— Эк тебе не терпится!
Я нашёл маленький кафтанчик и облачился.
Сторож опять на меня:
— Куда это ты вырядился ни свет ни заря? До обедни-то, почитай, целый час ещё!
— Ничего, я подожду.
Со страхом Божьим поднялся на клирос.
В десять часов зазвонили к обедне. Пришёл дьякон отец Михаил. Посмотрел на меня и диву дался:
— Ты что это в кафтане-то?
— Певчий я. На днях выбрали. Егор Михайлович сказал, что голос у меня молодецкий!
— Так, так! Молодецкий, говоришь? Ну что же, «пойте Богу нашему, пойте, пойте Цареви нашему, пойте!».
Началась литургия. Никогда в жизни она не поднимала меня так высоко, как в этот приснорадостный день. Уже не было мирской гордости — вот-де, достиг! — а тонкая, мягкошелковистая отрада ветерком проходила по телу. Чем шире раскрывались царские врата литургии, тем необычнее становился я. Временами казалось, что я приподнимаюсь от земли, как Серафим Саровский во время молитвы. Пою с хором, тонкой белой ниточкой вплетаюсь в узорчатую ткань песнопений и ничего не вижу, кроме облачно-синего с позолотой дыма. И вдруг, во время сладостного до щекотания в сердце забытья, произошло нечто страшное для меня…
Пели «Верую во единаго Бога Отца Вседержителя…». Пели мощно, ладно, с высоким исповеданием.
Я подпевал и ничего не замечал в потоке громокипящего Символа веры… Когда певчие грянули: «Чаю воскресения мертвых и жизни будущаго века, аминь», — я не сумел вовремя остановиться и на всю церковь с её гулким перекатом визгливо прозвенел позднее всех «а-а-минь»! В глазах моих помутилось. Я съёжился. Кто-то из певчих дал мне затрещину по затылку, где-то фыркнули, регент Егор Михайлович схватил меня за волосы и придушенным, шипящим хрипом простонал:
— Снимай кафтан! Убирайся сию минуту с клироса, а то убью!
Со слезами стал снимать кафтан, запутался в нём и не знал, как выбраться. Мне помогли. Дав по затылку несколько щелчков, меня выпроводили с клироса.
Закрыв лицо руками, я шёл по церкви к выходу и всхлипывал. На меня смотрели и улыбались. В ограде ко мне подошла мать и стала утешать:
— Это ничего, это тоже от Господа. Он, Батюшка Царь Небесный, улыбнулся, поди, когда голосок-то твой выше всех взлетел, один-одинёшенек. «Ишь, — подумает Он, — как Вася-то ради меня расстарался, но только не рассчитал малость… сорвался…» Ну что же делать, молод ещё, горяч, с кем не бывает… Не кручинься, сынок, ибо всякое хорошее дело со скорби начинается!
Я слушал её и представлял, как тихо улыбается Христос над моей неудачей, и потихоньку успокаивался.
Александр Павлович Чехов (А. Седой)
В гостях у дедушки и бабушки. Страничка из детства Антона Павловича Чехова
Нашего покойного отца звали Павлом Егоровичем, а мать — Евгенией Яковлевной. Мать занималась хозяйством, а отец был купцом и торговал в бакалейной лавке в Таганроге. Лавка была не очень большая и не очень маленькая, но в ней можно было найти всё, что угодно: чай, сахар, сельди, свечи, сардинки, масло, макароны, крупу, муку, карандаши, перья, бумагу, спички и вообще всё, что каждый день необходимо в домашнем обиходе. И лавка, и квартира, в которой мы жили, помещались в одном и том же доме.
Лавка эта кормила всю нашу многочисленную семью, но я и брат мой Антон терпеть её не могли и всячески в душе проклинали её, потому что она лишала нас свободы. Мы были гимназистами: я только что перешёл в пятый класс, а Антон — в третий. Первую половину дня мы, братья, проводили в гимназии, а вторую, до поздней ночи, обязаны были торговать в лавке по очереди, а иногда и оба вместе. В лавке же мы должны были готовить и уроки, что было очень неудобно, потому что приходилось постоянно отвлекаться, а зимою, кроме того, было и холодно: руки и ноги коченели и никакая латынь не лезла в голову. Но самое скверное и горькое было то, что у нас почти вовсе не было времени для того, чтобы порезвиться, пошалить, побегать и отдохнуть. В то время, когда наши товарищи-гимназисты, приготовив уроки на завтра, гуляли и ходили друг к другу в гости, мы с братом были прикованы к лавке и должны были торговать. Вот почему мы ненавидели нашу кормилицу-лавку и желали ей провалиться в преисподнюю.
