Линдберги заправились в Кельне и полетели через горы Гарц. Анна записывала все, что они пролетали: «Потсдам, озера и малюсенькие паруса. Дворец. Впереди Берлин, много зелени и много воды. Поле: ряды «Юнкерсов»[577]. Супруги приземлились в аэропорту Темпельхоф, где их встретила чета Смитов и много высокопоставленных нацистов. Кей пребывала в возбуждении и немного волновалась, потому что слышала, что «у Линдберга сложный характер»[578]. Но она тревожилась понапрасну. Когда теплым летним вечером Трумэн, Кей, Чарльз и Анна сидели на балконе квартиры Смитов и знакомились друг с другом, они подружились на долгие годы.
Приезд Линдберга в страну стал для нацистов подарком, в особенности за неделю до открытия летних Олимпийских игр. Последующие несколько дней Линдбергам показывали аэродромы, заводы по производству авиатехники, а также приглашали на гораздо большее количество мероприятий, чем хотелось известному пилоту. Чарльз произнес речь в Берлинском клубе авиаторов. Об этом выступлении написали все ведущие мировые газеты, а вот немецкая пресса не вдавалась в подробности, ограничившись лишь упоминаниями о речи. Ничего удивительного в этом нет: Линдберг утверждал, что при помощи современной авиации можно уничтожить все самое ценное на Земле. «Это наша ответственность, – заканчивал свое выступление именитый летчик, – …мы должны удостовериться, что не разрушаем те самые вещи, которые стремимся сохранить»[579]. Такие высказывания вряд ли понравились бы фюреру.
На обеде в Берлинском клубе авиаторов жена Линдберга обратила внимание на один любопытный момент в разговоре с генералом Люфтваффе Эрхардом Мильхом[580]. Анна сказала ему, что англичане по своему характеру и темпераменту очень похожи на немцев. Реакция Мильха удивила женщину: «Вы так думаете?» – переспросил он и бросил на меня пытливый взгляд. Это был взгляд, словно луч света, позволяющий увидеть далекие горизонты. Я прочитала в его глазах надежду, желание, радость, ранимость, которые он, застигнутый врасплох, пытался скрыть за вопросом: «Вы так думаете?» Он не мог вести разговор на эту тему. Для них это слишком болезненный вопрос…»[581]
Одним из самых ярких событий за всю поездку Линденбергов стал обед у Германа Геринга, на который также были приглашены и супруги Смиты. «За нами заехал большой черный открытый «Мерседес», – писала Кей. – Эскорт мотоциклистов и все остальное… Мы вошли в зал и увидели, что все лучшие авиаторы Германии стоят вокруг Геринга, одетого в белый мундир. Рядом с Герингом стояла его жена».
После обеда все перешли в библиотеку: «Двери распахнулись, и в зал вбежал молодой лев… Он явно испугался такого количества людей. Геринг сел в огромное кресло. «Я хочу показать вам, как Оги хорошо себя ведет. Иди сюда, Оги», – произнес он. Лев прыгнул к хозяину на колени, положил лапы на плечи Геринга и начал лизать его лицо. Я стояла позади на безопасном расстоянии от льва: нас разделял стол. Потом послышался смех одного из адъютантов: испуганный лев описал белоснежную форму маршала! Шея Геринга покраснела. Он с силой отбросил льва, так что тот отлетел от противоположной стены, и вскочил на ноги. Геринг резко повернулся к нам лицом. Его лицо стало красным от гнева, а голубые глаза сверкали. «Кто это сделал?» – прокричал он. Фрау Геринг быстро подошла к мужу и обняла его. «Герман, но он же как ребенок», – произнесла она. Геринг успокоился, и льва увели. «Да, он совсем, как ребенок», – согласился Геринг. Потом все мы посмеялись»[582].
Трумэн Смит был рад тому, что ему удалось заманить Линдберга в Германию. Как военный атташе и предполагал, нацисты, стремясь произвести впечатление на известного авиатора, предоставили ему гораздо больше информации, нежели самому Смиту. Немцы тоже остались довольны тем, что им удалось продемонстрировать Люфтваффе в выгодном свете. Нацисты были уверены, что любые сведения о ВВС Германии от полковника Линдберга будут внимательно рассмотрены в Лондоне и Вашингтоне.
Изначально супруги Линдберги не планировали оставаться на Олимпиаду, однако 1 августа на открытии летних игр корреспондент американской газеты «New York Times» увидел супружескую пару в ложе Гитлера в окружении нацистов и именитых иностранных гостей. На следующий день Линдберги вылетели из Германии на собственном самолете. Тогда еще никто не предполагал, что вскоре они вернутся.
13. Игры Гитлера
1 августа 1936 г. сотни тысяч жителей Берлина и гостей города вышли на улицу, чтобы увидеть направлявшийся к олимпийскому стадиону кортеж фюрера. «Наконец он появился, – писал Томас Вулф, который смотрел Олимпийские игры вместе с Мартой Додд. – Толпа встрепенулась, точно трава в поле, потревоженная ветром. Волны возбуждения накрывали толпу по мере приближения вождя, и в этом возбуждении были голос, надежда, молитва земли». Вулф обратил внимание на то, что фюрер, выпрямив спину, неподвижно стоял в автомобиле с серьезным выражением лица. «Он вытянул руку ладонью вперед, не в нацистском приветствии, а прямо вверх, словно благословлял людей, как Будда или Мессия»[583]. В сопровождении высокопоставленных нацистов и представителей Международного олимпийского комитета фюрер спустился по ступенькам и вышел на стадион. В этот момент, как писал корреспондент газеты «New York Times» Бирчалл, «руки зрителей вытянулись вперед» и присутствовавших «оглушил гул приветствий»[584]. Симфонический и военные оркестры грянули вагнеровский Марш присяги на верность, а когда Гитлер занял свое место, толпа затянула гимн «Германия превыше всего», а потом песню Хорста Весселя.
Британская газета «Manchester Guardian» отметила, что особую торжественность событию придавало также «благородство великолепного стадиона, на котором проходило мероприятие»[585]. Кей Смит была полностью согласна с этим утверждением. Наряду со многими другими зарубежными гостями она считала, что суровая простота стадиона прекрасна. Построенный из бетона и вмещавший более 100 тысяч зрителей стадион был наполовину заглублен в землю, поэтому, когда зрители входили в него, они оказывались приблизительно у среднего ряда трибун и смотрели вниз на зеленую траву и красные беговые дорожки. На башнях по обеим сторонам от Марафонских ворот виднелись стальные шлемы музыкантов военных оркестров, а на фоне неба можно было ясно различить «крошечную фигурку дирижера»[586]. Рихард Штраус дирижировал оркестром Берлинской филармонии и хором из тысячи певцов в белых одеяниях.
«Ни одна нация со времен Древней Греции не смогла передать дух Олимпиады лучше, чем это сделала Германия»[587]. Эти слова принадлежат не Геббельсу (как читатель мог бы предположить), а президенту американского Олимпийского комитета Эйвери Брендеджу. Предотвратив бойкот Олимпийских игр, Брендедж наверняка испытывал гордость во время церемонии открытия, которую так красиво запечатлела на пленке Лени Рифеншталь. Организация была безукоризненной, атмосфера – теплой и праздничной. Немцы показали себя совершенно с новой стороны: они привезли в Берлин шестидесятитрехлетнего греческого крестьянина, победившего в марафонском забеге на первых после античных времен Олимпийских играх, состоявшихся в 1896 г. Никаких проявлений антисемитизма в Берлине не наблюдалось, как Брендедж ни старался их увидеть.
