Мы все только процессы, события, собранные и ограниченные во времени и в пространстве.
Но если всякий из нас не является индивидуальной сущностью, то что гарантирует нашу идентичность и нашу единственность? Благодаря чему я – это Карло, а мои волосы, мои ногти, мои ноги могут считаться моими частями, так же как и мои страхи и мои сны, а я сам могу считаться тем же Карло, что и вчера, и тем же Карло, кем буду завтра, который думает, страдает и чувствует?
Наша идентичность складывается из различных ингредиентов. Три из них особенно важны для наших рассуждений.
1. Первый заключается в том, что каждый из нас идентифицируется с какой-то точкой зрения на мир. Мир отражается нами посредством богатой гаммы существенных для нашего восприятия корреляций[126]. Каждый из нас представляет собой сложный процесс отражения мира и переработки информации о нем в исключительно непосредственной и целостной манере[127].
2. Второй ингредиент нашей идентичности в точности совпадает с таковым для колесницы. При отражении мира мы, в сущности, организуем его: мы мыслим мир, кое-как перемалывая и перегруппировывая его непрерывной чередой процессов, более или менее равномерных и устойчивых, чтобы лучше взаимодействовать с ними. Мы группируем множество камней в сущность, которую называем Монбланом и мыслим чем-то единым. Мы проводим в мире линии, которые делят его на части, устанавливаем границы, приспосабливаясь к миру, разодранному в клочья. Таким образом действует наша нервная система. Получив входные данные от органов чувств, она перерабатывает информацию в непрерывный поток, формируя поведение. В этом задействованы нейронные сети, образующие гибкие динамические системы, непрерывно модифицирующиеся в попытках предвидеть[128] – насколько возможно – входящие информационные потоки. Для этого нейронные сети эволюционируют таким образом, что фиксированные точки относительной стабильности в их динамике ассоциируются с рекуррентными паттернами, обнаруживаемыми во входящей информации или – опосредованно – в самих процедурах переработки. Такую картину, по крайней мере, рисуют нам результаты последних исследований мозга – этой бурно развивающейся области науки[129]. Если это действительно так, то “вещи”, такие как “понятия”, – это фиксированные точки нейронной динамики, индуцированные рекуррентными структурами в поступающих от органов чувств сигналах или в последующих процессах их обработки. В “понятиях” отражены повторяющиеся комбинации аспектов мира, которые зависят от рекуррентных структур в мире и от их значимости в нашем с ним взаимодействии. Это и есть колесница. Юм был бы доволен, узнав, как прогрессирует наше познание мозга!
В частности, мы группируем в единый образ множество процессов, составляющих те живые организмы, которые суть
Мне никогда не казалась убедительной идея, часто приписываемая Декарту, что первичным нашим опытом всегда бывает осознание собственного мышления и, как следствие, существования. (Приписывание этой идеи Декарту мне тоже кажется ошибочным:
3. Но есть и третий ингредиент, входящий в состав нашей идентичности, вероятно, очень существенный – тот самый, из-за которого все наши тонкие и деликатные рассуждения появляются в книге о времени. Это память.
Мы – это вовсе не множество независимых процессов, разворачивающихся в последовательные моменты. Всякий момент нашего существования привязан памятью, как особой тройной ниточкой, к прошлому – непосредственно предшествующему и более отдаленному. В нашем настоящем кишат следы нашего прошлого. Все мы –
Память сваривает вместе рассеянные во времени процессы, из которых мы и состоим. В этом смысле мы существуем во времени. По этой причине я сегодня тот же, кем был вчера. Понимать себя – это значит отражаться во времени. Но понимать время – это значит отражаться в себе самих.
Одна недавняя книга, посвященная исследованиям мозга, озаглавлена “Твой мозг – это машина времени”[130]. В ней множеством разных способов обсуждается, как мозг взаимодействует с прохождением времени, как он перекидывает мосты между прошлым, настоящим и будущим. По большому счету, мозг – это прибор, собирающий память о прошлом, чтобы использовать ее для предсказания будущего. Так происходит в обширной временнóй шкале, начиная с коротких промежутков времени: когда кто-то бросает в нас какой-то предмет, наша рука, чтобы схватить его, ловко движется туда, куда брошенный предмет должен долететь еще только спустя мгновенье. Мозг, усвоивший науку прошлого, быстро вычисляет будущее положение летящего в нашу сторону предмета. И так до самых продолжительных периодов: когда сажаем зерно, рассчитывая на колос. Или когда вкладываемся в научное исследование, которое может назавтра обернуться новой технологией и знанием. Способность лучше предвидеть будущее очевидно повышает шансы на выживание, и поэтому эволюция отбирает именно такие нейронные структуры, чему мы и есть результат. Умение удерживаться в седле, гарцуя от событий прошлого к событиям будущего, находится в самом центре наших ментальных структур. Это для нас и есть “течение времени”.
