, уверяя всех, что оставил литературу и единственное, что его интересует, – это новые методы преподавания в народных школах. В то же время именно в этой поездке он начал подозревать, что наконец-то нашел нужное ему содержание.
Для этого путешествия у него имелись также личные причины. Его старший брат Николай, с детства бывший для него наставником и примером, медленно умирал от чахотки. Доктора настаивали на перемене климата. Первоначально Толстой приехал к брату на немецкий курорт Бад-Зоден, потом они вместе отправились на юг Франции. Их сопровождала младшая сестра Мария, на чью долю выпали свои горести. Ее семья окончательно распалась, а отношения с Тургеневым ни к чему не привели.
Толстой уже бывал свидетелем того, как умирали люди, и уже терял близких, но на сей раз ему предстояло пережить и то и другое одновременно. Его брат Дмитрий также умер от чахотки в 1856 году, но Лев при этом не присутствовал, а кроме того, он никогда не был с ним так близок, как с Николаем. Через три недели после смерти Николая Толстой писал Фету, что все окружающие поражались тому, как «спокойно, тихо» его брат ушел из жизни, тогда как он сам, неотступно находясь при умирающем, так, что «ни одно чувство не ускользнуло» от него, видел, насколько «страшной, мучительной была его кончина»:
Он не говорил, что чувствует приближение смерти, но я знаю, что он за каждым шагом ее следил и верно знал, что еще остается. За несколько минут перед смертью он задремал и вдруг очнулся и с ужасом прошептал: «да что ж это такое?» – Это он ее увидел – это поглощение себя в ничто. А уж ежели он ничего не нашел, за что ухватиться, что же я найду? Еще меньше. (ПСС, LX, 357–358)
Присутствие смерти превращало жизнь в агонию ожидания. Как, может быть, никогда прежде, Толстой ощущал бессмысленность существования. В то же время таинство смерти завораживало его. В письме Сергею, единственному его брату, остававшемуся в живых, он описал свое впечатление от «весёлого и спокойного выражения ‹…› прелестного лица» (ПСС, LX, 354) умершего брата, наконец освободившегося от невыносимых страданий.
Из Франции Толстой отправился в Рим и Флоренцию. Италия входила в предполагавшийся маршрут его путешествия в 1857 году, но он не сумел туда попасть, проигравшись в рулетку. На этот раз его притягивали прежде всего не туристические достопримечательности, а возможность поговорить с Сергеем Волконским, дальним родственником и бывшим декабристом. «Мученики 1825 года», пожертвовавшие положением, состоянием и семьями ради освобождения крестьян, всегда волновали его воображение. В 1895 году Репин попросил Толстого подсказать сюжет для исторической картины. Толстой немедленно посоветовал художнику написать пятерых декабристов, которых ведут на виселицу. После того как Александр II в 1856 году объявил об амнистии для заговорщиков, Толстой начал обдумывать повесть или роман на эту тему.
Трудно представить себе историческое лицо, более соответствующее интересам Толстого, чем Волконский. Богатый аристократ, владевший более чем двумя тысячами душ крепостных, полный генерал и герой наполеоновских войн, Волконский оставил великосветский и достаточно вольный образ жизни, вступив в масонскую ложу и «Союз благоденствия». Дополнительный романтический ореол его образу придавала поздняя женитьба на Марии Раевской, юной красавице, воспетой Пушкиным. Проведя почти десять лет на каторге, Волконский поселился в отдаленной деревне, где превратился в чрезвычайно успешного фермера. Впоследствии, получив разрешение жить в Иркутске, он всех удивлял тем, что предпочитал компанию купцов и крестьян местному высшему обществу. До конца своих дней он отличался эксцентрическим поведением и пылкой мистической религиозностью.
Пытаясь справиться с депрессией, охватившей его после смерти Николая, Толстой начал писать «Декабристов», роман, посвященный возвращению из Сибири в Москву помилованного заговорщика с женой и двумя детьми. Он хотел противопоставить нравственную твердость старого человека, прошедшего через ужасные лишения, суете либеральных московских салонов с их пустыми разговорами на злобу дня. Его интересовали люди, жизнью доказавшие верность убеждениям. И в психологическом, и в языковом отношении ему было легче перевоплотиться в чудаковатого аристократа, чем в крестьянина или казака. 16 октября 1860 года он записал в дневнике: «одно средство жить – работать» (ПСС, XLVIII, 30). Через месяц или два после этого он встретился с Волконским, а в феврале следующего года в Париже уже читал три главы из романа Тургеневу.
Тургеневу, который с нетерпением ждал возвращения Толстого в литературу, главы понравились. Скорее всего, он не почувствовал, что замысел Толстого направлен прямо против него и его литературного окружения. До полного разрыва между писателями оставалось несколько месяцев. Перед тем как вернуться в Россию, Толстой отправился в Лондон и Брюссель. В Лондоне он общался с Герценом, который считал себя наследником декабристов и опубликовал множество посвященных им материалов в своем журнале «Полярная звезда».
Политические взгляды Толстого и Герцена и их отношение к декабристам были очень различны, но преклонение перед самопожертвованием заговорщиков роднило их между собой. Толстой рассчитывал обсудить с Герценом будущий роман, но по неизвестным причинам не сделал этого и лишь написал о нем в письме из Брюсселя 14 марта 1861 года. В том же письме Толстой спрашивал Герцена, читал ли он манифест об освобождении крестьян, изданный в России 19 февраля. Этот документ стал итогом пятилетних дискуссий и столкновений придворных и бюрократических кланов, партий и групп интересов и представлял собой довольно запутанный компромисс. Герцен в целом был доволен – не столько содержанием документа, сколько долгожданным освобождением крестьян. Толстой же был предсказуемо разочарован. «Я его читал нынче по-русски, – заметил он, – и не понимаю, для кого он написан. Мужики ни слова не поймут, а мы ни слову не поверим» (ПСС, LX, 145). Тем не менее он отдавал себе отчет, что мир, в котором он жил, изменился раз и навсегда.