В 16:15 зазвенел Олимпийский колокол. На нем были выгравированы слова «Я призываю молодежь всего мира». Кто из присутствовавших тогда мог себе представить, что колокол на самом деле призывал к войне? Под удары колокола греческая команда по традиции первой вошла на стадион. Вот что писали о церемонии открытия в «Олимпийской газете»:
«Спиридон Луис [одетый в народный костюм] отходит от своих товарищей. В руке он держит простую оливковую ветвь, срезанную в роще на горе Олимп. Сорок лет назад он выиграл первое состязание по марафону. Сегодня он подносит покровителю XI Олимпийских игр подарок со своей родины… Фюрер встает. Греческий марафонец стоит вровень с Адольфом Гитлером. Каждый произносит несколько приветственных слов. Крестьянин кланяется с достоинством и благородством. На лице Адольфа Гитлера появляется гордое выражение. Самый прекрасный момент церемонии открытия Олимпиады подходит к концу»[588].
Может быть, и к счастью, что Спиридон Луис не дожил до того, как гитлеровские войска спустя четыре с половиной года оккупировали его страну. Команды разных стран прошли перед фюрером, и громкость криков толпы зависела от того, приветствовали ли спортсмены Гитлера нацистским салютом или нет. Нацистское приветствие было очень похоже на олимпийское, поэтому и спортсмены, и публика путались и до конца не понимали, какое из приветствий нужно было использовать. Как писали в газете «New York Times», члены сборной Новой Зеландии вышли из щекотливого положения, дружно приподняв шляпы перед одним из немецких спортсменов, которого приняли за Гитлера[589]. Руководитель новозеландской команды сэр Артур (позднее лорд) Порритт, который тогда также был членом МОК, вел дневник. Он не поддался всеобщему ажиотажу и события 1 августа описал крайне лаконично:
«Официальная церковная служба в соборе, все в цилиндрах и фраках. К могиле неизвестного солдата. Прошли ряды представителей армии, флота и ВВС, какой строевой шаг! В парк Люстгартен на парад молодежи (49 тысяч!) и встречу Олимпийского огня. Встреча с Герингом и Геббельсом. Ланч с Гитлером. Процессией идем на стадион (в небе цеппелин «Гинденбург»). Церемония открытия. Парад команд, зажигание огня, голуби и т. д.»[590]
Голуби, которых упоминал Порритт, сразу же после того, как их освободили из клеток, нагадили на стоявшую внизу публику. Американский легкоатлет Замперини вспоминал: «Наша команда была в соломенных шляпах канотье, как у Бастора Китона. Очень симпатичные канотье. Когда выпустили голубей, мы стояли на поле. Птицы начали кружить прямо над нами, и мы услышали звуки «шлеп», «шлеп», «шлеп». Все мы старались стоять по стойке «смирно», но это было не очень-то просто»[591].
Из интервью, данных американскими спортсменами несколько десятилетий спустя, складывается интересная картина. Многие из них были выходцами из бедных семей и до Олимпиады вообще никогда не выезжали за пределы своего города. Даже путешествие на корабле через океан уже было для них приключением всей жизни. Больше всего спортсменам запомнилось «бесконечное обилие еды» на пароходе «Манхэттен»[592]. Марафонец Тарзан Браун происходил из племени индейцев-наррагансеттов, проживавших в штате Мэн. Браун не привык к такому изобилию еды и ел на корабле так много, что сильно поправился и был вынужден сойти с дистанции, не пробежав и двух километров.
Корабль «Манхэттен» прибывал в Гамбург. В надвигавшихся сумерках судно медленно плыло по реке Эльба в сторону города. Параход проплывал мимо бесконечных пивных с открытыми, ярко освещенными верандами, на которых пели, танцевали и приветствовали спортсменов тысячи немцев. Многие просто вышли на берег, чтобы посмотреть на корабль. Молодых американцев воодушевил такой теплый прием: «Люди словно пели серенады всей нашей команде, пока мы плыли по той прекрасной реке, – вспоминал член сборной по водному поло Герберт Вайлдмен. – Это было, возможно, самое красивое, что я когда-либо видел, и я запомню этот прием на всю жизнь»[593]. Такой же потрясающий прием ожидал американцев и в Берлине. Куда бы они ни пошли, их окружали сотни любопытных (что, кстати, свидетельствует о том, насколько изолированной стала страна под властью нацистов[594]). «Мы, как туристы, осматривали достопримечательности, и люди ходили за нами толпами, – вспоминает Вайлдмен. – Очень немногие говорили по-английски, но, когда мы смеялись, они смеялись в ответ»[595].
Олимпийская деревня, расположенная в 22 километрах от центра Берлина, поразила спортсменов. Сын итальянского шахтера-иммигранта Замперини вспоминал «диких животных», которые бегали по территории, сауну, построенную специально для финнов, и газоны, подстриженные так хорошо, что на них можно было играть в гольф. Для каждой страны немцы составили отдельное меню – «можно было заказать все, что хочешь, от солонины до стейка тибон и бифштекса из вырезки. Просто чудо»[596]. Если кто-то ронял банановую шкурку, ниоткуда появлялся немец, который ее быстро убирал. Многие иностранцы писали о необыкновенной чистоте в Берлине во время Олимпийских игр, «нигде не было видно ни клочка земли, поросшей сорняками»[597].
Однако за пределами территории, на которой находились спортсмены и туристы, все было совсем по-другому. Чтобы сыграть товарищеский матч, американская команда по водному поло однажды отправилась на северную окраину Берлина в район Плетцензее. Здесь располагалась тюрьма, в которой казнили до 3 тысяч человек[598]. Американцы с удивлением обнаружили, что играть придется не в бассейне, а в отгороженной веревками части грязного канала. «Сложно концентрироваться на игре, когда надо постоянно уварачиваться от сточных вод, которые сливаются в канал», – сетовал Вайлдмен. Ему запомнились трех- или четырехлетние дети, которые бесстрашно барахтались неподалеку в грязной и холодной воде, а также немецкая команда по водному поло: «Я просто не мог поверить, насколько они хороши».
Иногда членов команды подстерегали неожиданные сюрпризы. Бейсболист еврейского происхождения Герман Голдберг из Бруклина захотел узнать, что находится за одной дверью в Олимпийской деревне. Он открыл эту дверь, обнаружил еще одну, а за той дверью – цепь. Бейсболист распутал цепь, спустился в подвал и оказался в огромном подземном бункере с бетонными стенами толщиной под полметра. Голдберг писал: «Я не знал, зачем нужно это помещение, но догадка была. Для танков»[599]. Потом в помещении появился охранник с криками: «Уходи»[600].
Вайлдмен тоже оказался излишне любопытным и начал внимательно рассматривать планеры, которые повсюду парили в воздухе: «Насколько мы поняли, надо было всего лишь поменять нос, поставить мотор, и эта штука превратилась бы в истребитель». К превращению в боевую технику были подготовлены и обычные автобусы, курсировавшие между Олимпийской деревней и Берлином. Вайлдмен обратил внимание на железные скобы на крышах автобусов. Он неоднократно интересовался у водителей, зачем нужны эти скобы, и далеко не сразу получил ответ: «Там можно пулемет поставить». Американца шокировало то, что обычный автобус можно быстро трансформировать в военное транспортное средство[601].