В электропроводке нашей нервной системы есть элементарные структуры, которые незамедлительно обнаруживают движение: объект, появляющийся в одном месте и тут же в другом, порождает не два различных сигнала, приходящих в мозг с разными фазами по времени, а только один сигнал, коррелированный с тем фактом, что мы наблюдаем за единственным объектом, который движется. Другими словами, то, что мы видим, – это не настоящее, которое во всяком случае не имеет смысла для системы, функционирующей в конечной временнóй шкале. Это нечто, случающееся и протяженное во времени. Это у нас в мозгу протяженность во времени превращается в ощущение длительности.
Это древнее прозрение. Рассуждения Блаженного Августина на эту тему стали знаменитыми.
В XI книге своей “Исповеди” Августин задается вопросом о природе времени и – хотя то и дело прерывает себя восклицаниями в духе проповедника-евангелиста, которые я нахожу весьма утомительными, – проводит ясный анализ нашей способности воспринимать время. Он замечает, что мы постоянно пребываем в настоящем, поскольку прошлое уже прошло и, следовательно, его уже нет, а будущее еще не наступило и, следовательно, его еще нет. Спрашивается, как же мы можем осознавать длительность и даже оценивать ее, если мы постоянно всего лишь в настоящем, которое по определению мгновенно? Каким образом для нас оказывается возможным с такой ясностью осознавать прошлое, прошедшее время, если мы всегда пребываем только в настоящем? Здесь и сейчас нет ни прошлого, ни будущего. Где же они? Вывод Августина – они внутри нас:
В тебе, душа моя, измеряю я время[131]. Избавь меня от бурных возражений; избавь и себя от бурных возражений в сумятице своих впечатлений. В тебе, говорю я, измеряю я время. Впечатление от проходящего мимо остается в тебе, и его-то, сейчас существующее, я измеряю, а не то, что прошло и его оставило. Вот его я измеряю, измеряя время. Вот где, следовательно, время, или же времени я не измеряю[132].
Эта мысль значительно более убедительная, чем может показаться при первом прочтении. Мы можем сказать, что измеряем длительность при помощи часов. Однако чтобы сделать это, надо видеть показания часов в два разных момента, но это невозможно, потому что мы находимся всегда лишь в одном каком-то моменте, но не в двух. В настоящем мы видим только настоящее. Мы можем видеть только нечто такое, что можно интерпретировать как
Рассуждение Августина прекрасно. Оно опирается на наше восприятие музыки. Когда мы слушаем гимн, ощущение звука складывается из предыдущих звуков и последующих. Музыка обретает смысл только во времени, но если мы присутствуем только в настоящем, как мы можем ухватить этот смысл? Это потому, замечает Августин, что наше восприятие состоит из воспоминания и предчувствия. Гимн, пение присутствуют в нашем уме в некотором смысле целиком, сохраняя свое единство благодаря чему-то такому, чем для нас является время. Но это, стало быть, время и есть: оно все целиком в настоящем, присутствуя в нашем уме как воспоминание и как предчувствие.