По пути домой Толстой получил письмо от своего близкого друга, видного историка и правоведа Бориса Чичерина. Чичерин был едва ли не самым сильным умом среди многочисленных литераторов и интеллектуалов, которые брались наставлять Толстого на путь истинный. На этот раз он упрекнул друга в том, что тот укрылся в школе от великих проблем своего времени, и сообщил, что заканчивает статью об освобождении крестьян. В ответном письме из Дрездена Толстой практически объявил о разрыве отношений:
Тебе кажется увлечением самолюбия и бедностью мысли те убежденья, которые приобретены не следованием курса и аккуратностью, а страданиями жизни и всей возможной для человека страстью к отысканию правды, мне кажутся сведения и классификации, запомненные из школы, детской игрушкой, неудовлетворяющей моей любви к правде ‹…› Тебе странно, как учить
Как бы ни относиться к педагогической теории Толстого, очевидно, что его практическая деятельность была успешной. В стране, где крестьяне были почти поголовно неграмотны, родители его учеников не имели особого выбора. Предчувствуя надвигающиеся перемены, они были готовы отправлять детей в школу. Студенты и выпускники университетов, число которых быстро росло, стремились преподавать в его школах, ученики были в совершенном восторге от странного графа и его уроков.
Толстой вложил в дело свойственные ему расторопность и энергию. Его методы едва ли поддавались тиражированию, но в непосредственном общении с детьми такой страстный, харизматический и преданный делу учитель и непосредственно им подготовленные ассистенты могли добиваться выдающихся результатов.
По возвращении из-за границы Толстой открыл еще двадцать школ в ближайших деревнях, начал издавать педагогический журнал «Ясная поляна» и попытался основать Общество народного образования. Выпустив первый номер «Ясной Поляны», он написал письмо Чернышевскому, попросив поместить обзор журнала в «Современнике», чтобы сделать его идеи доступными читателям гораздо более популярного издания.
Когда-то в начале своей карьеры критика Чернышевский приветствовал появление «Детства» и «Отрочества», отметив тонкость психологического анализа и введя в оборот формулу «диалектика души», которой суждено было стать ходовым обозначением особенностей манеры Толстого. Однако в его отношении к Толстому всегда проглядывало снисходительное высокомерие профессионального интеллектуала, живущего своим пером, к аристократу-дилетанту. Толстой платил ему сходным, хотя и гораздо более эмоциональным отношением. Однажды в письме к Некрасову он назвал Чернышевского «клоповоняющим господином» (ПСС, LX, 74).
Чернышевский откликнулся на появление «Ясной Поляны» статьей, исполненной обычного для него сознания собственной папской непогрешимости. Он похвалил Толстого за добрые намерения, но с глубочайшим скептицизмом отнесся к предложенному им несистематическому методу образования. Толстой утверждал, что образованные люди не понимают настоящих потребностей крестьян и потому не могут заранее знать, чему тех следует учить. В ответ Чернышевский посоветовал ему сначала поступить в университет и там освоить все, что необходимо знать учителю.
Консерваторы не меньше радикалов были раздражены стремлением Толстого вывести миллионы людей из-под государственного контроля в столь сложный для России момент истории. Многие статьи из «Ясной Поляны» запрещала цензура. Толстой и сам мог убедиться, насколько непримиримые конфликты возникали в ходе реализации реформ: несколько месяцев он прослужил мировым судьей, пытаясь примирять споры между помещиками и крестьянами. Эта деятельность удавалась ему хуже учительской. Крестьяне упрямо отказывались выслушивать его доводы, которых, скорее всего, просто не были способны понять, а дворяне страстно его ненавидели. В апреле 1862 года Толстой оставил эту должность, сославшись на нездоровье. Примерно тогда же он начал чувствовать, что ему все труднее всецело отдавать себя учительскому труду.
В процитированном письме к Чичерину видно, что Толстого волновало не только преподавание. Он задавался вопросом о том, что можно и чего нельзя выразить в словах и как «сказать что-нибудь новое и хоть одну мысль справедливую, истинно справедливую». На страницах журнала Толстой пересказывал свои разговоры с крестьянскими детьми о назначении искусства, о природе государства и законодательства, о русской истории и наполеоновских войнах. Его описания того, как детские умы открываются для понимания сложности мира, рассказы о восприимчивости и любознательности учеников, о несходстве их характеров и меняющемся отношении к знаниям принадлежат к лучшим страницам его прозы, по крайней мере написанной в годы, предшествовавшие созданию великих романов. Если принять во внимание характерное для стиля Толстого сочетание документальности с поэтической идеализацией, можно лишь вообразить, что в действительности происходило на его уроках.
Его вновь переполняли литературные планы. Еще за границей он написал «Поликушку» – мрачную историю о рекрутском наборе в деревне, о разрушительной силе денег и чудовищном зле, которое исходит от сентиментальной помещицы, уверенной в своем праве воспитывать крестьян. Толстой также снова работал над «Казаками», «Декабристами» и «Тихоном и Маланьей». Он чувствовал прилив литературного вдохновения, черновики рвались наружу из ящиков стола, в голову приходили новые замыслы. В то же время ему приходилось учить детей, нанимать учителей, издавать журнал и пропагандировать новые подходы к образованию. Он уже успел убедить всех кругом и прежде всего себя самого, что учительство и есть подлинное его призвание. Перед Толстым стоял выбор исключительной сложности. Как это часто бывает, история решила подыграть победителю.
Первые годы после отмены крепостного права были исключительно бурными. Во многих деревнях по всей России происходили разрозненные, но жестокие бунты крестьян, убежденных, что господа скрыли от них настоящую царскую волю. Атмосфера в столицах также накалялась. В мае 1862 года в Петербурге начались пожары, в которых многие видели результат поджогов. Правительство ответило началом расследования и серией арестов. В июне по обвинению в подстрекательстве к крестьянским волнениям арестовали Чернышевского, а издание «Современника» было приостановлено.
6 июля в Ясной Поляне прошли обыски, вызванные совершенно безосновательными доносами, что у Толстого якобы хранится нелегальный печатный станок. Ничего сколько-нибудь подозрительного жандармы так и не нашли, но в процессе досмотра перевернули вверх дном всю усадьбу, залезли в амбар и в пруд, до смерти напугали старую тетушку Туанет и сестру Толстого Марию, а главное, прочли его дневники и переписку, которые он никогда никому не показывал.