Отец наш смотрел на дело совсем иначе. Он находил, что шалить, бездельничать и бегать нам нет надобности. От беганья страдает только обувь. Гораздо лучше и полезнее будет, если мы станем приучаться к торговле. Это будет и для нас лучше, и для него полезнее: в лавке постоянно будет находиться свой «хозяйский глаз». Об этом «хозяйском глазе» Павел Егорович хлопотал особенно. Дело в том, что в лавке находились «в учении» и торговали два мальчика-лавочника — оба очень милые ребята; но их постоянно подозревали в том, что они тайком едят пряники, конфекты и разные лакомства и воруют мелкие деньги. Для того же, чтобы этого не было, отец и сажал нас в лавку в надежде, что мы, как родные дети, будем оберегать его интересы. Не знаю, был ли прав Павел Егорович и воровали ли мальчики-лавочники, но если говорить по совести, то первыми воришками были мы с Антошей. Когда отец уходил из лавки, трудно было удержаться в нашем возрасте от таких соблазнительных вещей, как мятные пряники и ароматное монпансье: и мы… этим отчасти утешали себя за вынужденное лишение свободы и за тяжёлый плен в лавке.
Особенно обидно бывало во время каникул. После трудных и богатых волнениями и заботами экзаменов все наши товарищи отдыхали и разгуливали, а для нас наступала каторга: мы должны были торчать безвыходно в лавке с пяти часов утра и до полуночи. В этих случаях нередко заступалась за нас наша добрая мать, Евгения Яковлевна. Она не раз приходила часов в одиннадцать вечера в лавку и напоминала отцу:
— Павел Егорович, отпусти Сашу и Антошу спать. Всё равно ведь уже торговли нет…
Отец отпускал нас, и мы уходили с глубокою благодарностью матери и с ненавистью к лавке. Отец же, ничего не подозревая, простодушно и искренно говорил матери:
— Вот, Евочка, слава Богу, уже и дети мне в торговле помогают…
— Конечно, слава Богу, — соглашалась мать. — Жаль только, что у них, у бедных, каникулы пропадают.
— Ничего. Пусть к делу приучаются. Потом, когда вырастут, нагуляются…
Судьба, однако же, сжалилась над нами, и одни каникулы у нас не пропали даром. Нас отпустили из душного города в деревню, к дедушке и к бабушке в гости. Это не важное само по себе событие осталось у нас в памяти надолго.
Дедушку Егора Михайловича и бабушку Ефросинью Емельяновну мы знали очень мало или даже почти вовсе не знали. Но рассказов, и притом рассказов самых завлекательных, мы слышали о них очень много. Отец нередко, придя в благодушное состояние, говаривал сам про себя:
— Эх, теперь бы в Крепкую съездить к папеньке и к маменьке! Теперь там хорошо!..
Если это восклицание вырывалось у нашего отца при нас, при детях, то мы настораживались, а он обыкновенно начинал с любовью рассказывать о своих родителях, то есть о наших дедушке и бабушке, и в его рассказах слобода Крепкая выходила таким раем земным, а старые дедушка и бабушка такими прекрасными людьми, что нас так и тянуло к ним.
— Вот бы поехать в Крепкую! — вздыхая, говаривал Антоша после таких разговоров.
— Да, недурно бы, — вздыхал в свою очередь и я. — Но ведь нас одних не пустят. К тому же и лавка…
Дедушка наш, Егор Михайлович, много-много лет служил управляющим у богатого помещика, графа Платова, и жил безвыездно в слободе Крепкой, лежащей верстах в семидесяти от Таганрога. В те времена на юге России железных дорог не было и семьдесят вёрст были таким огромным расстоянием, что наш отец и дедушка, живя так недалеко друг от друга, не виделись целыми десятками лет.
Отец наш если и вздыхал по временам по Крепкой, то скорее по воспоминаниям, и если бы и попал в эту слободу как-нибудь вдруг, каким-нибудь волшебством, то, наверное, не узнал бы её, а пожалуй, и заблудился бы в ней. Тем не менее она казалась ему прекрасной, и рассказы о ней приводили нас в восхищение. Мы с детства были знакомы со степями, окружавшими Таганрог, но, по рассказам отца, степи в Крепкой были куда роскошнее и просторнее наших, а степная речка Крепкая являлась чуть ли не царицей всех степных рек России. Отец невольно и сам, того не подозревая, поэтизировал места и людей, которые окружали его молодость, но мы, дети, принимали всё это за чистую монету и страстно мечтали о том, чтобы хоть когда-нибудь побывать в этих благодатных местах.
