КОТ И ЛУНА
Луна в небесах ночных Вращалась, словно волчок. И поднял голову кот, Сощурил желтый зрачок. Глядит на луну в упор — О, как луна хороша! В холодных ее лучах Дрожит кошачья душа, Миналуш[50] идет по траве На гибких лапах своих. Танцуй, Миналуш, танцуй — Ведь ты сегодня жених! Луна — невеста твоя, На танец ее пригласи, Быть может, она скучать Устала на небеси. Миналуш скользит по траве, Где лунных пятен узор. Луна идет на ущерб, Завесив облаком взор. Знает ли Миналуш, Какое множество фаз, И вспышек, и перемен В ночных зрачках его глаз? Миналуш крадется в траве, Одинокой думой объят, Возводя к неверной луне Свой неверный взгляд. ДВЕ ПЕСЕНКИ ДУРАКА
I
Пятнистая кошка и зайчик ручной[51] У печки спят И бегут за мной — И оба так на меня глядят, Прося защиты и наставленья, Как сам я прошу их у Провиденья. Проснусь и не сплю, как найдет испуг, Что мог я забыть Накормить их, иль вдруг — Стоит лишь на ночь дверь не закрыть — И зайчик сбежит, чтоб попасться во мраке На звонкий рожок — да в лапы собаке. Не мне бы нести этот груз, а тому, Кто знает: что, как, Зачем, почему; А что я могу, несчастный дурак, Как только просить у Господа Бога, Чтоб тяжесть мою облегчил хоть немного? II
Я дремал на скамейке своей у огня, И кошка дремала возле меня, Мы не думали, где наш зайчик теперь И закрыта ли дверь. Как он учуял тот сквознячок — Кто его знает? — ухом повел, Лапками забарабанил ли в пол, Прежде чем сделать прыжок? Если бы я проснулся тогда, Окликнул серого, просто позвал, Он бы, наверное, услыхал — И не пропал никуда. Может, уже он попался во мраке На звонкий рожок — да в лапы собаке. ЕЩЕ ОДНА ПЕСЕНКА ДУРАКА
Этот толстый, важный жук, Что жужжал над юной розой, Из моих дурацких рук На меня глядит с угрозой. Он когда-то был педант И с таким же строгим взглядом Малышам читал диктант И давал заданье на дом. Прятал розгу между книг И терзал брюзжаньем уши… С той поры он и привык Залезать бутонам в души. Из книги «Майкл Робартис и плясунья»
(1921)
ПОЛИТИЧЕСКОЙ УЗНИЦЕ
Нетерпеливая с пелен, она[52] В тюрьме терпенья столько набралась, Что чайка за решеткою окна К ней подлетает, сделав быстрый круг, И, пальцев исхудалых не боясь, Берет еду у пленницы из рук. Коснувшись нелюдимого крыла, Припомнила ль она себя другой — Не той, чью душу ненависть сожгла, Когда, химерою воспламенясь, Слепая, во главе толпы слепой, Она упала, захлебнувшись, в грязь? А я ее запомнил в дымке дня — Там, где Бен-Балбен[53] тень свою простер, — Навстречу ветру гнавшую коня:[54] Как делался пейзаж и дик, и юн! Она казалась птицей среди гор, Свободной чайкой с океанских дюн. Свободной и рожденной для того, Чтоб, из гнезда ступив на край скалы, Почувствовать впервые торжество Огромной жизни в натиске ветров — И услыхать из океанской мглы Родных глубин неутоленный зов. ВТОРОЕ ПРИШЕСТВИЕ
Все шире — круг за кругом[55] — ходит сокол, Не слыша, как его сокольник кличет; Все рушится, основа расшаталась, Мир захлестнули волны беззаконья; Кровавый ширится прилив и топит Стыдливости священные обряды; У добрых сила правоты иссякла, А злые будто бы остервенились. Должно быть, вновь готово откровенье И близится Пришествие Второе. Пришествие Второе! С этим словом Из Мировой Души, Spiritus Mundi,[56] Всплывает образ: средь песков пустыни Зверь, с телом львиным, с ликом человечьим И взором гневным и пустым, как солнце, Влачится медленно, скребя когтями, Под возмущенный крик песчаных соек. Вновь тьма нисходит; но теперь я знаю, Каким кошмарным скрипом колыбели Разбужен мертвый сон тысячелетий И что за чудище, дождавшись часа, Ползет, чтоб вновь родиться в Вифлееме. Из книги «Башня»