Эти мелкие, но неприятные детали в сочетании с картинами, которые американцы видели, выезжая в сельскую местность, где молодые люди с винтовками в руках и в полном походном снаряжении ползали по лесам, натолкнули спортсменов на определенные мысли. Так, гимнаст Кеннет Гриффин «начал чувствовать, что Германия готовится к войне»[602].
Как и большинство американских спортсменов, Гриффин до приезда в Германию практически ничего не знал о нацистах. Формальный инструктаж перед поездкой в Германию свелся к тому, что всех попросили хорошо себя вести[603]. Афроамериканец Джон Вудрафф, победитель забега на 800 метров, подтвердил, что члены команды не были осведомлены о положении дел в Германии: «Отправляясь на Олимпиаду, мы не интересовались политикой. Нам было важно приехать в страну, участвовать в соревнованиях и получить максимальное количество медалей, после чего вернуться домой»[604]. А вот член турецкой команды, двадцатилетняя фехтовальщица Халет Чамбел, политикой интересовалась. Она выросла в новой Турецкой Республике (образованной тринадцатью годами ранее) и была первой женщиной-мусульманкой, принимавшей участие в Олимпийских играх. Халет Чамбел поразилась равнодушию многих спортсменов к национал-социализму. Фехтовальщица ненавидела нацистов и предпочла бы не ехать в Берлин. Когда Чамбел спросили, хочет ли она познакомиться с фюрером, она отказалась[605].
Хотя американские журналисты делали все возможное, чтобы обнаружить случаи дискриминации евреев и чернокожих спортсменов из команды США, ни те, ни другие им особо не помогали. Если Гитлер и отказался пожать руку четырехкратному олимпийскому чемпиону Джесси Оуэнсу, то простые немцы полюбили афроамериканского легкоатлета и скандировали его фамилию, где бы он ни появлялся. Впрочем, были и исключения. После очередной победы Оуэнса итальянский дипломат с сарказмом сказал Трумэну Смиту: «Поздравляю вас с блестящей американской победой», на что Смит ответил: «Не переживайте, Манчинелли, думаю, в следующем году у вас тоже будет прорыв»[606].
Корреспондент газеты «New York Times» Бирчалл не понимал отношения нацистов к афроамериканским спортсменам. Журналисту казалось, что, например, легкоатлет Вудрафф приблизился к арийскому идеалу, достигнув максимально высокой скорости[607]. У самого Вудраффа о немцах остались только самые приятные воспоминания. Во время осмотра достопримечательностей Берлина он не сталкивался с проявлением расовых предрассудков. Люди собирались вокруг него и просили автограф. «Я не припомню ни одного негативного инцидента на Олимпийских играх 1936 г.»[608], – говорил спортсмен много лет спустя. Афроамериканец Арчи Уильямс, взявший «золото» в забеге на 400 метров, так охарактеризовал немцев в интервью американской газете «San Francisco Chronicle»: «После возвращения домой кто-то спросил меня: «Ну, как там с тобой поганые нацисты обходились?» Я ответил, что вообще не видел никаких поганых нацистов, только много приятных немцев. И, между прочим, я там ездил не в самом конце автобуса»[609].
Легкоатлеты еврейского происхождения Марти Гликман и Сэм Столлер, которых без объяснения причин неожиданно сняли с эстафеты, не наблюдали проявлений антисемитизма. Когда Гликмана спросили, ощущал ли он антисемитские настроения во время пребывания в Берлине, тот ответил: «Я не видел и не слышал ничего антисемитского за исключением дня, когда должен был выполнить пробные забеги на дистанции в 400 метров. Это было единственное проявление антисемитизма. Но он исходил не от немцев, а от американских тренеров»[610].
Если мужчины-спортсмены во время Олимпиады не сталкивались со случаями дискриминации евреев и афроамериканцев, то к спортсменкам, судя по условиям проживания, относились, как к людям второго сорта. Никаких роскошных апартаментов и бифштексов из вырезок: женщины спали на жестких, как камень, кроватях и ели вареную говядину с капустой. Начальницей женского общежития – кирпичного здания, расположенного по соседству со стадионом, была Йохана фон Вангенхайм. В интервью австралийской газете «Sydney Morning Herald» эта немка, желая продемонстрировать свои передовые взгляды, заявила, что не возражает против того, чтобы мужчины посещали общежитие спортсменок: «Я не могу представить, чтобы дружеское рукопожатие с мужчиной-спортсменом было менее уместным, чем такое же рукопожатие между спортсменками». Чтобы молодые дамы чувствовали себя как дома, «управляющая», владевшая тремя языками, всегда была готова помочь советом. Йохана фон Вангенхайм знала, «где именно в общежитии девушка может привести в порядок свои волосы, заштопать чулки или погладить мокрую от дождя рубашку»[611]. Впрочем, эти проявления гостеприимства не импонировали пловчихе Ирис Каммингс, которая считала фрау «старой, капризной и деспотичной каргой»[612].
Нацисты старались произвести особо приятное впечатление на сэра (позднее лорда) Роберта Ванситтарта, Постоянного заместителя министра иностранных дел Великобритании. Он не скрывал своих антинацистских взглядов и хотел отказаться от приглашения посетить Олимпийские игры. Однако «незаметная, проводимая шепотом кампания» прогерманского лобби в Англии, направленная против шурина Ванситтарта Эрика Фиппса (который в следующем году должен был стать послом в Париже), заставила дипломата изменить свое мнение. Поначалу Ванситтарт ощущал себя в Германии человеком, который всех раздражает. Однако это «неловкое чувство» вскоре прошло: к дипломату проявили интерес, который затем «перерос в доброжелательное отношение»[613]. Соблюдая «олимпийское перемирие», нацисты старались всеми силами избегать «шероховатостей и острых углов», так что все официальные встречи Ванситтарта прошли относительно спокойно.
В статье «Работа в праздники», которую Ванситтарт написал вскоре после возвращения в Лондон, дипломат охарактеризовал основных политических игроков Германии. Ванситтарт познакомился с Гитлером и обедал с ним в Рейхсканцелярии. Фюрера он описывал как человека, производящего сильное впечатление. Такая характеристика совершенно не означает, что дипломат закрывал глаза на ненависть, съедавшую Гитлера изнутри, его склонность к насилию, а также то напряжение, в котором фюрер держал всех как в Германии, так и за рубежом. Во время пребывания в Берлине Ванситтарт неоднократно слышал, что окружающие сравнивали олимпийский огонь с жерлом вулкана[614]. О Риббентропе дипломат не сказал ничего хорошего. Ванситтарт был далеко не единственным, кто негативно относился к этому нацисту, которого презирали все, включая его собственных коллег и даже Юнити Митфорд. Ванситтарт писал, что Риббентроп – человек неглубокий и эгоистичный, и «все, кто слушает его, понимают, что верить ему нельзя»[615]. Риббентроп также очень негативно отозвался о британском дипломате, отметив, что их разговор «был совершенно пустым и беспредметным»[616]. Про Геринга Ванситтарт писал, что тот «обожает все, в особенности свои собственные приемы и вечеринки, словно школьник, которому открыли неограниченный кредит в магазине». Хотя дипломат и не воспринимал рейхсминистра авиации всерьез, он, как и многие другие иностранцы, был очарован фрау Геринг: «У него очень милая жена, молодая дама из Риги, которая не встанет со своего места и будет по-прежнему улыбаться, даже если перед ней появится тигр»[617]. Единственным нацистом, который действительно произвел на англичанина сильное впечатление и с которым у него установился хороший контакт, оказался Геббельс: «Он очарователен. Хромота, быстрый, как хлыст, язык, и уверен, что такой же острый… он человек расчетливый, и с ним можно иметь дело»[618]. Эти чувства оказались взаимными: «Мы можем убедить его принять нашу позицию, – писал Геббельс в своем дневнике, – я работал над ним целый час, объясняя большевистскую угрозу, а также нашу внутреннюю политику. Он кое-что понял… Ушел под впечатлением. Я показал ему свет»[619].