Во время обыска Толстого не было дома. Потеряв двух умерших от чахотки братьев, он стал беспокоиться о собственном здоровье и отправился на Волгу пить кумыс, считавшийся целебным для легких. Новости застали его на обратном пути. Толстой чувствовал себя оскорбленным как аристократ, как анархист, как патриот, посвятивший жизнь примирению сословий, а не разжиганию вражды между ними, и более всего – как человек. «Я часто говорю себе, какое огромное счастье, что меня не было. Ежели бы я был, то верно бы уже судился, как убийца» (ПСС, LX, 438), – написал он Александре Толстой.
Занятия в школе не могли продолжаться. Некоторое время Толстой всерьез обдумывал идею «экспатриироваться». В том же письме он успокаивал тетушку и уверял ее, что не станет присоединяться к Герцену и заниматься противоправительственной деятельностью:
К Герцену я не поеду. Герцен сам по себе, я сам по себе. Я и прятаться не стану, я громко объявлю, что продаю именья, чтобы уехать из России, где нельзя знать минутой вперед, что меня, и сестру, и жену, и мать не скуют и не высекут, – я уеду. (ПСС, LX, 436)
Он не отправился в это добровольное изгнание и вообще никогда больше не выезжал из России даже на время. Катастрофа освободила его от обязательств по школе и позволила сосредоточиться на деле, которое он снова стал считать своим главным призванием. В то же время Толстой чувствовал: чтобы создать произведения, которые наконец удовлетворят его самого, ему надо полностью переменить образ жизни. Он также знал, что существует только один способ достигнуть этой благодетельной перемены: ему было необходимо жениться.
Глава вторая
Женатый гений
Мысль о женитьбе не была новой для Толстого. Строить планы семейной жизни он начал, едва перешагнув порог двадцатилетия. Еще в 1851 году он писал в «Дневнике», что приехал в Москву «с тремя целями. 1) Играть. 2) Жениться. 3) Получить место». Удалось ему только первое, хотя он и заключил потом, что это было «скверно и низко». Матримониальные планы он, «благодаря умным советам брата Ник[олиньки]», решил временно оставить, «до тех пор, пока принудит к тому или любовь, или рассудок, или даже судьба, которой нельзя во всем противудействовать» (ПСС, XLVI, 52–53).
Через восемь лет, 1 января 1859, года он пришел к выводу, что «надо жениться в нынешнем году – или никогда» (ПСС, XLVIII, 19). В его дневниках и письмах упоминается около десятка молодых женщин, к которым он присматривался как к потенциальным невестам, но практические шаги в этом направлении Толстой сделал только однажды. В 1856 году он собирался жениться на Валерии Арсеньевой, опекуном которой стал после смерти ее отца.
Разумеется, такое решение давалось ему тяжело. В дневнике Толстой постоянно задавался вопросом, любит ли он Валерию и способна ли она сама на настоящую любовь, находил ее то прелестной, то фальшивой и глупой. Он засыпал девушку назидательными письмами, в которых объяснял, как ей следует одеваться, чувствовать и вести себя, чтобы стать хорошей женой. Вне всякого сомнения, их частые беседы развивались по тому же сценарию. В конце концов эти своеобразные отношения утомили обоих. В начале следующего года Толстой внезапно отправился за границу, послав Валерии письмо с формальными извинениями. Двумя годами позже идеализированный образ Валерии – такой, как она представлялась ему в разгар этого навязанного им самому себе увлечения, – возник в его романе «Семейное счастье», где он воображал себе их несостоявшуюся совместную жизнь.
«Воспитание есть возведенное в принцип стремление к нравственному деспотизму, – писал Толстой в начале 1860-х годов в статье «Воспитание и образование», – ‹…› воспитание, как умышленное формирование людей по известным образцам, –
Дело в том, что Толстой считал семью не столько союзом двух отдельных людей, сколько единой симбиотической личностью. В «Анне Карениной» Левин, самый автобиографический из персонажей прозы Толстого, с удивлением замечает после женитьбы, что его жена «не только близка ему, но что он теперь не знает, где кончается она и начинается он» (ПСС, XIX, 50). Представления Толстого о браке были такими же максималистскими и бескомпромиссными, как и требования к литературному тексту. Разница, однако, состояла в том, что он понимал: если он неправильно выберет себе спутницу жизни, следующей попытки у него уже не будет.
Прежде чем влюбиться в свою будущую жену, Левин часто бывал в доме Щербацких и влюбился в дом Щербацких. Как это ни странно может показаться, но Константин Левин был влюблен именно в дом, в семью, в особенности в женскую половину семьи Щербацких. Сам Левин не помнил своей матери, и единственная сестра его была старше его, так что в доме Щербацких он в первый раз увидал ту самую среду старого дворянского, образованного и честного семейства, которой он был лишен смертью отца и матери. Все члены этой семьи, в особенности женская половина, представлялись ему покрытыми какою-то таинственною, поэтическою завесой, и он не только не видел в них никаких недостатков, но под этою поэтическою, покрывавшею их, завесой предполагал самые возвышенные чувства и всевозможные совершенства. (ПСС, XVIII, 24–25)
Замужество двух старших сестер Щербацких избавило Левина от необходимости выбирать. Положение Толстого в доме доктора Андрея Евстафьевича Берса было отчасти сходным, но более сложным. Как друг и частый гость Берсов, Толстой был заворожен жизнью счастливой семьи, которой сам он в детстве был лишен. Сама эта семья была связана с его детскими воспоминаниями – жена Берса Любовь Александровна, урожденная Иславина, с ранних лет была подругой Толстого. По семейной легенде, десятилетний Лев однажды столкнул ее с балкона из ревности. Как-то Толстой сказал сестре, что если когда-нибудь женится, то это будет только в семье Берсов[12].
Как и у Щербацких, у Берсов было три дочери. Толстой любил проводить время с подрастающими девушками, которые живо интересовались литературой и восхищались «графом» («le compte»), как они называли его между собой. В отличие от Левина Толстой был еще и знаменитым писателем. В старых русских семьях было принято отдавать дочерей замуж по возрасту, и когда Берсы впервые догадались о намерениях Толстого, они были убеждены, что его интересует Лиза, старшая и самая серьезная из сестер, более всех, по общему мнению, готовая к роли жены и хозяйки дома.