Идея, что время способно существовать только в нашем уме, конечно, не стала доминирующей в христианской мысли. Более того, это одно из положений, в явной форме осужденных как еретическое парижским епископом Этьеном Тампье в 1277 году. В его списке осуждаемых утверждений оно звучит так:
Или: “[Осуждается как ересь мнение,] что ни вечности, ни времени ничто не соответствует в вещах, но только в восприятии”. Возможно, моя книга соскальзывает к ереси… но ввиду того, что Августин продолжает считаться блаженным, я не думаю, что нам стоит особенно беспокоиться: христианство очень гибкое…
Может показаться, что возразить Августину легко: следы прошлого, которые он находит в себе, оказываются там только потому, что в них отражена подлинная структура внешней реальности. В XIV веке Уильям Оккам, например, в своей
Озарения касательно
Гуссерль следует за Августином, когда описывает первичное формирование опыта в терминах “ретенции”, прибегая, как и Августин, к аналогии с восприятием мелодии[134] (за разделяющее их время мир успел обуржуазиться, и на смену гимнам пришли мелодии): в тот момент, когда мы слышим ноту, предыдущая нота “удерживается” (“ритенуто” – говорят музыканты), после чего удерживается уже сама ретенция, и так через сфумато, в котором настоящее содержится вместе со следами прошлого, все более и более размывающимися[135]. Посредством этой ретенции и осуществляется, согласно Гуссерлю, процесс “составления времени” из феноменов. Вот его диаграмма:
Горизонтальная ось от
Вслед за Гуссерлем и Хайдеггер – насколько моя симпатия к ясности и прозрачности языка Галилея помогла мне расшифровать умышленную затуманенность его пассажей – писал, что “время темпорализуется лишь в той мере, в какой присутствуют человеческие существа”[136]. И для него тоже время – это человеческое время, то есть время делать то, до чего людям есть дело. Даже если потом, так как его интересует только то, что представляет собой бытие для человека (для “сущности, которая ставит проблему бытия”)[137], Хайдеггер приходит к идентификации внутреннего сознания времени как собственно горизонта бытия.
Эти представления о пределах, в которых время присуще субъекту, остаются значимыми и в контексте здорового натурализма, рассматривающего субъекта частью природы, не опасающегося говорить о “реальности” и изучать ее, хотя и признавая, что все, достигающее нашего сознания и доступное нашей интуиции, радикально фильтруется тем образом действий, на который настроен такой ограниченный инструмент, как наш разум – часть той самой реальности, и поэтому зависит от взаимодействия между внешним миром и структурами, в которых действует разум.
Но разум – это функция нашего мозга. То (немногое), что мы начинаем понимать об этой функции, означает: мозг оперирует
Беспредельные миры.
Это те самые миры, которые юный Марсель на первых страницах “Поисков утраченного времени”[138] с удивлением обнаруживал каждое утро в тот головокружительный момент, когда сознание возникает словно пузырек воздуха, поднимающийся с непостижимой глубины. Мир, в котором перед Марселем открывались бескрайние просторы в тот миг, когда кусочек пирожного “Мадлен” рождал в его памяти аромат Комбре. Огромный мир, запутанную карту которого Пруст медленно восстанавливает на трех тысячах страниц своего великого романа. Романа, заметьте, не складывающегося из событий в этом мире: он рассказывает о том, что происходит внутри одной-единственной памяти. От вкуса мадлен до последнего слова (“время”) книга представляет нам не что иное, как разупорядоченное, разъединенное перемещение среди синапсов мозга Марселя.
Там, внутри, в нескольких кубических сантиметрах серого вещества, Пруст находит безграничное пространство, невероятное безумие деталей, запахов, ассоциаций, ощущений, рефлексий, повторных попыток, цветов, предметов, имен, взглядов, переживаний… Все это внутри складок мозга, заключенного между двух ушей Марселя. Это там протекает время, данное нам в ощущениях: там, внутри, оно угнездилось, внутри нас, среди следов прошлого в наших синапсах.
Пруст выражается прямо: “Реальность формируется только в памяти”, – так пишет он в первой книге[139][140]. А память, в свою очередь, представляет собой собрание следов прошлого, непрямое следствие разупорядочения мира, выраженного в простом соотношении, которое было выписано несколько страниц тому назад: ΔS ≥ 0. Это соотношение говорит нам: мир был в “особенной” конфигурации в прошлом и поэтому оставил следы. И возможно, эта конфигурация была особенной только в отношении очень небольшого числа подсистем – и мы оказались в их числе.
Мы – это истории, заключенные в тех самых двадцати сложных сантиметрах позади глаз; линии, построенные из следов, которые оставались при перемешивании всего на свете, и направленные на предсказания событий в будущем – в сторону растущей энтропии, под углом, немного отличным от прочих в этом огромном неупорядоченном мире.
Это пространство памяти, вместе с нашими непрерывными упражнениями по предвидению, служит источником нашего ощущения времени как времени, а себя как себя[141]. Подумайте только: в своей интроспекции нам несложно представить собственное бытие, когда нет пространства или нет материи, но можно ли представить себе существование без времени[142]?