Ванситтарт был занятым человеком. Он успел не только посетить соревнования и встретиться с нацистским руководством, но и попасть на греческую трагедию («прекрасно поставленную и великолепно сыгранную»[620]), а также дважды побеседовать с королем Болгарии Борисом. Король прибыл в Берлин для того, чтобы отправить на операцию свою жену и «увеличить шансы получения наследника». Изначально Борис предлагал Ванситтарту встретиться в лесу, но, в конце концов они разговаривали в отеле. Поскольку король был уверен в том, что его номер прослушивается, обсуждение получилось «смазанным»[621].
Король Болгарии (который, по словам Геббельса, договорился в Берлине о поставках оружия[622]) был далеко не единственным представителем королевских домов, приехавшим на Олимпиаду. На приеме у Гитлера по случаю открытия игр присутствовали наследник итальянского престола принц Умберто со своей сестрой принцессой Марией Савойской, наследник греческого престола, принц княжества Гессен Филипп[623] с супругой и шведский наследный принц Густав Адольф. На приеме племянница короля Дании принцесса Александрина-Луиза познакомилась с немецким красавцем-графом, с которым через несколько недель обручилась[624].
Хотя в газете «New York Times» писали, что Берлин никогда не видел такого наплыва иностранцев[625], общее количество зарубежных гостей оказалось на 10 тысяч человек меньше ожидаемого. В Германию приехало меньше англичан и американцев, чем рассчитывали немцы, что, впрочем, частично компенсировалось огромным количеством скандинавов. Среди них был известный путешественник и сторонник нацистов швед Свен Гедин. «Я уверен, – говорил Гедин в интервью, – что Олимпийские игры сыграют для будущего гораздо большую роль, чем Лига Нацией»[626].
Сотни журналистов, освещавших игры, наверняка пришли в восторг, когда непосредственно перед окончанием мужского заплыва вольным стилем на 1500 метров «плотная женщина в ярко-красной шляпе… прорвалась сквозь оцепление… и поцеловала Гитлера. Тридцатитысячная толпа взорвалась от хохота»[627]. Позднее миссис Карла де Врис из Калифорнии объяснила свой поступок импульсивностью[628].
Всю вторую неделю Олимпиады видные гости из европейских стран и США посещали один экстравагантный прием за другим. В американской газете «Chicago Tribune» писали: «Орхидеи в Берлине распродали за два дня. Сейчас цветы срочно подвозят из других городов. Дамы, приглашенные на официальные приемы немецкого правительства в честь Олимпийских игр, раскупили все цветы в городе»[629]. Французский посол отметил, что Гитлер очень хотел, чтобы высокопоставленные зарубежные гости участвовали в подобных мероприятиях. С одной стороны, ему было важно удивить иностранцев роскошными приемами, с другой стороны – показать немцам, насколько иностранцы ослеплены от восторга. «Точно так же, как и их хозяин, – писал Франсуа-Понсе, – немцы страдают от комплекса неполноценности, смешанного с чувством гордости»[630].
6 августа Геринг организовал банкет в здании оперного театра. Одетые в розовые камзолы XVIII века слуги стояли на лестнице театра с факелами в руках, пламя которых горело под стеклянными куполами. В самом зале между столами грациозно ходили балерины. Прием на тысячу человек в британском посольстве был не таким «блестящим» и, по словам уроженца США и английского парламентария сэра Генри Чэннона, оказался «скучным, неэлегантным и слишком людным»[631].
Утром 11 августа было объявлено о назначении Риббентропа послом в Лондоне. В тот вечер он устроил вечеринку у себя дома в районе Далем. На мероприятии присутствовали английские бароны Ротермир, Бивербрук и Камроуз. Супруги Ванситтарт долго танцевали, ушли с приема поздно, и поэтому Риббентроп сделал предположение, что, возможно, сэр Роберт все же не нашел Берлин таким отвратительным[632]. «Мне безумно понравилось, – писал Чэннон. – Прекрасный вечер, фантастический набор именитых гостей, общая нестандартность ситуации, превосходное качество шампанского посла (точнее, фрау фон Риббентроп[633]), все это буквально ударило мне в голову».
Вечеринка у Риббентропа прошла блестяще, но уже через два дня состоялось мероприятие, которое ее затмило. Герингу, видимо, было мало одного приема, и он организовал еще один в новом здании Министерства авиации, самом большом административном здании Европы тех лет.
В дальнем конце сада, окутанном тьмой, неожиданно зажегся свет, и все увидели крестьян, танцевавших народный танец, а также деревушку в стиле XVIII века с гостиницей, зданием почты, булочной, каруселью и живыми осликами. Французский посол писал, что Геринг катался на карусели чуть ли не до потери сознания[634]. Дородные женщины раздавали брецели и пиво. «Ничего подобного не было со времен Людовика XIV», – сказал один из приглашенных Чэннону. «Нет, пожалуй, со времен Нерона», – ответил тот и добавил, что Риббентроп и Геббельс «сгорают от зависти»[635].
Вечеринка, которую давал Геббельс, прошла накануне последнего дня Олимпиады на острове на реке Хафель. Были приглашены все команды. Ирис Каммингс, восхищенная зелеными газонами, огромными белыми скатертями и вкусной едой, отметила, что многие спортсмены перебрали с «рейнским шампанским». Вечер закончился шквалом фейерверков. Когда, наконец, они прекратились, небо, по воспоминаниям Чэннона, «еще некоторое время оставалось светлым, прежде чем тьма осмелилась бросить вызов Геббельсу и снова украла небо»[636]. Масштабы проведенных нацистами светских мероприятий удивили даже Ванситтарта, который отметил «выдающийся вкус в организации развлечений», однако, видя огромные расходы, дипломат был рад тому, что Англия отказалась от организации следующей Олимпиады: «Пусть японцы устраивают, Бог им в помощь»[637].
После официальной церемонии закрытия Олимпиады 16 августа большая часть спортсменов отправилась домой. Домой поехал и вездесущий Фрэнк Бухман, руководитель Оксфордской группы, который «засветился» и на Олимпиаде. Через десять дней после возвращения в США он дал интервью газете «New York World Telegram», где он положительно высказывается о Гитлере. Конечно, не все в нацистах нравилось Бухману: «Антисемитизм? Ну это, естественно, плохо».
