— Да разве я сказал, я? Ну, я?
— В деревне, небось: «Мишка, возьми с собой в ночное! Мишка, научи, как раков ловить! Мишка, дудочку вырежи! Мишка, покажи да подсоби». А здесь, вишь, барин стал?
— Да разве я сказал? Я? Ну, я? — кричал Лёня, краснея от досады и невольного чувства стыда.
Он помнил, что за обедом он не только не заступился за Мишку, но сам нашёл его поведение слишком развязным и неуместным.
Но Мише не хотелось ссориться. He хотелось, главным образом, не из-за того, что ему скучно было возвращаться в свой чулан и сидеть там одному, и не из-за того, что Лёня убедил его в своей невинности, а просто потому, что всё-таки с Лёней, с глазу на глаз, он не чувствовал себя «камардином» и не мог не сознавать своего превосходства над ним, а это было ему приятно, а когда ему было приятно, он не мог сердиться и ссориться.
— Господа-то дома?
— Никого нет. В театре.
Мишка с облегчением вздыхал.
И тогда устраивалась игра в бабки, как называл Мишка кегли, причём Лёня всегда был позорно побеждаем. Устраивались ещё другие игры, требующие ловкости и быстроты движения, а Лёня огорчался, что Миша ни за что не хотел играть в «воображаемые» игры и даже не понимает, какое в этом может быть удовольствие. Ни за что не хотел Миша вообразить, что он индеец, или разбойник, или отважный мореплаватель.
— Мишка! Понимаешь: это лес, — толковал Лёня, — видишь, деревья… Вон там ручей, а здесь овраг. Я будто ранен и выползаю из оврага к ручью напиться.
Миша слушал, оглядывался и принимался смеяться:
— Вот так лес!
И когда Лёня входил в свою роль и начинал делать и говорить что-то непонятное, стараясь втянуть Мишу в мир своей фантазии, тот только хмурился и недоумевал.
— Что же ты не можешь себе представить, что это лес? — негодовал Лёня.
— Горница-то? — спрашивал Миша. — Ведь горница. Аль леса не видал?
Но в один вечер Миша отказался играть.
Лёня долго звал его и наконец, рассерженный, отыскал его в его каморке. Миша сидел на своей постели.
— Ты что же? Не слышишь, я тебя зову? — спросил Лёня.
Миша не ответил и только поднял на него серьёзный, строгий взгляд.
— Ты должен идти, когда я зову, — вспылил Лёня и топнул ногой.
— Ишь ты! Барин! — презрительно сказал Миша и усмехнулся.
— Ты дерзить? — закричал Лёня, не помня себя от досады. — Ты смеешь?
— Чего кричать пришёл? Уходи! — спокойно посоветовал Миша, но лицо его грозно нахмурилось, и глаза стали злыми и враждебными.
— Нет, ты не смеешь! — продолжал кричать Лёня. — Я маме пожалуюсь… Мне нужно, а ты не идёшь.
— Играть с тобой, небось, звал, — сказал Миша, — а я камардин, я играть не хочу.
— Отчего не хочешь? Вот ещё дурак!..
— Ну, потише! — сказал Миша и с таким горделивым достоинством поднял голову и повёл плечом, что Лёня с недоумением замолчал и отступил.
А Миша быстро опустился на колени, порылся под кроватью и, выдвинув оттуда свои валенки и какой-то узелок, стал торопливо разуваться.
— Зачем это ты? — с невольной робостью спросил Лёня. — Ты что это, Мишка? А?
— Вот тебе и камардин! — сказал Миша, сбрасывая с себя чужую одежду и доставая из узелка свою собственную. — Видел? He хочу больше у вас жить. Уеду домой.
Лёня от удивления только разинул рот и молчал, а когда Миша, уже совсем переодетый, вдруг весело засмеялся, одёргивая на себе синюю рубашку, он бросился к нему и взял его за плечи.
— Помиримся? — спросил он, заискивающе заглядывая ему в лицо.
— А мне что? — ответил Миша. — Я не серчаю.
— Нет, ты не уезжай, — умолял Лёня. — Ну что там? Не уедешь?