Именно в той самой физической системе, к которой мы принадлежим, с ее особым способом взаимодействия с остальным миром, благодаря возможности оставлять в ней следы, а также постольку, поскольку мы, как физическая сущность, в первую очередь представляем собой воспоминания и предчувствия, для нас открывается временнáя перспектива – словно маленькая ярко освещенная лужайка[143]: время открывает нам частичный доступ к миру[144]. Так что время для нас – таких существ, мозг которых состоит, по сути, из памяти и предвидения, – это форма взаимодействия с миром, это источник нашей идентичности[145].
А также и нашей боли.
Будда уложил суть в несколько лаконичных формул, и миллионы людей используют их как основу своей жизни: рождение – это боль, утрата – это боль, болезнь – это боль, смерть – это боль, союз с теми, кого мы ненавидим, – это боль, расставание с теми, кого мы любим, – это боль, не получить желаемое – это боль[146]. Боль оттого, что мы обладаем чем-то, привязываемся к нему, а потом теряем. Оттого, что все, имеющее начало, имеет и конец. То, что приносит нам страдание, – не в прошлом и не в будущем: оно сейчас здесь, в нашей памяти, в нашем предчувствии. Мы задыхаемся в безвременье, скоротечность мучит нас, время мучит нас. Время – это боль.
Таково время, и по этой причине оно очаровывает и тревожит нас; и, наверное, по этой причине, читатель, вы держите сейчас в руках эту книгу. Потому что оно – не что иное, как шаткая структура мира, эфемерная флуктуация происходящего в нем, нечто, обладающее способностью произвести на свет нас, какие мы есть – существа, сделанные из времени. Вызвать нас к бытию, поднести нам ценный дар самого нашего существования, позволить нам уверовать в зыбкую иллюзию его непрерывности, которая и есть корень всякого нашего страдания.
Слова Гофмансталя на музыку Штрауса с пронзительной легкостью говорят нам об этом:
Глава 13
Источники времени
Может, много еще готовят нам боги зим и лет, а может, эта зима станет последней, что велит тирренским волнам вновь идти на приступ, биться в скалы ноздреватой пемзы, – ты ж умудряйся. Пей вино и завей в сем невеликом круге всю нить своей надежды
Мы отталкивались от привычного образа времени: чего-то такого, что течет равномерно и одинаково во всей Вселенной, в чей поток погружено все существующее. Во всем космосе существует одно настоящее, одно “сейчас”, это и есть “реальность”. Прошлое неизменно, оно прошло, оно одинаково для всех. Будущее открыто и неопределенно. Реальность проходит от прошлого сквозь настоящее в направлении будущего, и эволюция вещей принципиально асимметрична между прошлым и будущим. Такова, как мы думали, принципиальная структура мира.
Эта привычная картина разлетелась вдребезги, она оказалась всего лишь аппроксимацией аппроксимации гораздо более сложной реальности.
Общего настоящего для всей Вселенной не существует (глава 3). События не могут быть все упорядочены между прошлым, настоящим и будущим – упорядочить их можно только частично. Есть некое настоящее вблизи меня, но нет никакого настоящего для далекой галактики. Настоящее – это локальное понятие, а не глобальное.
Разницы между прошлым и будущим нет в элементарных уравнениях, которым подчинены все события в мире (глава 2). Она возникает только из-за того, что в прошлом мир пребывал в состоянии, которое на наш расфокусированный взгляд представляется каким-то особенным.
В локальном отношении время бежит с разной скоростью в зависимости от того, где я нахожусь и с какой скоростью двигаюсь. Чем ближе мы к некой массе (глава 1) или чем быстрее мы движемся (глава 3), тем больше замедляется время: нет какого-то определенного промежутка времени между двумя событиями – их много разных.
Ритмы, следуя которым движется время, определяются гравитационным полем – а это реальная сущность со своей собственной динамикой, описываемой уравнениями Эйнштейна. Если пренебречь квантовыми эффектами, то пространство и время окажутся разными аспектами одного всеобщего студня, в который мы все погружены (глава 4).
Но у мира квантовая природа, и пространственно-временной студень – это тоже аппроксимация. В элементарной грамматике мира нет ни пространства, ни времени – есть только процессы, преобразующие одни физические величины в другие, и мы можем вычислять их вероятности и соотношения (глава 5).