По возвращении на родину Ванситтарт пришел к несколько иным выводам. В целом он очень хорошо провел время: «Я покинул Берлин с чувством благодарности за теплое и щедрое гостеприимство». Однако было одно «но» – «оборотная сторона медали, тонкий, почти прозрачный профиль, с высоким лбом и испуганными глазами, имя которому «Израиль». Однажды вечером Ванситтарта в британском посольстве посетил еврей, которого впустили с заднего хода. Он шептал, «ни разу не повысив голоса», что, если о его посещении посольства узнают, то ему конец. Ванситтарт писал, что неоднократно во время общения с высокопоставленными нацистами он хотел поднять еврейский вопрос, но Фиппс предупредил его, что любое вмешательство принесет евреям больше вреда, чем пользы. Через три недели после окончания Олимпиады Ванситтарт отозвался о немцах так: «Сейчас эти люди создали ситуацию настолько опасную, что никто пока не смог ее достаточно точно описать. Они тренируются не в целях подготовки к Олимпийским играм и хотят побить мировые рекорды совершенно неспортивного толка, а быть может, и вообще побить весь мир». И все же дипломат добавил, что «из них можно что-то сделать»[638].
Тем не менее после окончания Олимпиады в мире все же оставались те, кто еще надеялся на лучшее. Вот как, например, писала лондонская газета «Evening Post»:
«Германии, без сомнения, удалось выполнить задуманное и произвести впечатление на гостей. Но еще более удивительно то, какое необыкновенное впечатление сами гости произвели на немцев, которым три года постоянно повторяли, что надо подозревать иностранцев во всех грехах. Немцы встречали гостей сначала вежливо, но холодно. А потом жители Берлина искренне полюбили туристов и относились к ним с неподдельной теплотой»[639].
В статье также описывалось то, как ряды молодых французов, американцев и немцев, взявшись за руки, с горящими глазами шли на стадион.
Не все спортсмены уехали из Берлина сразу после окончания Олимпиады. Баскетболист Фрэнк Любин провел в городе еще неделю и лишь после этого отправился в свою родную Литву. За эту неделю мнение спортсмена о Берлине сильно изменилось. Несмотря на то, что площадка для проведения соревнований по баскетболу была ужасной (Гитлера не интересовал этот вид спорта, и у немцев не было баскетбольной команды), в целом впечатления от Олимпиады у спортсмена остались отличные. Теперь пелена спала с его глаз. Когда после игр Любин с женой хотели пообедать в одном ресторане, сопровождавший их немец указал на выставленную в окне звезду Давида и быстро увел их. Когда затем супруги пошли в бассейн, то на входе они обнаружили большую табличку со словами «Евреям вход запрещен». Любин удивился и отметил, что буквально несколькими днями ранее этой таблички не было. На это спортсмену ответили: «Действительно не было. Но сейчас-то Олимпиада закончилась».
За три месяца до начала Олимпийских игр английская газета «Evening Post» писала, что в Берлине появился новый стишок, который высмеивал перспективы представителей еврейской нации в Германии после Олимпиады.
Хотя в целом на Олимпиаду приехало меньше иностранцев, чем немцы ожидали, приток зарубежных гостей в Берлин был беспрецедентным. Многие туристы до этого никогда не бывали в Германии. Бесспорно, у каждого из иностранцев сложилось свое собственное представление о стране, но большинство людей покинуло Германию, считая, что это процветающая, эффективная и дружественная держава, в которой люди, правда, слишком любят униформы. Афроамериканский ученый Дюбуа, также побывавший на Олимпиаде, некоторое время пытался разобраться со своими впечатлениями и потом написал: «Свидетельство не говорящего по-немецки иностранца, посетившего страну во время Олимпиады, более чем бесполезно во всех отношениях»[640]. Это мнение разделял Филип Кук, епископ Протестантской епископальной церкви в американском штате Делавэр. Вернувшись в США, он заявил прессе: «Германия – это самая приятная страна для американских туристов. Если вы следуете их обычаям и делаете то, что они вам говорят, они позаботятся о вас наилучшим образом»[641]. С этим утверждением согласились его жена и семеро детей.
14. Научная пустыня
Из всех иностранцев, оставшихся в Берлине после окончания Олимпиады, пожалуй, самым заметным был профессор Уильям Эдуард Беркхардт Дюбуа. Он преподавал историю, социологию и экономику в университете в Атланте. К моменту отъезда последних олимпийских гостей Дюбуа пробыл в Германии уже несколько недель. Профессору предоставили полугодовой творческий отпуск для написания научных работ. Точно так же, как и ряд других американских ученых (посол США Уильям Додд был одним из них), Дюбуа влюбился в Германию еще студентом, когда в 1890-х гг. обучался в Берлинском университете. Однако шестидесятивосьмилетний профессор значительно отличался от всех остальных германофилов уже хотя бы потому, что был чернокожим. Дюбуа стал первым чернокожим студентом, получившим докторскую степень в Гарвардском университете, после чего стал известным ученым, борцом за гражданские права и писателем. Спустя сорок с небольшим лет после окончания обучения профессор снова вернулся в Берлин, чтобы исследовать промышленность и сферу образования Германии: он хотел перенять опыт немцев и помочь негритянским индустриальным школам в южных штатах.
То, что престарелый чернокожий ученый едет в Германию в период расцвета Третьего рейха, чтобы улучшить образование «негров», может показаться весьма странным. По крайней мере, именно так думал Виктор Линдеман из Нью-Йорка. Прочитав о планах профессора в прессе, он написал Дюбуа письмо, в котором сообщил, что задумка ученого его «рассмешила». Линдеман перечислил преступления нацистов против людей не арийской расы и спросил: «Так что же из немецкого опыта будет способствовать развитию образования негритянского населения в любой части Америки?»[642] На этот вполне здравый вопрос Дюбуа ответил так: «Я не понимаю, что вас рассмешило, ведь человек при любых обстоятельствах должен искать истину. Мои исследования в Германии не обязывают меня делать какие-либо определенные выводы или не заставляют занимать какую-либо определенную позицию. 67 миллионов людей стоят того, чтобы их опыт изучали»[643].
Поездка Дюбуа в Германию наглядно иллюстрирует неоднозначное отношение иностранцев к Третьему рейху. В годы своей молодости Дюбуа открыл в Германии сокровищницу знаний, недоступных для большинства афроамериканцев вне зависимости от их интеллектуального уровня. Уже в зрелом возрасте, когда мир в Европе становился все более хрупким, профессор, несмотря на Гитлера, стремился вернуться в страну, которая подарила ему потрясающие культурные богатства.
У Дюбуа были серьезные личные мотивы отправиться в Третий рейх, но, помимо этого, профессор считал, что «будущее современной культуры решается в Германии»[644]. И Дюбуа должен был сам увидеть, как развивается эта драма. Фонд
Связь фонда с национал-социалистами не очень радовала Дюбуа. Профессору предложили стать членом Американского комитета по антинацистской литературе, но ему пришлось отказаться: «Фонд
Во время пребывания в Германии Дюбуа вел колонку в афроамериканском еженедельнике «Pittsburgh Courier». В своей первой колонке профессор отметил, что к 1 сентября олимпийские символы и украшения исчезли с улиц Берлина, а в кафе на Унтер-ден-Линден людей стало вдвое меньше. Он с оптимизмом писал, что многие в Германии помнят победы афроамериканских спортсменов, ставших «символом нового восприятия американцев в Европе, а также нового понимания расовых отношений в США»[646].
Спустя насколько недель профессор поведал читателям о том, как он одним осенним утром посетил Сименс-Сити – огромный индустриальный комплекс, расположенный в шести километрах к северу от Олимпийского стадиона. В Сименс-Сити работало 36 тысяч человек. Дюбуа приняли с большим уважением и показали ему школу Сименс. Здесь профессора поразило все: процесс отбора учащихся, классные комнаты, оборудование, внимание, с которым относились к успехам каждого из студентов для максимального использования их потенциала, а также передовая система четырехлетнего обучения. «Здесь потрясающая атмосфера, и это неудивительно, – писал профессор. – Студенты не платят за получение образования, им платят за то, чтобы они учились… их подбадривают и им помогают, как только могут, у студентов есть свой клуб, возможность заниматься спортом и играть, вечерние развлечения для членов семей и друзей и даже бесплатный ланч в середине дня»[647].