(1928)
ПЛАВАНИЕ В ВИЗАНТИЮ
I
Где юным — рай, там старым жить нельзя. Влюбленных вздохи, птичий свист под сенью Крон шелестящих, в небе — клич гуся, Плеск рыбы, прущей вперекор теченью,[57] — Сливаются в восторгах, вознося Хвалу зачатью, смерти и рожденью; Захлестнутый их пылом слеп и глух К тем монументам, что воздвигнул дух. II
Старик в своем нелепом прозябаньи Схож с пугалом вороньим у ворот, Пока душа, прикрыта смертной рванью, Не вострепещет и не воспоет — О чем? Нет знанья выше созерцанья Искусства нескудеющих высот: И вот я пересек миры морские И прибыл в край священный Византии. III
О мудрецы,[58] явившиеся мне, Как в золотой мозаике настенной, В пылающей кругами вышине, Вы, помнящие музыку вселенной! — Спалите сердце мне в своем огне, Исхитьте из дрожащей твари тленной Усталый дух: да будет он храним В той вечности, которую творим. IV
Развоплотясь, я оживу едва ли В телесной форме, кроме, может быть, Подобной той, что в кованом металле Сумел искусный эллин воплотить, Сплетя узоры скани и эмали, — Дабы владыку сонного будить И с древа золотого петь живущим О прошлом, настоящем и грядущем.[59] РАЗМЫШЛЕНИЯ ВО ВРЕМЯ ГРАЖДАНСКОЙ ВОЙНЫ
I
Усадьбы предков
Я думал, что в усадьбах богачей Средь пышных клумб и стриженых кустов Жизнь бьет многообразием ключей И, заполняя чашу до краев, Стекает вниз — чтоб в радуге лучей Взметнуться вновь до самых облаков; Но до колес и нудного труда, До рабства — не снисходит никогда. Мечты, неистребимые мечты! Сверкающая гибкая струя, Что у Гомера бьет от полноты Сознанья и избытка бытия, Фонтан неиссякаемый, не ты — Наследье наше тыщи лет спустя, А раковина хрупкая, волной Изверженная на песок морской. Один угрюмый яростный старик Призвал строителя и дал заказ, Чтоб тот угрюмый человек воздвиг Из камня сказку башен и террас — Невиданнее снов, чудесней книг; Но погребли кота, и мыши в пляс. На нынешнего лорда поглядишь: Меж бронз и статуй — серенькая мышь. Что если эти парки, где павлин По гравию волочит пышный хвост И где тритоны, выплыв из глубин, Себя дриадам кажут в полный рост, Где старость отдыхает от кручин, А детство нежится средь райских грозд, Что если эти струи и цветы Нас, укротив, лишают высоты? Что если двери вычурной резьбы, И перспективы пышных анфилад С натертыми полами, и гербы В столовой, и портретов длинный ряд, С которых, зодчие своей судьбы, На нас пристрастно прадеды глядят, Что если эти вещи, теша глаз, Не дарят, а обкрадывают нас? II
Моя крепость
Старинный мост и башня над ручьем, Укрывшийся за ней крестьянский дом, Кусок земли кремнистой; Взрастет ли здесь таинственный цветок? Колючий терн, утесник вдоль дорог, И ветер, проносящийся со свистом; И водяные курочки в пруду, Как маленькие челны, Пересекают волны — У трех коров, жующих на виду. Кружащей, узкой лестницы подъем, Кровать, камин с открытым очагом, Ночник, перо, бумага; В такой же келье время проводя, Отшельник Мильтона под шум дождя Вникал в завет египетского мага И вещих духов вызывал в ночи; Гуляка запоздавший Мог разглядеть на башне Бессонный огонек его свечи. Когда-то здесь воинственный барон С дружиною своей гонял ворон И враждовал с соседом, Пока за годы войн, тревог, осад Не растерял свой маленький отряд И не притих; конец его неведом. A ныне я обосновался тут, Желая внукам в память Высокий знак оставить — Гордыни, торжества, скорбей и смут. III