Толстой тоже рассматривал этот вариант. «Л[иза] Б[ерс] искушает меня; но это не будет. – Один расчет недостаточен, а чувства нет» (ПСС, XLVIII, 38), – записал он в дневнике в сентябре 1861 года. В следующем году события приняли драматический оборот. На пути в Самарскую губернию на кумыс Толстой на день остановился в Москве у Берсов. После его отъезда младшая сестра Таня увидела среднюю Соню в слезах. «Tu aimes le comte?» – спросила удивленная Таня, в числе добродетелей которой не было способности удерживаться от неловких вопросов. «Je ne sais pas, – ответила Соня, которую как раз этот вопрос не удивил, – ‹…› у него два брата умерли чахоткой»[13].
Соня уже обещала руку и сердце студенту Митрофану Поливанову, и пятнадцатилетняя Таня была поражена открывшейся ей «двойственностью чувств». После возвращения «графа» из Самары он встречался с Берсами на их даче в селе Покровское и в Ясной Поляне и впервые обратил внимание на Соню не как на девочку, а как на очаровательную молодую женщину. Приехав в конце августа в Москву, он уже задавал себе свой обычный роковой вопрос: насколько чувства, которые он испытывает, можно назвать настоящей любовью?
…ночевал у Берсов. Ребенок! Похоже! А путаница большая. О, коли бы выбраться на ясное и честное кресло! ‹…› Я боюсь себя, что ежели и это – желанье любви, а не любовь. Я стараюсь глядеть только на ее слабые стороны и все-таки оно. Ребенок! Похоже. (ПСС, XLVIII, 40)
В бурном и скоротечном романе между тридцатичетырехлетним много повидавшим мужчиной и барышней, которой только что исполнилось восемнадцать, ведущая роль, несомненно, принадлежала Соне. Все лето она писала повесть о сложной ситуации в ее семье. Как вспоминала впоследствии Татьяна, в повести было два героя: князь Дублицкий, умный и энергичный мужчина средних лет с «непривлекательной наружностью» и «переменчивыми взглядами на жизнь», и Смирнов, молодой человек «с высокими идеалами». У главной героини Елены, красивой девушки с большими черными глазами, было две сестры: старшая Зинаида, влюбленная в Дублицкого, и шаловливая пятнадцатилетняя Наташа. Полюбивший Елену Смирнов сделал ей предложение, но ее родители возражали, считая, что оба они слишком молоды для брака. Неожиданно для себя Елена начала сознавать, что любит Дублицкого, который тоже предпочитает ее сестре, и почувствовала себя виноватой и перед Смирновым, и перед Зинаидой. В какой-то момент, измученная внутренней борьбой, она даже хотела уйти в монастырь, но потом сумела устроить брак Дублицкого и Зинаиды, а сама вышла замуж за Смирнова.
Уже 26 августа Соня дала почитать повесть Толстому. Трудно вообразить себе более сильный и провокативный ход. Прославленный писатель, как всегда неуверенный, достоин ли он того, чтобы его любили, почувствовал себя одновременно ободренным, тронутым, взволнованным и уязвленным:
Дала прочесть повесть. Что за энергия правды и простоты. Ее мучает неясность. Все я читал без замиранья, без признака ревности или зависти, но «необычайно непривлекательной наружности» и «переменчивость суждений» задело славно. Я успокоился. Все это не про меня. (ПСС, XLVIII, 40)
Разумеется, он не успокоился, напротив, был возбужден до крайности.
В качестве ответа на повесть он написал Соне письмо, объясняя, что ее семья не поняла его намерений и что он на самом деле не любит Лизу и никогда не собирался на ней жениться. Не решившись полностью доверить это объяснение бумаге, Толстой записал его одними заглавными буквами каждого слова. В знаменитом эпизоде «Анны Карениной» Кити, ведомая таинственной интуицией любящей женщины, понимает смысл письма, подобным же образом зашифрованного Левиным. Под воздействием то ли романа, то ли семейной легенды и графиня Софья Андреевна Толстая, и ее сестра Татьяна Андреевна Кузминская воспроизвели эту сцену в своих поздних воспоминаниях. На деле это проявление небесной гармонии предназначенных друг для друга душ было художественным вымыслом Толстого – в дневнике он ясно пишет, что Соня заставила его «разобрать письмо».
Как бы то ни было, его страсть росла. В дневнике Толстой размышлял о чувствах и характере Сони, демонстрируя при этом характерный анализ нюансированной природы человеческих переживаний: «либо все нечаянно, либо необычайно тонко чувствует, либо пошлейшее кокетство ‹…› либо и нечаянно, и тонко, и кокетливо». 7 сентября он уговаривает себя «не соваться» «туда, где молодость, поэзия, красота, любовь», и тут же признается себе, что в глубине души делал эту запись специально для Сони, воображая, что она «сидит и читает» подле него.
Через три дня он ушел от Берсов «обезнадеженный и влюбленный больше, чем прежде». Ему мучительно хотелось «разрубить узел» и «сказать ей и Танечке», но у него не хватало решимости. К этому времени вся семья, кроме Лизы, еще продолжавшей питать какие-то надежды, уже понимала, что происходит. «Л[изу] я начинаю ненавидеть вместе с жалостью. Господи! помоги мне, научи меня», – записал он в дневнике. Его состояние становилось невыносимым:
Я влюблен, как не верил, чтобы можно было любить. Я сумасшедший, я застрелюсь, ежели это так продолжится. Был у них вечер. Она прелестна во всех отношениях. А я отвратительной Дублицкий. Надо было прежде беречься. Теперь уже я не могу остановиться. Дублицкий, пускай, но я прекрасен любовью. – Да. Завтра пойду к ним утром. Были минуты, но я не пользовался ими. Я робел, надо было просто сказать. Так и хочется сейчас идти назад и сказать все и при всех. Господи, помоги мне. (ПСС, XLVIII, 41–45)
13 сентября Толстой снова пришел к Берсам, но снова не нашел в себе духу объясниться. На следующий день, осознав, что прямо признаться Соне в своих чувствах свыше его сил, он написал ей письмо с предложением руки и сердца, в котором умолял ее дать ответ «
Причины нерешительности Толстого были глубже «подколесинского» страха перед непоправимым шагом, застенчивости и неуверенности в себе или острого осознания груза прожитых лет и греховного прошлого. Он был уверен, что не только его будущее семейное счастье, но и нравственное спасение, и надежда исполнить свое земное предназначение зависят от правильности его выбора и силы Сониной любви и преданности. Он находился на грани между абсолютным блаженством и полной гибелью.