Несмотря на энтузиазм Дюбуа по поводу прогрессивной системы образования, отличных жилищных условий, обилия дешевой еды («хотя лично я испытывал недостаток в жирах»), полного общественного порядка и общего ощущения благоденствия, ученый не был наивным человеком. Когда после возвращения в Америку профессора спросили, считает ли он, что немцы счастливы, он ответил: «Счастливы – нет, но полны надежды»[648]. В колонках Дюбуа описывал своим читателям, как путешествовал в разные уголки страны, читал газеты, слушал лекции, смотрел пьесы, ходил в кино и общался с самыми разными людьми. Профессор наблюдал, как «нация работает и отдыхает». И все же Дюбуа было сложно прийти к каким-либо четко сформулированным выводам. «Сложно узнать 67 миллионов человек, тем более вынести им какое-либо обвинение, – писал он. – Я просто наблюдал».
В отношении антисемитизма у профессора сложилось однозначное мнение: «Кампания против евреев, – писал Дюбуа в своей колонке, – по мстительной жестокости и публичному надругательству не сравнится ни с чем, что мне приходилось видеть, а, поверьте, видел я многое»[649]. В современной истории не было ничего более трагичного, чем преследование евреев. «Это удар по всей цивилизации, – продолжал Дюбуа, – сравнить который можно разве что с ужасами испанской инквизиции и торговлей африканскими рабами»[650]. Такого же мнения придерживались многие возвращавшиеся из Германии туристы, но Дюбуа сделал еще одно наблюдение. Он говорил, что невозможно сравнивать положение американских «негров» с евреями в Германии: «Все, что происходит в Германии, происходит открыто и законно, даже если это жестоко и несправедливо. В США негров преследуют и подавляют, грубо нарушая существующее законодательство»[651]. Дюбуа не стал больше заострять внимание на лицемерии белых американцев, которые выражали справедливое недовольство тем, как немцы обходятся с евреями, но при этом игнорировали линчевание афроамериканцев.
Несмотря на то, что Дюбуа не поддерживал проводимую нацистами политику преследования евреев, пропаганду, цензуру и многие другие аспекты жизни Третьего рейха, это не означало, что он «не получил удовольствия от пяти месяцев, проведенных в Германии». Профессор отмечал, что к нему «повсеместно относились с уважением и вежливостью». Повторяя наблюдения афроамериканских олимпийцев, Дюбуа писал: «Я не смог бы провести столько же времени в любой точке США без того, чтобы не столкнуться с дискриминацией и оскорблениями. В Германии со мной не произошло ни одного подобного случая»[652]. Однако Дюбуа не испытывал никаких иллюзий. «Меня не обмануло отношение немцев ко мне и небольшому числу негров, которые посетили Германию, – писал он секретарю Американского еврейского комитета. – Чисто теоретически они относятся к неграм так же плохо, как и к евреям, и, если бы в Германии проживало достаточное количество негров, немцы точно так же выражали бы к ним свое отношение». При этом пребывание в Германии убедило профессора в том, что простые немцы в своей массе не испытывают негативного отношения к людям другого цвета кожи»[653].
Одной из причин, по которой Дюбуа хотел вернуться в Германию, была его любовь к опере, в особенности к произведениям Вагнера. Профессор посетил фестиваль в Байроте в 1936 г. и написал колонку под названием «Опера и негритянский вопрос». Дюбуа понимал, что его любовь к творчеству композитора, известного своими расистскими взглядами, может вызвать удивление, поэтому начал колонку так: «Я вижу, как какой-нибудь далеко не глупый негр задается вопросом, какое отношение Байройт и опера могут иметь к голодающим негритянским работникам фермы в Арканзасе или чернокожим выпускникам колледжа, которые ищут работу в Нью-Йорке». Дюбуа предположил такой ответ на этот вопрос: Вагнера и чернокожих объединяет борьба с жизненными трудностями. Безработному композитору, погрязшему в долгах, приходилось бороться за право получать образование. Он знал, как чувствует себя человек, которого изгоняют из своей собственной страны. «Музыкальные драмы Вагнера, – писал Дюбуа, – повествуют о жизни, которую прожил композитор, и эти драмы знакомы всем людям вне зависимости от цвета кожи»[654]. Это было смелое и очень искреннее утверждение, хотя вряд ли оно прозвучало убедительно для читателей Дюбуа.
Дюбуа находился в Германии во время празднования 550-летия со дня основания Гейдельбергского университета. Этот старейший в Германии университет получил хартию 1 октября 1386 г., но нацисты перенесли дату празднования на последние четыре дня июня: двумя годами ранее в эти дни прошла «Ночь длинных ножей». Сибил Кроу[655], которая в то время работала над диссертацией в Кембриджском университете, 27 июня приехала в Гейдельберг и остановилась у друзей. В поезде Сибил встретила группу англичан, которые направлялись в небольшой немецкий городок Мозель, чтобы провести в нем отпуск. «Это была группа из Манчестера. Тридцать человек, главным образом, владельцы магазинов, продавцы, машинистки и фабричные рабочие, простые и небогатые люди, – писала Сибил. – Некоторые из них были белыми, как бумага, уставшими, но все находились в прекрасном расположении духа в предвкушении отпуска». Девушку удивило то, что многие из ее попутчиков неоднократно бывали в Германии: «Один из них, драпировщик по профессии, сказал мне, что семь лет подряд проводит отпуск в Германии. Все хвалили немцев и говорили, какие они хорошие люди». Одна молодая продавщица из универмага в Манчестере обошла все Баварские Альпы, ночуя в молодежных хостелах. «Потом к нашему разговору присоединились остальные, – писала Сибил, – и все начали восхвалять красоту немецкой земли, немцев и немецкий характер»[656].
Около 8 часов вечера, после прогулки по Гейдельбергу, Сибил с подругой нашли на университетской площади место, с которого было удобно наблюдать торжества. Перед одним из новых университетских зданий, которое было построено на деньги, собранные выпускниками (в том числе бывшим послом США в Германии Джейкобом Шурманом), стояли флагштоки. На них развевались флаги более пятидесяти стран, в том числе Великобритании и Франции, хотя ни англичане, ни французы не прислали на празднование своих официальных представителей. Таким образом они выражали свой протест против увольнения 44 профессоров университета по причине их расы, религии или политических взглядов. Ограничив свободу научной работы, нацисты подорвали авторитет университета. Впрочем, это не остановило американцев: не менее двадцати американских колледжей и университетов направили своих представителей в Гейдельберг, включая Гарвардский и Колумбийский университеты. Хотя многие критиковали решение руководства Гарварда, президент университета Джеймс Конант настоял на своем, утверждая, что «связи, сложившиеся между университетами всего мира… не привязаны… к политической ситуации»[657].