Миша нахмурился:
— Денег у меня нет. Не поедешь без денег. Да в валенках, небось, дойду. Ишь они, новые совсем. Добро!
— Да чего ты? Заблудишься! — ужаснулся Лёня. — Ты опять живи у нас. Живи! Ведь мы помирились.
— Домой хочу, — задумчиво сказал Миша и вздохнул.
— А сам говорил, у вас хлеба мало, — радостно вспомнил Лёня. — А у нас много. Ну? Вот тебе и нельзя домой!
Они посмотрели друг другу в глаза, и Лёня понял, что он прав, что Мишке некуда уехать и что всё останется по-старому. Он схватил его за руку и потащил играть.
С этого вечера Миша затосковал и стал упрямым и дерзким. Он стал отказываться делать то, что уже делал раньше, и когда Клавдия, показывая ему свою власть над ним, давала ему подзатыльник, он глядел на неё посветлевшими от злобы глазами и дрожал.
— Камардин! — издеваясь, говорила она.
И это слово звучало так обидно, что Мише было бы легче, если бы она ударила его по лицу.
Камардин — это означало какие-то узенькие рамочки, в которых не было места Мишкиному достоинству, его вкусам, его чувствам, его прежней жизни, его прежним понятиям, его положению среди других людей.
Камардин — это было какое-то кошмарное состояние: лёгкая работа, которую было обидно делать, хорошая пища, которую было стыдно есть; красивые, пустые горницы, в которых он не имел права сидеть.
Из-за того, что Мишка стал камардином, даже Лёнька, который прежде заискивал перед ним, теперь стал барином, требовал к себе уважения и как будто забыл о всех его превосходствах. «Камардина» била по затылку Клавдия, и всё это надо было терпеть и сносить.
И Мишка не снёс.
Один раз у Лёни были гости, все такие же маленькие гимназистики, как и он. Было очень шумно и весело: играли в разные игры, строили слона… Мише не предлагали принять участие в игре, но ему всё-таки было весело: он бегал взад и вперёд с разным угощением, стоял в дверях, смотрел и сочувствовал. Один раз он не вытерпел и громко крикнул что-то. Мать Лёни встала, подошла к нему и, тронув его пальцем в лоб, сказала:
— А тебе здесь не место. Придёшь, когда позовут. Иди.
Он с удивлением взглянул на неё и ушёл.
Но Клавдия сейчас же послала его назад с тарелочками для фруктов. Лёниной матери в комнате уже не было, и он воспользовался этим, подошёл к Лёне и толкнул его локтем.
— Позови меня скорее играть, — попросил он.
Лёня не понял.
— Позови играть-то, — нетерпеливо повторил Миша. — Барыня сказала, что, пока не позовёшь, я бы не шёл.
— Нет, тебе сегодня совсем нельзя, — быстро сказал Лёня, настолько увлечённый игрой, что почти не думал о том, что говорил.
Вдруг кто-то из мальчиков опрокинул столик, на котором стояли сласти; фрукты и орехи рассыпались по полу.
— Мишка, подбери! — закричал Лёня.
— Миша, подбери! — повторила барыня, показываясь на шум.
— Это твой казачок? — спросил один мальчик.
Лёня засмеялся:
— Это мой камардин.
И вдруг все засмеялись, и, пока Миша ползал по полу и подбирал то, что уронили другие, мальчики смеялись и повторяли:
— Камардин! Камардин!
Когда гости уходили и надо было отыскивать калоши и помогать одеваться, Мишу не дозвались и не нашли, а потом про него забыли. А на другое утро Клавдия пожаловалась барыне, что Мишка дома не ночевал и что утром его привели из участка.
— Ведь осрамил нас, — говорила она. — Мне уже в лавочке смеялись. Ведь думают, что мы его бьём. Сбежал!
— Позови его! — с досадой пожимая плечами, сказала барыня.
Мишка вошёл. Бледный, осунувшийся, с строгим лицом, в своей синей рубашонке и больших валенках, он остановился среди комнаты и опустил голову.
— Где ты был? — спросила барыня.
— Дядю Василия искал, — мрачно ответил Миша.
— А ты знаешь, где он живёт?