В какой-то момент он даже набросал другой вариант письма с объяснениями, почему он должен оставить все надежды и прекратить визиты к Берсам, составляющие главную радость его жизни: «Я требую ужасного, – невозможного от женитьбы. Я требую, чтоб меня любили так же, как я могу любить. Но это невозможно» (ПСС, LXXXIII, 4). Потом он все же решил рискнуть. «Счастье, и такое, мне кажется невозможно. Боже мой, помоги мне!» (ПСС, XLVIII, 45) – признался он в дневнике, закончив писать объяснение в любви.
16 сентября в гостиной у Берсов Толстой аккомпанировал на рояле Тане, у которой было исключительное по красоте и богатству сопрано. Заметно нервничавшие Соня и Лиза сидели неподалеку. Всегда веривший в приметы Толстой загадал, что отдаст Соне письмо, если ее сестра сумеет взять трудную верхнюю ноту в финале. Исполнение Тани оказалось безукоризненным, и чуть позднее она увидела, как Соня выбегает из комнаты с письмом в руке. Лиза неуверенно шла за ней. Таня побежала в спальню девочек и услышала, как Лиза кричит на Соню, требуя немедленно сказать, чтó написал ей «le comte». «Il m’a fait la proposition»[14], – спокойно ответила Соня. «Откажись сейчас», – кричала Лиза с рыданием в голосе. В комнату вошла мать и велела Лизе успокоиться, а Соне дать ответ немедленно. Соня вернулась в гостиную и сказала: «Разумеется, да»[15]. По ее позднейшему признанию, она «хорошенько не прочла письмо», а «пробежала глазами до слов „Хотите ли вы быть моей женой„»[16] (СТ-Дн. II, 489). На следующий день она объясняла убитому Поливанову, что «только для одного человека она могла изменить ему: это для Льва Николаевича»[17].
Приготовления к свадьбе должны были занимать не меньше полутора-двух месяцев, но Толстой и слышать не хотел ни о каком промедлении. По-видимому, первый раз в жизни он испытывал настолько сильное эротическое влечение к женщине из своего социального круга. В дневнике он записал, что из всего предсвадебного периода запомнил «только поцелуй у фортепьяно и появление сатаны» (ПСС, XLVIII, 46), явно имея в виду сексуальное возбуждение. Он боялся охлаждения любовной лихорадки, которая была призвана стать источником его семейной утопии, и торопился уединиться с женой в Ясной Поляне, чтобы наслаждаться новообретенным счастьем, погрузившись в единственные два дела, которые он теперь считал для себя подходящими: управление имением и литература.
При всем нетерпении он умудрился подвергнуть любовь Сони двум тяжелым испытаниям. Убежденный, что супруги должны быть полностью открыты друг для друга, он дал ей прочитать свой дневник. Соню до глубины души потрясли упоминания мук похоти и сексуального опыта ее будущего мужа, особенно же – история увлечения Аксиньей Базыкиной, которая к тому времени родила от него сына. Потом, не в силах заглушить «сомненья в ее любви и мысль, что она себя обманывает» (ПСС, XLVIII, 46), Толстой, вопреки всем правилам и обычаям, пришел к невесте в день свадьбы и довел ее до слез вопросами, уверена ли она, что хочет за него замуж.
Свадьба состоялась 23 сентября 1862 года, через неделю после объяснения и ровно через месяц после того, как Толстой в первый раз упомянул в дневнике о своем увлечении. Молодых обвенчали в церкви Рождества Богородицы в Кремле, где жили Берсы. По мемуарам Софьи Андреевны, мужем и женой в плотском смысле этого слова они стали уже в дормезе, спальной карете, которая везла их из церкви в Ясную Поляну. Очень скоро Соня забеременела. Их первый сын Сергей родился 28 июня 1863 года. За ним последовали Татьяна в 1864 году, Илья в 1866-м и Лев в 1869-м.
Медовый месяц и первые годы семейной жизни Толстых были далеки от идиллии, которую рисовал себе Лев. Чувства его оказались еще более переменчивыми, чем суждения Дублицкого. В их первую ночь в Ясной Поляне ему приснился «тяжелый сон», общий смысл которого выражен в дневнике в двух словах: «Не она» (ПСС, XLVIII, 46). После месяца неистовых ухаживаний он стал подозревать, что в итоге женился не на той женщине. На следующий день он написал в дневнике о «неимоверном счастье», которое испытывает.
Через неделю у них «была сцена», из-за которой Толстому стало «грустно», что у них «всё, как у других». Он заплакал и сказал Софье, что она ранила его чувства к ней. «Она прелесть, – заключил он довольно неожиданно. – Я люблю ее еще больше. Но нет ли фальши» (ПСС, XLVIII, 46). Толстого смущала неестественность в его отношениях с женой. В шуточном письме к свояченице Тане он описал свой сон, в котором Соня превратилась в фарфоровую куклу. Трудно сказать, был ли в этих словах какой-то намек на эротическую неудовлетворенность (ПСС, LXI, 10–13).
Неизбежные проблемы привыкания друг к другу отягощались взаимной ревностью. Соня, ошеломленная открывшимися ей сведениями о прошлом мужа, постоянно опасалась, что он вернется к старому. В дневнике она призналась в яростном желании убить Аксинью и оторвать голову ее ребенку. Лев, который так и не мог до конца поверить, что может вызвать настоящую любовь, приходил в отчаяние от любого ее реального или вымышленного знака внимания к молодым людям, которые случайно оказывались поблизости. Едва ли он всерьез подозревал Соню в неверности, но главным для него всегда были чувства, и он опасался, что жена охладевает к нему.