Возможно, если бы Конант ознакомился со студенческой литературой, которую читал тем летом швейцарский писатель Дени де Ружмон, который все еще преподавал во Франкфуртском университете, он бы изменил свое мнение. «Никто во Франции, – писал де Ружмон, – даже и представить себе не может, сколько в этих статьях демагогии и насилия… сколько решимости искоренить любое инакомыслие и сравнять с землей всех тех, кто даже в глубине души придерживается другого мнения. Им недостаточно простого подчинения. Врагами становятся все, кто не кричит о своей радости служению партии». Чтобы не быть голословным, де Ружмон процитировал статью из студенческой газеты Франкфуртского университета:
«Я прилежно учился,
Я выступал на семинаре,
Я отдал несколько монет бедным и не пропустил вечернее собрание штурмовиков,
Я выступал на собрании и с радостью прочитал «Der Völkische Beobachter»[658],
Я оплатил членские взносы штурмовиков,
Потому что поддерживаю порядок»[659].
В университетской газете Гейдельбергского университета писали приблизительно то же самое. Вернувшиеся в альма-матер американцы с трудом узнавали свой университет. Исчезли старые униформы и яркие кушаки членов дуэльных клубов, исчезла компанейская атмосфера пивных наподобие «Зеппла», в которой пышные официантки обслуживали молодых аристократов, поднося им пенистое пиво в глиняных кружках и весело произнося «за ваше здоровье». Вместо этого студенты носили унылые униформы штурмовиков и проводили вечера, обсуждая такие темы, как «расовая судьба Германии», «нордическая наука» и «место женщины в национал-социалистическом государстве»[660]. Именно эти новые студенты вечером 27 июня выстроились вдоль улиц и отгородили их кожаными ремнями, которые обычно были перекинуты у них через плечо как часть студенческой униформы. Сибил с подругой заметили, что все студенты были очень молодыми и с удовольствием пропускали их через свое «оцепление», когда девушки хотели перейти на другую сторону улицы.
Пока подруги вместе со всеми остальными ждали появления почетных гостей, пожарные подожгли содержимое четырех огромных жаровен, стоявших на высоких столбах вокруг площади. Сибил, как завороженная, смотрела на поднимавшиеся в небо клубы дыма, ощущая «странную варварскую красоту» мероприятия, которое напоминало древние жертвоприношения. «Толпа затаила дыхание и молчала, словно во время религиозной церемонии». Действие развивалось по стандартному нацистскому сценарию, но в этот раз все пошло не по плану. Из-за плохого топлива дым становился все чернее и гуще, полностью закрывая вечернее солнце. «Наступила зловещая тьма, похожая на мрак, который возникает перед затмением. Потом с неба начали падать хлопья сажи, окрасив в черный цвет лица, головы и одежду людей», – писала Сибил. Возможно, англичанка увидела в этом прекрасную метафору Третьего рейха. Однако недовольство толпы не успело перерасти в гнев, потому что внимание людей переключилось на иностранных делегатов (приблизительно 400 человек), бывших студентов Гейдельбергского университета, которые взошли на ступеньки перед залом Шурмана. До недавнего времени главный вход в университет украшала статуя Афины Паллады, а также надпись «Вечному духу». Теперь вместо статуи богини мудрости появилась другая – бронзовая статуя орла с распростертыми крыльями, а слово «вечному» было изменено на «немецкому». Понятно, почему Джейкоб Шурман, которого немцы хотели видеть в рядах почетных гостей, отказался от приглашения и не приехал. Когда Сибил с подругой уходили с площади, они заглянули во внутренний двор и увидели брошенную Афину, которая «грустно сидела в одиночестве, положив руки на ослабевшие колени»[661].
В последующие три дня проходило много митингов, процессий, банкетов, и, конечно же, нацисты устраивали салют. Сибил с друзьями пригласили посмотреть салют из дома с видом на реку и живописный Гейдельбергский замок. Этот дом принадлежал одному из уволенных профессоров-евреев. К счастью, у него были сбережения: на крошечную университетскую пенсию было невозможно прожить, а семья профессора никак не могла получить разрешение на выезд из страны. Сибил не заметила никаких проявлений антисемитизма, кроме разве того, что профессору было запрещено нанимать арийскую прислугу моложе 45 лет. Девушка увидела, что никто не проявлял к профессору и членам его семьи негативного отношения. Немцы спокойно с ними общались, «совершенно не боясь никаких последствий»[662]. Никогда раньше Сибил не видела такого красивого салюта. После него раздались ужасно громкие звуки «канонады». Подруга объяснила Сибил, что таким образом «люди привыкают к звукам настоящей канонады, которую им, возможно, придется услышать».
Несмотря на утомительную жару, делегат от Колумбийского университета профессор немецкой филологии Артур Реми прекрасно провел время на юбилее Гейдельбергского университета. Вместе с другими иностранными гостями Реми присутствовал на приеме, который Геббельс давал в замке. Официанты были одеты в костюмы в стиле XVI века. Реми по-нравилось выступление Берлинской балетной труппы. «Исключительно приятное мероприятие, – писал профессор, – которое ни в коем случае нельзя назвать пропагандистским»[663]. Но на следующий день профессор был до глубины души поражен выступлением министра образования Третьего рейха – самым важным моментом торжественных мероприятий.
Г-н Руст сказал, что программы всех высших учебных заведений на территории Германии должны полностью соответствовать социальным, политическим и расовым принципам Третьего рейха. «Нам прямо и без обиняков заявили, – писал Реми, – что те, кто не соответствует этим требованиям, не могут работать в немецких университетах, поэтому увольнение ряда профессоров – это обязательная и обоснованная мера»[664]. Реми обратил внимание, что продолжавшаяся более часа речь министра образования вызвала много критических замечаний со стороны иностранных делегатов. Профессор считал эту критику «полностью обоснованной». Из слов Реми складывается впечатление, что речь министра стала для иностранцев неожиданностью.
Но как они могли не знать о чистках, происходивших в немецких университетах? И как они могли не знать, что многие ведущие немецкие ученые, в первую очередь Мартин Хайдеггер (которого многие считают лучшим философом двадцатого века), открыто поддерживали нацистов? Хайдеггер преподавал во Фрайбургском университете, где в 1933–1934 гг. занимал должность ректора. Он любил читать лекции в нацистской униформе и принимал личное участие в увольнении евреев из университета. Несмотря на эти достаточно широко известные факты, Реми писал: «Ни Колумбийский, ни какой-либо другой американский университет, принявший приглашение немецкой стороны, не должен извиняться за свое решение»[665].
Речь министра образования слышали не только делегаты в зале. Она звучала из установленных в Гейдельберге громкоговорителей и мешала Сибил наслаждаться тишиной и спокойствием июньского утра. «Во время прогулки по городу мы, – писала девушка, – увидели установленные в садах и на площадях громкоговорители, около которых собирались люди, чтобы послушать, что говорят». Когда позже днем Сибил читала в газете отчет о заседании, она не обнаружила ни одного упоминания о выступлениях иностранцев. Оказалось, что выступления всех зарубежных делегатов ограничили пятью минутами. По справедливому замечанию газеты «New York Times», нацисты полностью контролировали все мероприятия в честь годовщины основания университета. С этой целью в городе было создано специальное отделение Министерства пропаганды[666].
Торжества подтвердили все худшие опасения Сибил. Нацисты оказались еще более неприятными людьми, чем можно было бы предположить из публикаций британских газет. Сибил решила, что у Германии не может быть никакой надежды, пока нацистов полностью не уничтожат. А вот что писал Реми: «Мне кажется, что в целом празднества прошли на высоте и произвели впечатление, кроме того, все мероприятия в основном носили научный характер… я не воспринял присутствие коричневых и черных униформ как что-то мрачное». Реми уехал из Гейдельберга в полном убеждении, что он присутствовал на «серьезном научном съезде»[667].