На наиболее фундаментальном уровне, какой нам сегодня доступен, есть очень немного такого, что напоминало бы время, знакомое нам из опыта. Нет специальной переменной “время”, нет разницы между прошлым и будущим, нет пространства-времени (вторая часть книги). Зато мы можем написать уравнения, позволяющие описывать мир. В этих уравнениях одни переменные эволюционируют по отношению к другим (глава 8). Мир вовсе не статичен – это не “блок-вселенная”, любые изменения в которой иллюзорны (глава 7), напротив, это мир событий, а не мир вещей (глава 6).
Это было путешествие в неизведанное – в сторону Вселенной без времени.
Обратное путешествие начиналось с попыток понять, как в мире без времени может возникнуть ощущение времени (глава 9). Неожиданность заключалась в том, что в становлении знакомых аспектов времени главную роль играем мы сами. В
Вероятно, мы относимся к особому подмножеству мира, которое таким образом взаимодействует со всем остальным миром, что в одном направлении нашего термического времени энтропия низка. Направление времени, следовательно, реально, хотя и появляется лишь в определенной перспективе (глава 10): энтропия мира
Переменная времени – это одна из многих переменных, описывающих мир. Это одна из переменных гравитационного поля (глава 4), и в своем масштабе мы не обнаруживаем его квантовых флуктуаций (глава 5) и поэтому можем думать о нем как о чем-то вполне определенном, как о знаменитом эйнштейновском “моллюске отсчета”: в нашем масштабе подрагивания моллюска так малы, что мы не обращаем на них внимания. Мы можем считать его твердым как стол. На этом столе есть разные направления – некоторые из них мы называем пространством, а то, вдоль которого нарастает энтропия, мы называем временем. В своей повседневной жизни мы перемещаемся медленно в сравнении со скоростью света и поэтому не видим, как различается собственное время, показываемое различными часами; и различие в скорости, с которой идут часы, расположенные на разных расстояниях от одной и той же массы, тоже оказывается слишком малым, чтобы мы могли его заметить.
В результате, вместо того чтобы говорить о разнообразии возможных времен, мы можем говорить об одном-единственном времени, времени, знакомом нам из опыта – однородном, равномерном, глобальном. Это аппроксимация аппроксимации аппроксимации описания мира, увиденного в той особой перспективе, в которой мы, человеческие существа, питаемся от роста энтропии, уцепившись за бегущее время. Мы, для которых, как сказано Экклезиастом[148], есть время рождаться и есть время умирать.
Таково время для нас: понятие сложное, стратифицированное, с большим количеством разнообразных свойств, обнаруживаемых в разных приближениях.
Многие споры о времени не имеют смысла и возникают исключительно из-за того, что не принимается во внимание эта сторона понятия времени – его сложность и стратифицированность. Ошибка возникает тогда, когда не видят независимости различных слоев времени.
Такова структура физики времени, какой я вижу ее, прожив целую жизнь в размышлениях о ней.
Многие части этой истории совершенно надежны, другие – правдоподобны. Некоторые – рискованны, но мы вставляем их в поисках понимания.
Подтверждено многочисленными экспериментами практически все из сказанного в первой части книги: замедление времени с высотой и скоростью, отсутствие общего настоящего, связь времени с гравитацией, тот факт, что связи между временем в различных системах отсчета – динамические, и тот, что элементарные уравнения не знают о направлении времени, а также зависимость направления времени от энтропии и связь энтропии с расфокусировкой. Все это надежно установлено[149].
Наличие у гравитационного поля квантовых свойств – общее убеждение, хотя оно поддерживается исключительно теоретическими аргументами, а не экспериментальными данными.
Правдоподобно отсутствие переменной времени в фундаментальных уравнениях, хотя споры по этому поводу в самом разгаре. Происхождение времени в результате квантовой некоммутативности, термическое время и зависимость наблюдаемого роста энтропии от нашего взаимодействия со Вселенной – все это идеи, которые меня очаровывают, но их пока не назовешь подтвержденными хотя бы чем-то.
Но при этом не вызывает никакого сомнения, что временнáя структура мира сильно отличается от той наивной картины, которая у нас есть. Эта наивная картина хорошо подходит для нашей повседневной жизни, но совершенно не годится для понимания мира ни в его мельчайших извивах, ни в его необъятной протяженности. По всей вероятности, она недостаточна и для понимания нашей собственной природы. Ибо тайна времени пересекается с тайной нашей личной идентичности, с тайной сознания.