Дневники, которые они оба продолжали вести в первые годы супружества, фиксируют частые столкновения, завершавшиеся бурными примирениями. Режим отношений, установленный Толстым, требовал, чтобы их дневники были открыты друг для друга. Они оба чувствовали, что обязаны быть до конца искренними, но не могли не думать о реакции на сделанные признания. «Все писанное в этой книжке почти вранье – фальшь. Мысль, что она и тут читает из-за плеча, уменьшает и портит мою правду» (ПСС, XLVIII, 54) – записал Толстой в июне 1863 года.
Постепенно поток записей превратился в ручеек, а потом и вовсе иссяк на полтора десятилетия, до тех пор пока душевный разлад между супругами не стал непреодолимым. Лев вновь обратился к дневнику из потребности разобраться в себе, а Софья – чтобы свести счеты с мужем и оправдать собственную позицию в глазах потомков.
С самого начала ее положение было, конечно, куда более трудным. В отличие от Льва, который находился в привычной среде, она выросла в Кремле, в самом центре империи. Модная и образованная городская барышня должна была превратиться в помещицу, раскладывающую пасьянсы со старой тетушкой Туанет, ухаживающую за детьми и разделяющую труды по управлению имением. «Он мне гадок с своим народом» (СТ-Дн., I, 43), – призналась она в дневнике через два месяца после свадьбы. При всем этом Софья справлялась с новыми обязанностями на редкость успешно. «Мы совсем делаемся помещиками, скотину закупаем, птицу, поросят, телят», – извещала она сестру в начале 1863 года. Они также закупили пчел, и меду у них было «ешь не хочу» (СТ-Дн., I, 526). Приехав к Толстым, Фет был на всю жизнь очарован юной и заметно беременной женщиной, весело носящейся по имению со связкой ключей на животе.
Толстой предавался сельскохозяйственным занятиям с обычной страстью. С самого начала он решил обходиться без управляющих и приказчиков и некоторое время отклонял советы тестя, который настойчиво предлагал ему нанять управляющего. Он не хотел посредников между собой и крестьянами и был убежден, что вместе с Соней сумеет без них обойтись. 3 мая 1863 года он писал Фету:
И Соня со мной. Управляющего у нас нет, есть помощники у меня по полевому хозяйству и постройкам, а она одна ведет контору и кассу. У меня и пчелы, и овцы, и новый сад, и винокурня. И все идет понемножку, хотя, разумеется, плохо сравнительно с идеалом. (ПСС, LXI, 17)
Фет, превративший собственное имение в доходное предприятие, не был убежден этими доводами. В ответном письме он попросил передать Софье Андреевне «душевный привет и сказать», что он «в восторге, если только она не играет в кукл… – виноват, в кассу»[18]. Толстой был слегка раздосадован этой реакцией:
Жена моя совсем не играет в куклы. Вы не обижайте. Она мне серьезный помощник. Да еще с тяжестью, от к[отор]ой надеется освободиться в начале июля. ‹…› Я сделал важное открытие. ‹…› Приказчики и управляющие и старосты есть только помеха в хозяйстве. Попробуйте прогнать все начальство и спать до 10 часов, и все пойдет, наверное, не хуже. Я сделал этот опыт и остался им вполне доволен. (ПСС, LXI, 19–20)
Отмена крепостного права покончила с традиционными отношениями между помещиками и крестьянами. Как написал потом Некрасов, «порвалась цепь великая, порвалась – расскочилася, одним концом по барину, другим – по мужику». Эту вековую цепь предстояло заменить экономическим сотрудничеством, основанным на взаимной выгоде. Толстой по-прежнему верил в естественный союз живущих на земле сословий, который спасет дворян от разорения, а крестьян от пролетаризации.
Ему требовались деньги, чтобы содержать растущую семью, но финансовые соображения не были главной причиной, побуждавшей его жить в деревне. Толстой укрылся в Ясной Поляне, чтобы выстроить здесь утопию, которая могла бы стать для него бастионом, способным выдержать наступление современности. Аграрная экономика призвана была играть в этом сражении вспомогательную роль. Главным полем битвы для него стала литература. К концу 1862 года он закрыл сельскую школу и педагогический журнал, удивляясь, каким образом эти занятия могли так долго занимать его.
Его по-прежнему преследовали старые долги. Незадолго до свадьбы Толстой проиграл крупную сумму и вынужден был занять денег в качестве аванса за «Казаков» у издателя журнала «Русский вестник» Михаила Каткова. С конца 1850-х годов многие писатели стали переходить из «Современника» в «Русский вестник», ставший альтернативой радикальной журналистике. Катков, превращавшийся из либерального консерватора в яростного реакционера, был как минимум не менее эффективным предпринимателем, чем Некрасов. Он охотно дал взаймы Толстому и категорически отклонял все попытки раскаявшегося писателя вернуть долг деньгами. Поселившись в Ясной Поляне, Толстой первым делом взялся за «Казаков», повесть, которая не давалась ему так долго.
Самой трудной задачей было найти естественный исход любви Оленина к Марьяне. После целой серии переработок Толстой отыскал концовку: раздраженная постоянным заигрыванием своего жениха Лукашки, самого храброго казака в станице, с другими девушками, Марьяна дает согласие Оленину. Поссорившись с невестой, Лукашка теряет свое звериное чутье и самоконтроль, и его смертельно ранят в перестрелке с чеченцами. Охваченная раскаянием и злобой по отношению к своему незваному поклоннику, Марьяна выгоняет его. У Оленина не остается другого выхода, кроме как вернуться в Петербург.
Катков немедленно опубликовал «Казаков». В следующем же номере «Русского вестника» появился написанный еще за границей рассказ «Поликушка». Публика была рада возвращению любимого автора. Критики расхваливали «Казаков» и восхищались этнографически точными описаниями жизни в станице и характерами Марьяны, Лукашки и особенно старика Ерошки, харизматического пьяницы и болтуна, выступающего хранителем казачьих обычаев и преданий. Фет отозвался о «Казаках» как о лучшем произведении, когда-либо написанном Толстым. Тургенев тоже был в восторге, хотя и скептически отнесся к изображению душевных метаний Оленина. Он без труда распознал в герое автобиографическую проекцию автора, к которому не испытывал симпатии. Все же и он был счастлив приветствовать возвращение блудного сына русской литературы и благодарил фортуну за проигрыш, вынудивший Толстого вновь взяться за перо.