— Когда я вырасту большой и у меня будут свои деньги, то я непременно съезжу к дедушке и бабушке, — мечтал Антоша.
Я хотя и был почти на три года старше брата Антона, но на этот счёт думал так же, как и он, и мечтал буквально так же. Я уже побывал в соседних городах — Ростове-на-Дону и Новочеркасске — и видел воочию реку Дон; но всё-таки мне казалось, что степная слобода Крепкая, с её речонкой, гораздо больше, красивее и даже величественнее этих городов, — и меня тянуло туда.
Можно представить себе поэтому, что испытали я и брат Антоша, когда однажды в июльский вечер наша добрая мать, Евгения Яковлевна, с улыбкою шепнула нам:
— Проситесь у папаши: может быть, он вас и отпустит ненадолго погостить в Крепкую. Оттуда оказия пришла…
«Оказия пришла» — значило, что кто-нибудь из Крепкой приехал. Мы давно уже привыкли к этому слову и понимали его. В те времена почта в слободу Крепкую не ходила.
Узнав от матери об оказии, я и Антоша со всех ног опрометью бросились в лавку к отцу и, несмотря на то что там были посторонние покупатели, заговорили в один голос:
— Папаша, милый, дорогой, отпустите нас к дедушке в гости!..
Не знаю, было ли заранее условлено между нашими родителями доставить нам это удовольствие или же на отца напал особенно добрый стих, но только, к нашему необычайному удивлению, прямого отказа мы не получили.
— Там увидим, — сказал отец в ответ на наши просьбы. — Утро вечера мудреней. Там посмотрим, — прибавил он загадочно.
С этим ответом мы оба, взбудораженные и взволнованные, полетели к матери.
— Мамочка, папаша сказал, что утро вечера мудренее. Как вы думаете, отпустит он нас или нет?
— Не знаю, — отвечала мать, тоже, как нам показалось, улыбаясь загадочно.
— Попросите, дорогая, золотая, чтобы отпустил! — взмолились мы оба.
— Проситесь сами. Может быть, и отпустит…
Тон, которым мать произнесла последние слова, показался нам почти что обнадёживающим, и мы возликовали и попросились в городской сад, где каждый вечер играла музыка и собиралось много публики. Нас отпустили с обычным напутствием:
— Идите, только возвращайтесь пораньше и смотрите, не шалить там…
Какое тут шалить!.. Тут было не до шалостей. Мы переживали такое важное событие, что о шалостях нечего было и думать. Душа просилась наружу и требовала поделиться с товарищами. Антоша, как маленький гимназистик, встретив своих товарищей, сказал просто:
— Меня с Сашей папаша, кажется, отпустит в Крепкую к дедушке. Говорят, что там хорошо…
Ученику пятого класса, каким я гордо считал себя в то время, не годилось, конечно, объявлять о предстоящей поездке так просто и так детски наивно. Поэтому я, напустив на себя серьёзность, начинал речь с гимназистами и с товарищами по классу не иначе как словами:
— Я, кажется, скоро ненадолго уеду из Таганрога, поэтому…
Эту ночь мы спали довольно плохо, и старая нянька, Аксинья Степановна, доложила наутро матери, что Антоша ночью метался. Мне же снилось, что я куда-то еду и никак не могу приехать: что-то задерживает и препятствует… Первый вопрос утром, когда мы только что раскрыли глаза, был:
— Отпустят нас или не отпустят? Поедем мы или не поедем?
Понятное дело, что мы сейчас же пристали к родителям, но мать была чем-то озабочена по хозяйству, а отец приказал нам заняться торговлею в лавке и сам ушёл куда-то по делу до самого обеда. Мы приуныли было, но скоро несколько и утешились. Мы узнали, кто приехал от дедушки и от бабушки с «оказией».
Это был машинист графини Платовой!..
Это была в своём роде персона!
Часов около двенадцати дня к дверям лавки подъехали длинные дроги, запряжённые в одну лошадь. Лошадью правил молодой хохол, парень лет восемнадцати или девятнадцати. Дроги остановились, и с них слез и вошёл в лавку приземистый человек лет сорока или около того, в поношенной и запылённой нанковой паре и в измятой и тоже запылённой фуражке. Мы приняли его за обычного покупателя и уже приготовились задать обычный вопрос: «Что вам угодно?» — но он опередил нас озабоченным вопросом:
— А Павел Егорович где?
Мы ответили, что отец наш, Павел Егорович, скоро придёт, но что если нужен какой-нибудь товар, то можем отпустить и мы, без отца.
— Да нет же, не то! Какой там товар! — заговорил ещё более озабоченным тоном приземистый человек. — Мне самого Павла Егоровича нужно. Да и не его самого, а письмо. Он обещал приготовить письмо в Крепкую, к своему родителю, и велел заехать… Я заехал, а его нету… А мне спешить надо: завтра утречком раненько я домой отправлюсь.