Мой стол
Столешницы дубовый щит, Меч древний, что на нем лежит, Бумага и перо — Вот все мое добро, Оружье против злобы дня. В кусок цветастого тканья Обернуты ножны; Изогнут, как луны Блестящий серп, полтыщи лет Хранился он, храня от бед, В семействе Сато; но Бессмертье не дано Без смерти; только боль и стыд Искусство вечное родит. Бывали времена, Как полная луна, Когда отцово ремесло Ненарушимо к сыну шло, Когда его, как дар, Художник и гончар В душе лелеял и берег, Как в шелк обернутый клинок; Но те века прошли, И нету той земли. Вот почему наследник их, Вышагивая важный стих И слыша за спиной И смех и глум порой, Смиряя боль, смиряя стыд, Знал: небо низость не простит; И вновь павлиний крик Будил: не спи, старик! IV
Наследство
Приняв в наследство от родни моей Неукрощенный дух, я днесь обязан Взлелеять сны и вырастить детей, Вобравших волю пращуров и разум, Хоть и сдается мне, что раз за разом Цветенье все ущербней, все бледней, По лепестку его развеет лето, И глядь — все пошлой зеленью одето. Сумеют ли потомки, взяв права, Сберечь свое наследье вековое, Не заглушит ли сорная трава Росток, с таким трудом взращенный мною? Пусть эта башня с лестницей крутою Тогда руиной станет — и сова, Гнездясь в какой-нибудь угрюмой нише, Кричит во мраке с разоренной крыши. Тот Перводвигатель, что колесом Пустил кружиться этот мир подлунный, Мне указал грядущее в былом — И, возвращений чувствуя кануны, Я ради старой дружбы выбрал дом И перестроил для хозяйки юной; Пусть и руиной об одной стене Он служит памятником им — и мне. V
Дорога у моей двери
Похожий на Фальстафа ополченец Мне о войне лихие пули льет — Пузатый, краснощекий, как младенец, — И похохатывает подбоченясь, Как будто смерть — веселый анекдот. Какой-то юный лейтенант, с отрядом Пятиминутный делая привал, Окидывает местность цепким взглядом; А я твержу, что луг побило градом, Что ветер ночью яблоню сломал. И я считаю черных, точно уголь, Цыплят болотной курочки в пруду, Внезапно цепенея от испуга; И, полоненный снов холодной вьюгой, Вверх по ступеням каменным бреду. VI
Гнездо скворца под моим окном
Мелькают пчелы и хлопочут птицы У моего окна. На крик птенца С букашкой в клювике мамаша мчится. Стена ветшает… Пчелы-медуницы, Постройте дом в пустом гнезде скворца! Мы как на острове; нас отключили От новостей, а слухам нет конца: Там человек убит, там дом спалили — Но выдумки не отличить от были… Постройте дом в пустом гнезде скворца! Возводят баррикады; брат на брата Встает, и внятен лишь язык свинца. Сегодня по дороге два солдата Труп юноши проволокли куда-то… Постройте дом в пустом гнезде скворца! Мы сами сочиняли небылицы И соблазняли слабые сердца. Но как мы так могли ожесточиться, Начав с любви? О пчелы-медуницы, Постройте дом в пустом гнезде скворца! VII
Передо мной проходят образы ненависти, сердечной полноты и грядущего опустошения
Я всхожу на башню и вниз гляжу со стены: Над долиной, над вязами, над рекой, словно снег, Белые клочья тумана, и свет луны Кажется не зыбким сиянием, а чем-то вовек Неизменным — как меч с заговоренным клинком. Ветер, дунув, сметает туманную шелуху. Странные грезы завладевают умом, Странные образы возникают в мозгу. Слышатся крики: «Возмездие палачам! Смерть убийцам Жака Молэ!»