— Нет, не знаю.
— Так как же ты, глупый? Зачем тебе его надо было ночью, этого дядю?
Миша ещё ниже опустил голову.
— Ну, зачем? Обидел тебя кто-нибудь? — спросила она и улыбнулась. — Как же тебя обидели? Кто?
— Я не хочу быть камардином! — вдруг с отчаянной решимостью сказал Миша. — Кто узнает, все смеются. Я лучше домой… пешком…
— Дурачок! — сказала барыня. — Все смеются, потому что такого слова даже нет. Понимаешь? Нет такого слова. Значит, ты не камардин и нечего обижаться.
Она засмеялась, а Миша недоверчиво взглянул на неё исподлобья.
— Ан есть, — попытался он поспорить.
— Камердинер — есть, — серьёзно сказала барыня, — но тебе им никогда не быть. Ну, не будешь теперь обижаться? Веришь мне?
Миша ничего не сказал, повернулся и убежал. И, быстро переодеваясь в своей каморке, он испытывал странное чувство: оказывалось, что даже нет и не было слова «камардин». Нет и не было того, что заставило его пережить столько унижения, страдания и горечи. Он так привык думать, что он несчастлив только потому, что он камардин; но, так как он не камардин, так почему же он несчастлив?
И, присев на свою постель, он задумался над этим неразрешимым для него вопросом.
Василий Акимович Никифоров-Волгин
Любовь — книга Божия
Таких озорных ребят, как Филиппка Морозов да Агапка Бобриков, во всём городе не найти. Был ещё Борька Шпырь, но его недавно в исправительный дом отправили. Жили они на окраине города в трухлявом бревенчатом доме — окнами на кладбище. Окраина славилась пьянством, драками, воровством и опустившимся, лишённым сана дьяконом Даниилом — саженного роста и огромного голоса детиной.
Про Филиппку и Агапку здесь говорили: — Много видали озорных детушек, но таких ухарей ещё не доводилось!
Было им лет по девяти. Отец одного был тряпичник, а другого — переплётных дел мастер. Филиппка — маленький, коротконогий, пузатый, губы пятачком и с петушком на большой вихрастой голове. Всегда надутый и что-то обдумывающий. Ходил он в диковинных штанах — одна штанина была синяя, а другая жёлтая и с бубенчиками. Эти штаны, как сказывала ребячья молва, он стянул из ярмарочного балагана от мальчика-акробата. В своём наряде Филиппка зашёл как-то в церковь и до того рассмешил певчих, что те перестали петь. Церковный сторож вывел его вон. Филиппка стоял на паперти, разводил пухлыми руками и в недоумении бурчал:
— Удивительно, Марья Димитриевна!
Агапка был тощим, в веснушках, зоркоглазым и вёртким. Зиму и лето ходил в отцовском пиджаке и солдатской фуражке-бескозырке. Выправка у него военная. Где-то раздобыл ржавые шпоры и приладил к рваным своим опоркам. Агапка пуще всего обожает парады и похороны с музыкой. Матери своей он недавно заявил:
— Не называй меня больше Агапкой!
— А как же прикажете вас величать? — насмешливо спросила та.
Агапка звякнул шпорами и лихо ответил: — Суворовым!
Озорства с их стороны было всякого. На такие проделки, как стянуть на рынке рыбину и продать какой-нибудь тётеньке, разрисовать под зебру белого кота, перебить уличные фонари, забраться на колокольню и ударить в набат, смотрели сквозь пальцы и даже хвалили за молодечество.
Было озорство почище и злее, вызывавшее скандалы на всю окраину. Кривой кузнец Михайло дико ревновал свою некрасивую и пугливую жену. Сидит Михайло в пивной. Звякая шпорами, подходит к нему Агапка и шепчет:
— Дядя Михайло! У твоей жены дядя Сеня сидит, и оба чай пьют!
Обожжённый ревностью, Михайло срывается с места и прибегает домой.
— Изменщица! — рычит он, надвигаясь на жену с кулаками. — Где Сенька?
Та клянётся и крестится — ничего не ведает. Ошалевший Михайло стучится к Сеньке — молодому сапожному подмастерью.