Тайна времени всегда нас тревожила, вызывала глубокие эмоции. Настолько глубокие, что они питали философию и религию.
Я уверен, что прав Ганс Рейхенбах, автор “Направления времени” – одной из самых ясных книг о природе времени, предполагая в попытке к бегству от этого беспокойства причину многих учений: отрицание реальности времени Парменидом, представление мира идей Платона как свободного от времени, рассуждение Гегеля о том моменте, в который Спиноза преодолевает темпоральность и познает все как целое; чтобы сбежать от этого беспокойства, мы вообразили существование “вечности”, какого-то странного мира за пределами времени, который хотели бы населить богами или неким единым Богом и бессмертными душами[150]. Наше глубоко эмоциональное отношение ко времени немало поспособствовало тому, что философии построено значительно больше храмов, чем логике или разуму. Противоположное эмоциональное отношение, поклонение времени, – у Гераклита или Бергсона – также дало начало многим философским направлениям, так и не приблизившимся, несмотря ни на что, к пониманию того, что есть время.
Физика помогает проникать в слои времени. Она показывает, насколько временнáя структура мира противоречит нашей интуиции. Отсюда возникает надежда понять природу времени, освободившись от эмоций.
Но в поисках времени, всегда такого далекого от нас, мы дошли до того, что открыли кое-что новое о самих себе – как Коперник, который, желая понять, как движутся небеса, дошел до того, что понял, как движется Земля у него под ногами. В результате, по-видимому, оказывается, что эмоции по поводу времени – это вовсе не дымовая завеса, скрывающая от нас его объективную природу. Вероятно, эти эмоции и есть то, чем для нас является время.
Я не думаю, что тут остается еще много такого, что предстоит понять. Мы можем задавать новые вопросы, но нам надо внимательно относиться к вопросам, которые невозможно хорошо сформулировать. Когда мы найдем все характеристики времени, которые можно выразить в словах, мы найдем и само время. Мы можем продолжать нелепо жестикулировать, намекая на непосредственный смысл времени за пределами возможностей языка (“А почему оно, собственно, “проходит”?”), но я думаю, что с этого места мы начинаем безнадежно запутывать дело, подменяя вещи неточными словами. Когда нам не удается точно сформулировать проблему, это чаще всего связано не с тем, что проблема глубока, а с тем, что это ложная проблема.
Есть ли у нас возможность лучше понять, что такое время? Думаю, что да. Наше понимание природы на протяжении веков головокружительно росло, и мы продолжаем учиться. Нам удалось что-то разглядеть и в природе времени. Мы можем видеть мир без времени, видеть внутренним зрением нашего ума более глубокие структуры мира, где времени, которое мы знаем, уже не существует, как дурак на горе у Пола Маккартни видит вращающуюся Землю, когда смотрит на восход Солнца. И мы начинаем видеть, что время – это и есть мы. Мы и есть это пространство, эта освещенная лужайка, на которой скапливаются следы нашей памяти среди сплетений наших нейронов. Мы – это память. Мы – это ностальгия. Мы – это стремление к будущему, которого мы не увидим. Это пространство, такое открытое для памяти и для предчувствий, и есть время, и хотя оно так часто нас, может быть, пугает, оно, в конце концов, – наше счастье.
Бесценное чудо, открытое для нас бесконечной игрой комбинаций. Допустившее наше существование. Мы можем улыбаться. Мы можем вновь с серьезным видом погружаться во время, в наше ограниченное время, чтобы поглощать каждый ускользающий и бесценный момент краткого цикла нашего существования.
Сестра сна
В третьей книге великого индийского эпоса “Махабхарата” могучий дух якша спрашивает Юдхиштхиру, старшего и наимудрейшего из братьев Пандавов, какова величайшая из тайн. Ответ пронесся эхом через тысячелетия: “Каждый день тысячи людей умирают, а те же, кто остается, живут так, словно бессмертны”[151].
Я бы не хотел жить так, словно я бессмертен. Смерть меня не пугает. Меня пугают страдания. Старость, хотя до сих пор я видел только ясную и красивую старость своего отца. Меня пугает дряхлость, отсутствие любви. Но смерть меня не пугает. Она не пугала меня в юности, правда, сейчас я думаю, что это только из-за того, что тогда она казалась мне очень далекой. Но и сейчас, на седьмом десятке, страха не прибавилось. Я люблю жизнь, но ведь жизнь – это, помимо прочего, также и усталость, страдание, боль. Я думаю о смерти как о заслуженном отдыхе. Сестрой сна называет ее Бах в знаменитой кантате BWV 56[152]. Любезная сестра, которая скоро придет, чтобы закрыть мои глаза и ласково погладить мою голову.