[60] В лохмотьях, в шелках, Яростно колотя друг друга и скрежеща Зубами, они проносятся на лошадях Оскаленных, руки худые воздев к небесам, Словно стараясь что-то схватить в ускользающей мгле; И, опьяненный их бешенством, я уже сам Кричу: «Возмездье убийцам Жака Молэ!» Белые единороги катают прекрасных дам Под деревьями сада. Глаза волшебных зверей Прозрачней аквамарина. Дамы предаются мечтам. Никакие пророчества вавилонских календарей Не тревожат сонных ресниц, мысли их — водоем, Переполненный нежностью и тоской; Всякое бремя и время земное в нем Тонут; остаются тишина и покой. Обрывки снов или кружев, синий ручей Взглядов, дрёмные веки, бледные лбы — Или яростный взгляд одержимых карих очей — Уступают место безразличью толпы, Бронзовым ястребам, для которых равно далеки Грезы, страхи, стремление в высоту, в глубину… Только цепкие очи и ледяные зрачки, Тени крыльев бесчисленных, погасивших луну. Я поворачиваюсь и схожу по лестнице вниз, Размышляя, что мог бы, наверное, преуспеть В чем-то, больше похожем на правду, а не на каприз. О честолюбивое сердце мое, ответь, Разве я не обрел бы соратников, учеников И душевный покой? Но тайная каббала, Полупонятная мудрость демонских снов Влечет и под старость, как в молодости влекла. ТЫСЯЧА ДЕВЯТЬСОТ ДЕВЯТНАДЦАТЫЙ
I
Погибло много в смене лунных фаз Прекрасных и возвышенных творений — Не тех банальностей, что всякий час Плодятся в этом мире повторений; Где эллин жмурил восхищенный глаз, Лишь крошкой мраморной скрипят ступени; Сад ионических колонн отцвел, И хор умолк златых цикад и пчел.[61] Игрушек было много и у нас В дни нашей молодости: неподкупный Закон, общественного мненья глас И идеал святой и целокупный; Пред ним любой мятеж, как искра, гас И таял всякий умысел преступный. Мы верили так чисто и светло, Что на земле давно издохло зло. Зной обеззубел, и утих раздор, Лишь на парадах армия блистала; Что из того, что пушки до сих пор Не все перековали на орала? Ведь пороху понюхать — не в укор На празднике, одних лишь горнов мало, Чтобы поднять в бойцах гвардейский дух И чтоб их кони не ловили мух. И вдруг — драконы снов средь бела дня Воскресли; бред Гоморры и Содома Вернулся. Может спьяну солдатня Убить чужую мать у двери дома И запросто уйти, оцепеня Округу ужасом. Вот до чего мы Дофилософствовались, вот каков Наш мир — клубок дерущихся хорьков. Кто понимает знаменья судьбы И шарлатанским сказкам верит средне, Прельщающим неразвитые лбы, Кто сознает: чем памятник победней, Тем обреченней слому, сколько бы Сил и души не вбил ты в эти бредни, — Тот в мире одиноче ветра; нет Ему ни поражений, ни побед. Так в чем же утешения залог? Мы любим только то, что эфемерно, — Что к этому добавить? Кто бы мог Подумать, что в округе суеверной Найдется демон или дурачок, Способный в ярости неимоверной Акрополь запалить, разграбить сад, Сбыть по дешевке золотых цикад? II
Когда легкие шарфы, мерцая, взлетали в руках Китайских плясуний, которых Лой Фуллер[62] вела за собой, И быстрым вихрем кружился их хоровод, Казалось: воздушный дракон на мощных крыл; Спустившись с небес, увлек их в пляс круговой, — Вот так и Платонов Год[63] Вышвыривает новое зло и добро за круг И старое втягивает в свой яростный вихрь; Все люди — танцоры, и танец их Идет по кругу под гонга варварский стук. III