Единственным недовольным был сам Толстой. В январе 1863 года он записал в дневнике: «Поправлял Казаков – страшно слабо. Верно, публика поэтому будет довольна» (ПСС, XLVIII, 50). Он собирался написать вторую часть повести, если начало будет хорошо принято, но, несмотря на всеобщий читательский энтузиазм, так и не исполнил этого намерения. Дав «Казакам» подзаголовок «Кавказская повесть 1852 года», он как бы отдалял себя от собственного произведения, относя его к периоду, предшествовавшему «Севастопольским рассказам», и вновь подчеркивая его документальную основу – именно в 1852 году Толстой жил в Старогладковской.
«Да кто же это такое написал Казаки и Поликушку? – писал он Фету в мае 1863 года. – Да и что рассуждать об них. Бумага все терпит, а редактор за все платит и печатает. ‹…› Полик[ушка] – болтовня на первую попавшуюся тему человека, который „и владеет пером„; а Казаки – с
возвращался усталым, голодным, с пятью-шестью фазанами за поясом, иногда с зверем, с нетронутым мешочком, в котором лежали закуска и папиросы. Ежели бы мысли в голове лежали так же, как папиросы в мешке, то можно было бы видеть, что за все эти четырнадцать часов ни одна мысль не пошевелилась в нем. Он приходил домой морально свежий, сильный и совершенно счастливый. (ПСС, VI, 88)
В том же письме Толстой сообщил Фету, что «пишет историю пегого мерина». Бóльшая ее часть написана от первого лица. Критика социальных условностей с «естественной» точки зрения была популярным литературным приемом еще с XVIII века, и лошадь, животное столь близкое человеку, могла выступать в качестве идеального наблюдателя. Тем не менее «Холстомер» менее всего был сатирической аллегорией – повесть исполнена понимания и сочувствия к тяжелой доле мерина и восхищения его умением принять неизбежный порядок жизни, старения и смерти. Толстой почти закончил «Холстомера», но не публиковал его больше двадцати лет, пока Софья Андреевна не отыскала рукопись в его бумагах. Он прервал работу над повестью, поскольку его полностью захватил его magnum opus.
Начало новой работы давалось Толстому тяжело. Он написал пятнадцать черновых вариантов первых страниц, прежде чем почувствовал, что готов продолжать. Он еще не вполне представлял себе сюжет, не был уверен ни в заглавии, ни в именах героев, но уже чувствовал, что наконец напал на золотую жилу. Никогда прежде и, вероятно, никогда позже Толстой не был так уверен в себе. В октябре 1863 года он писал Александре Толстой:
Я никогда не чувствовал свои умственные и даже все нравственные силы столько свободными и столько способными к работе. И работа эта есть у меня. Работа эта – роман из времени 1810 и 20-х годов, который занимает меня вполне с осени. ‹…› Я теперь писатель всеми силами своей души, и пишу и обдумываю, как я еще никогда не писал и [не] обдум[ывал]. (ПСС, LXI, 23–24)
Через год, готовя к публикации первые главы романа, он признался Фету, что считает все написанное прежде «только пробой пера» и что новая вещь ему «хоть и нравится более прежнего, но слабо кажется». Но все же после этой обычной порции самоуничижения он не удержался, чтобы не добавить: «Но что дальше будет – бяда!!!» (ПСС, LXI, 72).
Великие реформы, начавшиеся после отмены крепостного права, дали начало невиданной в истории России общественной дискуссии. Цензурный режим ослаб, тиражи газет и журналов резко выросли, и их страницы были полны самых яростных споров о «вопросах», как называли тогда самые животрепещущие проблемы текущего времени. Толстой, как всегда, пошел против течения. Запершись в Ясной Поляне, он воображал героическое прошлое, когда дворяне и крестьяне могли понимать друг друга, и пытался воссоздать это взаимопонимание в совершенно иную эпоху и при радикально изменившихся обстоятельствах.
К середине 1860-х годов история амнистированных заговорщиков уже успела устареть. Толстой углубился дальше в прошлое, чтобы отыскать истоки самопожертвования его героев. «Декабристы» постепенно становились «Войной и миром». По распространенной точке зрения, возникновение первых декабристских кружков было связано с заграничным походом русской армии – молодые офицеры освободили Европу, почувствовали на себе воздействие европейской свободы и уже не могли мириться с угнетением, которое застали на родине. Толстой оборвал свое повествование на изгнании французской армии из России – с его точки зрения, дух свободы не был импортирован из-за границы, но возник из единения дворян со своим народом в ходе войны.
В отличие от Оленина Пьеру Безухову не надо было заглушать в себе умственную работу, чтобы сблизиться с Платоном Каратаевым. Их разговоры во французском плену стали духовным откровением для любознательного барина. Точно так же князь Андрей испытал чувство общности с солдатами, которых вел на поле боя. Смертельно раненный в Бородинском сражении, он не смог вступить в ряды заговорщиков, но за него это суждено было сделать его сыну Николеньке.
По Толстому, не все классы русского общества принадлежали органическому народному телу. Придворные и бюрократы, в отличие от помещиков, офицеров, крестьян и солдат, не проводили свою жизнь на земле под открытым солнцем. Увидев белые, не покрытые естественным загаром руки Сперанского, князь Андрей не мог уже больше восхищаться великим реформатором. Образ жизни и повседневные привычки любого дворянина были для Толстого важнее его государственной деятельности. Еще меньшее значение имели для него политические взгляды. Пьер затевает конспиративное общество, а Николай Ростов говорит о своей готовности рубить бунтовщиков, если этого потребует данная им присяга, но оба они остаются родственниками, друзьями и глубоко русскими людьми.
В «Детстве» Толстой создал идеализированный образ дворянской усадьбы, увидев ее глазами ребенка. В романе, работать над которым он начал уже после отмены крепостного права, ушедший мир описан с абсолютно беззастенчивой ностальгией. В эпилоге Николай Ростов предстает перед читателем расчетливым и жестким землевладельцем, который не позволяет себе бить крестьян исключительно из уважения к нежным чувствам жены. Тем не менее «долго после его смерти в народе хранилась набожная память об его управлении. „Хозяин был… Наперед мужицкое, а потом свое. Ну и потачки не давал. Одно слово, – хозяин!“» (ПСС, XII, 257).