Иов умер, “долгими днями вполне насыщенный”. Прекрасное выражение. Я тоже хотел бы почувствовать себя “долгими днями вполне насыщенным” и с улыбкой замкнуть тот краткий круг, что мы зовем жизнью. Я могу еще наслаждаться ею, да; пусть еще луна отражается на поверхности моря, пусть еще целует меня женщина, которую люблю, присутствие которой все наполняет смыслом, пусть будут еще воскресные вечера, когда, развалившись на диване, я заполняю страницу за страницей значками и формулами в надежде разрешить еще одну маленькую тайну из тысяч, окружающих нас… Меня привлекает перспектива продолжать пить из этой золотой чаши, мне нравится кипучая жизнь, то нежная, то колючая, то ясная, то непознаваемая и непредсказуемая… но я уже немало выпил из этой чаши сладкого и горького. И если прямо сейчас прилетит ангел, чтобы сказать мне: “Карло, срок настал”, я не стану просить его позволить мне закончить фразу. Улыбнусь и последую за ним.
Наш страх смерти мне кажется ошибкой эволюции. Многие животные подвержены инстинктивной реакции испуга и бегства при приближении хищника. Это здоровая реакция, она позволяет им спасаться от опасности. Но стоит опасности миновать, и этот испуг покидает их уже в следующее мгновение. И тот же отбор породил этих безволосых обезьян с увеличенной лобной долей и преувеличенной способностью предвидеть будущее. Преимущество, безусловно, полезное, но оно поставило нас перед образом своей неминуемой смерти, а тот постоянно провоцирует инстинкт испуга и бегства от приближающегося хищника. Одним словом, я думаю, что страх смерти возник от случайного неудачного наложения двух независимых эволюционных факторов: это результат вредного автоматического срабатывания предохранителя в нашем мозгу, а не какой-то полезный и осмысленный механизм. Ничто не длится вечно. Даже человеческий род (“Счастливые времена прошли, наступили времена суровые. С каждым днем становится все хуже. Земля утратила свою молодость. Наступит время страшное, полное всяких обманов, разных пороков, когда исчезнут добрые дела и доброе поведение”, – замечает Вьяса в “Махабхарате”[153]). Бояться, что все кончается, бояться смерти – это то же самое, что бояться реальности, бояться солнца. Для чего?
Но это рациональная версия. А в жизни нами движут не только рациональные побуждения. И разум нам подсказывает, что мотивы наших действий запрятаны в скрытых особенностях млекопитающих, охотников, социальных существ; разум выявляет эти связи, а не производит их. Мы не являемся в первую очередь рациональными существами. Мы можем стать более или менее таковыми лишь во вторую очередь. Но в первую – нами движет жажда жизни, голод, потребность в любви, инстинкт, требующий найти свое место в жизни… А вторая очередь никогда не бывает без первой. Разум судит, когда между инстинктами возникают противоречия, но использует при этом те же инстинкты как первичные критерии правосудности. Он дает имена вещам и местам, позволяет нам преодолевать препятствия, видеть скрытое. Позволяет нам вскрывать неэффективные стратегии, ложные суждения, предрассудки, которых у нас неисчислимое множество. Он развивался, чтобы помогать нам распознавать, когда следы, по которым мы движемся, преследуя антилопу, не ведут нас к цели. Но нами движет не рефлексия жизни, а сама жизнь.
Что же нами движет в действительности? Сложно сказать. Вероятнее всего, мы сами этого не знаем. Чувствуем в себе побуждения. Даем этим побуждениям названия. Их у нас уже много. Некоторые побуждения мы считаем такими же, как у животных. Другие только для человеческих существ. Третьи – для еще более мелких групп, к которым мы чувствуем себя относящимися. Голод и жажда, любопытство, потребность в общении, желание любить, влюбленность, стремление к счастью, потребность завоевать себе место под солнцем, быть оцененными, любимыми, верность, честь, любовь к Богу, жажда справедливости, признания, свобода, стремление к познанию…Откуда это все берется? Как мы получились такими, какие мы есть? Следствия долгой эволюции при участии химических, биологических, социальных и культурных структур, которые на самых разных уровнях долго взаимодействовали, давая начало этому забавному процессу – нам самим. О нем, предаваясь размышлениям о себе самих, разглядывая себя в зеркало, мы понимаем лишь немногое. Увеличенная лобная доля дает о себе знать: мы уже добрались до Луны, открыли черные дыры и свои родственные связи с божьими коровками. Но этого еще недостаточно, чтобы понять, кто же мы на самом деле.