Какой-то лирик с лебедем сравнил Свой одинокий дух; не вижу в том Печали никакой; Когда б он мог с последней дрожью жил Узреть на зыбком зеркале речном Пернатый образ свой, — Шутя плеснуть волной, Напыжить гордо грудь, И крыльями взмахнуть, И с гулким ветром кануть в мрак ночной. Всю жизнь мы ходим по чужим путям, И лабиринт, которым мы бредем, Чудовищно извит; Один философ утверждал, что там, Где плоть и скорбь спадут, мы обретем Свой изначальный вид; О, если б смертный мог И след земной стереть — Познав такую смерть, Как он блаженно был бы одинок! Взмывает лебедь в пустоту небес; От этих мыслей — хоть в петлю, хоть в крик; И хочется проклясть Свой труд во умножение словес, Спалить и жизнь, и этот черновик. Да, мы мечтали всласть Избавить мир от бед, Искоренить в нем зло; Что было, то прошло; Рехнуться можно, вспомнив этот бред. IV
Мы, чуравшиеся лжи, Мы, болтавшие о чести, Как хорьки, теперь визжим, Зубы скалим хуже бестий. V
Высмеем гордецов, Строивших башню из грез, Чтобы на веки веков В мире воздвигся Колосс, — Шквал его сгреб и унес. Высмеем мудрецов, Портивших зрение за Чтеньем громоздких томов: Если б не эта гроза, Кто б из них поднял глаза? Высмеем добряков, Тех, кто восславить дерзнул Братство и звал земляков К радости. Ветер подул, Где они все? Караул! Высмеем, так уж и быть, Вечных насмешников зуд[64] — Тех, кто вольны рассмешить, Но никого не спасут; Каждый из нас — только шут. VI
Буйство мчит по дорогам, буйство правит конями, Некоторые — в гирляндах на разметавшихся гривах — Всадниц несут прельстивых, всхрапывают и косят, Мчатся и исчезают, рассеиваясь между холмами, Но зло поднимает голову и вслушивается в перерывах. Дочери Иродиады[65] снова скачут назад. Внезапный вихорь пыли взметнется — и прогрохочет Эхо копыт — и снова клубящимся диким роем В хаосе ветра слепого они пролетают вскачь; И стоит руке безумной коснуться всадницы ночи, Как все разражаются смехом или сердитым воем — Что на кого накатит, ибо сброд их незряч. И вот утихает ветер, и пыль оседает следом, И на скакуне последнем, взгляд бессмысленный вперя Из-под соломенной челки в неразличимую тьму, Проносится Роберт Артисон,[66] прельстивый и наглый демон, Кому влюбленная леди носила павлиньи перья И петушиные гребни крошила в жертву ему. ЛЕДА[67] И ЛЕБЕДЬ
Внезапный гром: сверкающие крылья Сбивают деву с ног — прижата грудь К груди пернатой — тщетны все усилья От лона птичьи лапы оттолкнуть. Как бедрам ослабевшим не поддаться Крылатой буре, их настигшей вдруг? Как телу в тростнике не отозваться На сердца бьющегося гулкий стук? В миг содроганья страстного зачаты Пожар на стогнах, башен сокрушенье И смерть Ахилла. Дивным гостем в плен Захвачена, ужель не поняла ты Дарованного в Мощи Откровенья, — Когда он соскользнул с твоих колен? ЧЕРНЫЙ КЕНТАВР
По картине Эдмунда Дюлака[68]
Ты все мои труды в сырой песок втоптал У кромки черных чащ, где, ветку оседлав, Горланит попугай зеленый. Я устал От жеребячьих игр, убийственных забав. Лишь солнце нам растит здоровый, чистый хлеб; А я, прельщен пером зеленым, сумасброд, Залез в абстрактный мрак, забрался в затхлый склеп И там собрал зерно, оставшееся от Дней фараоновых, — смолол, разжег огонь И выпек свой пирог, подав к нему кларет Из древних погребов, где семь Эфесских сонь[69] Спят молодецким сном вторую тыщу лет. Раскинься же вольней и спи, как вещий Крон Без пробуждения;[70] ведь я тебя любил, Кто что ни говори, — и сберегу твой сон От сатанинских чар и попугайных крыл. ЮНОСТЬ И СТАРОСТЬ
Мир в юности мне спуску не давал, Встречал меня какой-то ярой злостью, А нынче сыплет пригоршни похвал, Любезно выпроваживая гостя. СРЕДИ ШКОЛЬНИКОВ
I
Хожу по школе, слушаю, смотрю. Монахиня дает нам разъясненья; Там учат грамоте по букварю, Там числам и таблице умноженья, Манерам, пенью, кройке и шитью… Затверженно киваю целый день я, Встречая взоры любопытных глаз: Что за дедуля к нам явился в класс? II