У меня и у Антоши забилось сердце.
— Вы не знаете, дети, написал ваш папаша письмо к Егору Михайловичу или нет? — обратился он к нам.
Мне показалось обидным, что этот господин так бесцеремонно зачислил меня, ученика пятого класса, в разряд детей, но я поборол в себе оскорблённое самолюбие, потому что видел перед собою ту самую «оказию», от которой зависела, быть может, наша предполагаемая поездка. Я вежливо ответил, что о письме нам ничего не известно, и с бьющимся сердцем спросил:
— Вы из Крепкой? Как поживают там дедушка Егор Михайлович и бабушка Ефросинья Емельяновна?
— А что им, старым, делается? — равнодушно и как бы нехотя ответил приземистый человек. — Только они живут не в Крепкой, а в Княжой, в десяти верстах. В Крепкой другой управляющий, Иван Петрович.
— Как — не в Крепкой? — удивился я. — Ведь дедушка раньше в Крепкой служил у графини Платовой.
— Служил, а теперь не служит больше.
Проштрафился чем-то, ну, графиня и перевела его подальше от себя, в Княжую…
Ещё более удивлённый этим неожиданным сообщением, я стал было задавать ещё целый ряд вопросов, но человек, изображавший собою «оказию», уже не слушал меня, а, подойдя к дверям лавки, стал кричать на улицу молодому парню, сидевшему на дрогах:
— Ефим! Гайка цела?
— Цела, — отвечал лениво парень.
— И винты целы?
— Всё цело! — ответил ещё ленивее парень.
— То-то, гляди у меня, не потеряй: без гаек и без винта машина не поедет… Ежели потеряешь, не дай Бог, то придётся опять в Таганрог ехать, и графиня ругаться будет!.. Ты погляди под собою на всякий случай: цело ли?
Ефим отмахнулся от этих слов, как от назойливой мухи, ничего не ответил и только вытер ладонью вспотевшие и загоревшие лицо и шею. Июльское полуденное солнце пекло страшно и накаливало всё: и каменные ступени крыльца, и пыль на немощёной улице. Всё изнывало от жары. Одни только воробьи задорно чирикали и весело купались в дорожной горячей пыли. Не получив ответа от Ефима, приземистый человек обернулся к нам и стал объяснять:
— Тут, дети, такая история вышла, что и не дай Бог. В машине лопнула гайка от винта, и пришлось за нею, за треклятой, из Крепкой в Таганрог ехать. Без гайки машина не пойдёт. Без гайки возьми её да и выбрось. Привезли винт, да по нём и подобрали гайку в железной лавке.
— Какая это машина? — полюбопытствовал брат Антоша.
— Известно, какая бывает машина: обыкновенная, — получился ответ. — Так нету письма? Что же мне теперь делать? Мне надо завтра раненько утречком, чуть свет, домой отправляться, иначе мы к ночи назад в Крепкую не поспеем… И графиня будет недовольна… Графиня у нас строгая.
— Подождите. Скоро папаша придёт, — посоветовали мы.
— Как тут ждать, когда спешка… Ежели не скоро, то я без письма уеду. Так и скажите папаше…
Он снова повернулся лицом на улицу и крикнул своему вознице:
— Гляди же, Ефим, не потеряй!.. Накажи меня Бог, опять придётся в город ехать…
Тут, к нашему неописанному удовольствию, на пороге показался возвратившийся отец. Приземистый человек снял фуражку и с выражением радости на лице обратился к нему:
— А я, Павел Егорыч, за письмом!.. Думал уже, что с пустыми руками уеду, накажи меня Бог…
Когда отец был в лавке, наше присутствие не считалось необходимым, и мы тотчас же полетели к матери докладывать о происшедшем.
— Значит, мы с ним поедем? С этим человеком, у которого винт и гайка? — захлёбываясь, допрашивали мы.
Но ответа мы не получили. Мать вызвали к отцу в лавку. И мы не узнали ничего. Через четверть часа, однако же, я не утерпел и послал брата:
— Сходи, Антоша, в лавку будто бы по какому-нибудь делу и посмотри, что там творится. Может быть, и услышишь чего-нибудь.
Брат сходил и очень скоро вернулся с известием, что родители и приезжий сидят за столом в комнате при лавке и что перед приезжим поставлены графинчик с водкой и маслины. Когда же Антон остановился среди комнаты и хотел послушать, о чём говорят, то ему было сказано:
— Иди себе. Нечего слушать, что старшие говорят…