Даже значение слова “понять” нам пока еще не ясно. Пока мы еще мало знаем о сложной связи между тем, каким мы видим мир, и самим миром. Знаем о своей близорукости. Во всем спектре электромагнитных волн, испускаемых вещами, для нас открыто всего лишь узенькое окошко. Мы не видим ни атомного строения вещества, ни искривлений пространства. Мы видим целый мир, извлекаемый из нашего взаимодействия со Вселенной, организованным в соответствии с концепциями, которыми наш прискорбно глупый мозг в состоянии манипулировать. Мы думаем о мире, состоящем из камней, гор, облаков, людей, – таков “мир для нас”. О мире, независимом от нас, мы тоже много знаем, но мы не знаем, каково оно, это “много”.
Однако наша мысль становится жертвой не только свой слабости – даже в большей степени она жертва собственной грамматики. Достаточно было нескольких веков, чтобы мир изменился: вместо демонов, ангелов и ведьм его населили атомы и электромагнитные волны. Достаточно нескольких граммов грибов, чтобы вся реальность перед нашими глазами растворилась и реорганизовалась в совершенно иных формах. Достаточно близкой подруги, пережившей тяжелый приступ шизофрении, и нескольких недель, проведенных с ней в попытках восстановить взаимопонимание, чтобы увидеть, как бред может состязаться с самой изощренной театральной постановкой в подмене мира спектаклем и как бывает трудно найти аргументы, чтобы отделить его от эпизодов великого коллективного бреда, лежащего в основании нашей общественной и духовной жизни, нашего понимания мира. Отдельно встает, очевидно, вопрос относительно одиночества и уязвимости тех, кто далеко от общего порядка…[154] Образ реальности – это коллективный бред, организованный в наших представлениях, он эволюционирует, позволяя нам достаточно точно формировать собственное поведение, по крайней мере до сих пор. Мы нашли много инструментов для того, чтобы приноравливаться к нему и управлять им, и разум оказался среди лучших. Это ценно.
Но это всего лишь инструмент, вроде пинцета. Мы пользуемся им, когда надо взять в руки вещество, состоящее из огня и льда, – нечто такое, что мы воспринимаем как живые горячие эмоции. Это субстанции, из которых сделаны мы сами. Они нас захватывают, увлекают, мы облекаем их в красивые слова. Они ведут нас к поступкам. Но что-то в них все время ускользает из течения нашего дискурса, поскольку мы знаем: любая попытка привести что-нибудь в порядок приводит к тому, что о чем-то приходится забыть.
И мне всегда казалось, что жизнь, наша короткая жизнь, именно такова и есть: непрерывная череда эмоций, которые нас увлекают, которые мы то и дело находим в имени Бога, в политической вере, в ритуале, укрепляющем в нас уверенность, что в конце концов все будет в порядке и величайшая любовь все победит. Эта череда полна красоты и света. Иногда ее наполняет боль. Иногда пение.
Пение, как заметил Августин, – это познание времени. Это само время. Ведические гимны – само его цветение[155]. В
Потом пение останавливается, стихает. “Пока еще не порвался серебряный шнур, и не раскололась золотая чаша, и не разбился кувшин у источника, и не обрушилось колесо над колодцем, и прах не станет пылью земною”[156]. И так будет хорошо. Можем закрыть глаза, отдыхая. Все это мне кажется красотой и благом. Это и есть время.
Источники иллюстраций
©
Людвиг Больцман, литография Рудольфа Фенци (1899) ©
Иоганн Лихтенберже, скульптура Конрада Зифера (1493) ©
бюст Аристотеля ©
Исаак Ньютон, скульптура Эдварда Ходжеса Бейли (1828), подражание Луи-Франсуа Рубильяку (1751) ©
Томас Тиман, “Динамика квантовой спиновой пены глазами художника” ©
Хильдегарда Бингенская,