В наброске вступления к роману Толстой признается: он «боялся, что необходимость описывать значительных лиц [18]12-го года заставит» его «руководиться историческими документами, а не истиной». Ему удалось преодолеть эти опасения, поскольку он был убежден: «никто никогда не скажет того, что я имел сказать», – а «особенности» его «развития и характера» (ПСС, XIII, 53) обеспечивают ему такое понимание истории, которое не могут дать никакие документы. Подобного рода аргументы часто используются в документальной литературе, когда автор говорит о важности уникального личного опыта. Толстой использует те же мотивировки, чтобы обосновать свой рассказ об истории наполеоновских войн.
Он искал общие законы, определяющие движение истории, но полагал, что такие законы можно открыть, сосредоточившись на «художе[ственном] воспроизведении воспоминаний» – (ПСС, XV, 233–234; XLVIII, 87). В «Детстве», «Севастопольских рассказах» и «Казаках» достоверность обеспечивала фигура квазиавтобиографического наблюдателя. Теперь Толстому нужно было представить события, происходившие за полтора-два десятилетия до его рождения, как собственные личные воспоминания.
Чтобы достигнуть этого, Толстой пишет народный эпос как семейную хронику. Прозрачная игра с изменением фамилий и сохранение точных имен и отчеств его родителей и дедов в сочетании с тщательным воссозданием повседневной жизни обоих семейств позволяла придать повествованию ауру документальности. Разумеется, храбрый офицер и рачительный хозяин Николай Ростов ничем не походил на разочарованного либерального аристократа Николая Толстого, равно как набожная и смиренная Мария Болконская мало напоминала образованную и просвещенную Марию Волконскую. Толстой стремился не рассказать свою семейную историю, но добиться своего рода эффекта присутствия.
Как бы то ни было, история любви Николая и Марии находится в романе отчасти на заднем плане, подсвечивая основную сюжетную линию, в которой Толстой применил более сложный прием. Он разделил свое авторское alter ego между Пьером, у которого рассеянный образ жизни, эмоциональная лабильность, переменчивость мнений и страстное женолюбие сочетались с врожденной добротой, стремлением к нравственному самосовершенствованию и восхищением природной мудростью русских крестьян, и князем Андреем с его жаждой славы, наполеоновскими амбициями и аристократической надменностью. На долю каждого выпала одна из двух экзистенциальных проблем, мучивших Толстого всю его жизнь. Пьеру предстояло научить автора и читателей, как справиться с силой сексуальных влечений, Андрею – как смотреть в лицо смерти.
В «Войне и мире» Толстой предложил варианты решения обоих вопросов. Пьеру удается укротить свои инстинкты в браке, Андрей, почти оправившись от смертельного ранения, предпочитает вечную жизнь личному существованию и небесную любовь – земной. В ранних произведениях Толстого ясная и спокойная смерть выпадала только на долю простых и чуждых рефлексии персонажей, на этот раз он награждает светлым уходом героя, воплощающего возвышенную часть его души, в то время как ее земная половина получает возможность наслаждаться плотскими утехами в законном браке.
Одним из ранних названий романа была пословица «Все хорошо, что хорошо кончается». В этой редакции князь Андрей, по сути, отказывался от Наташи ради друга. В итоговом варианте все кончается еще лучше. В заочном поединке за сердце девушки Пьер берет верх не только потому, что князь Андрей уступил ему дорогу. Роман завершается победой земного над небесным, посюстороннего над потусторонним.
В 1860-х годах Толстой еще не пришел к яростному пацифизму, характерному для него во второй половине жизни. Его ужасали бессмысленные человеческие жертвы, но он продолжал считать войну с захватчиками естественным, а потому законным инстинктом людей, защищающих свою землю. Эту убежденность трудно было примирить с его природным анархизмом. Даже наиболее непримиримые критики любой государственности неохотно соглашаются с тем, что война является прерогативой централизованной власти. Толстой, однако, вовсе не был склонен к компромиссам и частичным уступкам. Разрешая эту дилемму, он выработал совершенно оригинальную и острополемичную теорию исторического процесса, определявшегося, с его точки зрения, «не властью ‹…› но деятельностью всех людей, принимающих участие в событии» (ПСС, XII, 322). Правители, вожди и полководцы лишь делают вид, что управляют миллионами людей, а на деле должны подчиняться их кумулятивной воле.
Любимым занятием Толстого в Ясной Поляне стало пчеловодство. Он проводил часы и дни на пчельнике, наблюдая за внешне хаотическими, но подчиненными сложной хореографии полетами пчел вокруг ульев. В 1864 году он послал Каткову перевод статьи Карла Фохта о пчелах, выполненный по его настоянию Елизаветой Берс, и написал в сопроводительном письме: «Я сделался страстным пчеловодом и потому могу судить об этом» (ПСС, LXI, 58). Катков не стал публиковать статью – он ждал от знаменитого писателя романа, а не сельскохозяйственных трактатов.
Работа над романом, однако, шла медленно и тяжело. Описать улей истории было невозможно, не восстановив траектории отдельных пчел. Толстой считал, что предметом истории «в равной мере ‹…› может быть описание жизни всей Европы и описание месяца жизни одного мужика в XVI веке» (ПСС, XLVIII, 126). Его радикальная историософия требовала новаторской психологии.
Толстой начал работу с того, что поставил под сомнение представления о единстве человеческой личности, традиционно лежавшие в основе и литературы, и моральной философии. В подготовительных записях к роману он утверждал, что установил «новый закон подчиненности личности законам движения ее во времени», который требует «отказаться от внутреннего сознания неподвижности единства своей личности» (ПСС, XV, 233–234). Мысли, чувства и решения того или иного человека в очень малой степени определяются его сознательными предпочтениями, но оказываются равнодействующими множества разнонаправленных импульсов, сталкивающихся в душе и делающих ее бесконечно подвижной и текучей.