Мне грезится — лебяжья белизна[71] Склоненной шеи в отблесках камина, Рассказ, что мне поведала она О девочке, страдавшей неповинно; Внезапного сочувствия волна Нас в этот вечер слила воедино — Или (слегка подправив мудреца) В желток с белком единого яйца.[72] III
И, вспоминая той обиды пыл, Скольжу по детским лицам виновато: Неужто лебедь мой когда-то был Таким, как эти глупые утята, — Так морщил нос, хихикал, говорил, Таким же круглощеким был когда-то? И вдруг — должно быть, я схожу с ума — Не эта ль девочка — она сама? IV
О, как с тех пор она переменилась! Как впали щеки — словно много лун Она пила лишь ветер и кормилась Похлебкою теней! И я был юн; Хоть Леда мне родней не доводилась,[73] Но пыжить перья мог и я… Ворчун, Уймись и улыбайся, дурень жалкий, Будь милым, бодрым чучелом на палке.[74] V
Какая мать, мечась на простыне В бреду и муках в родовой палате Или кормя младенца в тишине Благоухающей, как мед зачатий, — Приснись он ей в морщинах, в седине, Таким, как стал (как, спящей, не вскричать ей!), Признала бы, что дело стоит мук, Бесчисленных трудов, тревог, разлук? VI
Платон учил, что наш убогий взор Лишь тени видит с их игрой мгновенной; Не верил Аристотель в этот вздор И розгой потчевал царя вселенной; Премудрый златобедрый Пифагор Бряцал на струнах, чая сокровенный В них строй найти, небесному под стать: Старье на палке — воробьев пугать. VII
Монахини и матери творят Себе кумиров сходно; но виденья, Что мрамором блестят в дыму лампад, Дарят покой и самоотреченье — Хоть так же губят. О незримый Взгляд, Внушающий нам трепет, и томленье, И все, что в высях звездных мы прочли, — Обман, морочащий детей земли! VIII
Лишь там цветет и дышит жизни гений, Где дух не мучит тело с юных лет, Где мудрость — не дитя бессонных бдений И красота — не горькой муки бред. О брат Каштан, кипящий в белой пене, Ты — корни, крона или новый цвет? О музыки круженье и безумье — Как различить, где танец, где плясунья? ДЕВА, ГЕРОЙ И ДУРАК
Дева
Гляжуся в зеркальце свое с досадой: Так отражение со мной несхоже, Что от твоих похвал насмешкой веет, Как будто хвалишь ты во мне другую; Я просыпаюсь в ужасе: мне страшно Самой себя; что началось с обмана, Продолжится жестокостью; беги же, Слепец влюбленный, — ты меня не знаешь. Герой
Вот так я проклинал свое геройство За то, что не меня — его ты любишь. Дева
Когда твое геройство столь же мнимо, Как красота моя, уйду из мира; Монахинь чтят хотя бы; им не нужно Обманывать и мучить. Герой
Да, их чтят, Я знаю, — но не ради их самих, А за святую жизнь. Дева
Скажи еще, Что только Бог нас любит не за что-то, А просто так. Но если сердце жаждет Мужского обожанья и любви? Дурак на обочине
Когда поток минут, Что в гроб нас волокут, Поворотится вспять И мысли, что дурак Мотал на свой колпак, Придется на начало размотать, — Освободясь от пут И мыслей и минут, Я стану тенью вновь, Тогда средь облачков, Воздушных дурачков, Быть может, встречу верность и любовь. СВЕРСТНИКИ
Я не от старости охрип И голос надсадил, Нет, это я смеялся так, Что выбился из сил. Когда луна, как в кружке эль, Мерцает в небесах, Идет-бредет старуха Медж С репьями в волосах. Она несет в руках чурбак, Закутанный в тряпье, И стонет: «Баюшки-баю, Сокровище мое!» Когда безмозглый старый Джек, Что был делягой встарь, На пень залазит и орет, Мол, я — Павлиний Царь, — Смеясь до колотья в боку, Ухохотавшись весь, Я знаю, в ней поет любовь, А в нем кричит лишь спесь.