Через несколько дней после окончания торжеств по поводу годовщины основания Гейдельбергского университета группа девушек из женского колледжа Джорджа Ватсона (город Эдинбург) сделала общую фотографию и отбыла с ознакомительной поездкой в Германию. «Я помню наше возбуждение, – рассказывала Ида Андерсон, когда ей было уже за семьдесят. – В наших темно-бордовых пиджаках и панамах мы собрались на железнодорожном вокзале Уэверли». Девушки прибыли в Кельн уже после наступления темноты и двинулись в молодежный хостел. «Вот, – закричала мисс Томпсон, – кафедральный собой Кельна». Тут, по воспоминаниям Иды, «небо и собор осветила молния, послышался раскат грома и начался сильный ливень». Поля панам девушек быстро промокли, и струйки воды потекли за воротник. Когда через несколько дней англичанки посетили Гейдельберг, их гидами выступили «безукоризненные» штурмовики. На Сибил Кроу, точно так же, как и на Иду Андерсон, произвели впечатление их хорошие манеры: «Они были вежливыми и очаровательными». В Шварцвальде девушки однажды увидели, что «часть леса неожиданно стала передвигаться» в их сторону, но потом оказалось, что это была «группа замаскированных танков и солдат». После «столкновения» с силами вермахта девушки со смехом решили, что поняли, как чувствовала себя Макбет[668].
Когда Цзи Сяньлинь[669], будучи аспирантом, приехал в Германию в 1935 г., он исполнил свою давнюю мечту. Сяньлиню казалось, что Германия – это воплощение идеала, увиденного сквозь «золотую дымку». К тому времени, когда спустя несколько месяцев китаец поселился в Геттингене, он уже расстался с некоторыми иллюзиями, но все же решил провести в Германии два года, чтобы защитить диссертацию по санскриту. Так получилось, что Цзи Сяньлинь задержался в стране на десять лет. Все эти годы китаец прожил в одном и том же доме и очень привык к его хозяйке, типичной «хаусфрау», женщине консервативных взглядов, получившей только среднее образование, но умевшей прекрасно готовить. Цзи Сяньлинь не понимал некоторых обычаев западных людей. Например, он не мог взять в толк, почему его хозяйка поругалась со своей лучшей подругой только из-за того, что та купила такую же шляпу? «Западные женщины (и мужчины), – писал будущий ученый, – питают необъяснимую антипатию к людям, которые носят такую же шляпу или одежду, как и они сами. Такое поведение китайцу понять сложно»[670].
Человеку, привыкшему к грязным улицам в городах Китая, казалось удивительным, что старушки с мылом драят тротуар в Геттингене. Сяньлиню нравились высокие средневековые дома, и он любил сидеть в дубовых рощах в центре города. Каждое воскресенье вместе с другими китайскими студентами, учившимися в городе по обмену, Сяньлинь уезжал на природу и устраивал пикники. Иногда они поднимались на вершину холма к «пагоде» Бисмарка. Иногда ужинали в ресторане, где Сяньлинь заказывал медвежатину, «которая по вкусу была очень похожа на китайскую еду»[671]. Он никогда не обсуждал политику на людях, хотя однажды отметил, что некоторые немцы относятся к Гитлеру, как к идолу.
Цзи Сяньлинь и его друзья привыкли к тому, что по радио передавали «рев быка» (речи Гитлера). Особенно часто эти речи транслировали во время съездов в Нюрнберге. После оккупации Рейнской области нацисты провели съезд партии 8–14 сентября 1936 г., который также называли «слетом чести». Казалось бы, подобное мероприятие не должно было привлечь внимание ученых. Дюбуа слушал выступления на съезде по радио, и бряцающая оружием риторика показалась ему «устрашающей» и ведущей к войне. А вот профессор Американского университета в Вашингтоне Чарльз Тэнсилл оказался одним из 14 американцев, «удостоившихся» в тот год официального приглашения на съезд национал-социалистов. Тэнсилл придерживался «правых» и пронацистских взглядов и, кроме того, был набожным католиком. Профессор с нетерпением ждал возможности познакомиться с Гитлером и «другими выдающимися деятелями партии»[672]. Тэнсилл не только преподавал в университете, но и работал историком в Сенате США, где имел дело с ключевыми дипломатическими документами. Несмотря на крайне правые и ревизионистские взгляды профессора, многие ученые с уважением относились к его научным трудам, которые пользовались определенной популярностью и среди широкой аудитории.
20 октября 1936 г. по просьбе немецких властей Тэнсилл выступил по радио с обращением к американцам[673]. Описав достижения Германии, профессор заговорил о фюрере: «Он никогда не позволяет себе экстравагантных жестов, не повышает голоса, – вещал Тэнсилл слушателям. – Он производит впечатление прямолинейного человека». Нацисты, должно быть, пребывали в восторге от такого красноречивого апологета, который, в отличие от многих других иностранных гостей, прекрасно понимал два важных момента: то, что увеличение немецкой армии происходит исключительно в оборонительных целях, и то, что рейх играет главную роль в борьбе с коммунизмом. «Даже все наиболее враждебно настроенные к нему критики, – говорил Тэнсилл радиослушателям о Гитлере, – должны признать, что без непосредственного участия фюрера Германия уже давно стала бы «красной»[674].
Дюбуа видел все несколько иначе. Он считал, что именно благодаря Гитлеру Германия в некотором смысле уже стала «красной». По мнению ученого, нацисты копировали политику Советской России до такой степени, что между двумя системами исчезли практически все различия. В виде доказательства профессор приводил следующие факты: «Контроль государства над собственностью и промышленностью; контроль денежной и финансовой систем; движение в сторону превращения государства в крупного землевладельца, контроль со стороны правительства, управление занятостью населения и уровнем зарплат, строительство инфраструктуры и жилья, молодежное движение и однопартийная система на выборах»[675].
С этими взглядами соглашалась двадцатичетырехлетняя Барбара Ранкл, которая, правда, не была ученым. Она изучала в Мюнхене вокал и игру на фортепиано. Барбара выросла в Кембридже, в штате Массачусетс, где ее дед был президентом Массачусетского технологического института. Девушка писала: «Я очень интересуюсь политикой с тех пор, как поняла, что коммунизм хорош только на страницах книг. Постепенно я стала врагом национал-социализма по тем же причинам, что и врагом коммунизма. Они удивительно похожи, поэтому невероятно глупо, что следующая война будет между Россией и Германией, каждая из которых станет защищать свою «религию»[676].
Барбара Ранкл признавалась, что вначале относилась к нацистам иначе: «Это неизбежно, потому что своими глазами видишь, что люди чувствуют новые возможности». Потом она осознала свою ошибку. Судя по письмам девушки, она очень хорошо поняла простых немцев в период, когда нацизм был на подъеме. Именно тогда жители Германии, возможно, впервые в своей жизни почувствовали, что смотрят в будущее с большим оптимизмом. В этом контексте хотелось бы дословно привести описание молодого солдата Карла Майера, с которым Барбара несколько раз ходила на свидание:
«Внешне Карл выглядел человеком, которому можно на сто процентов доверять. Униформа сидела на нем как влитая. Чистая, красивая голова, коротко подстриженные каштановые волосы, искреннее лицо, белые зубы и потрясающая и подкупающая широкая улыбка. Он сдвигал пилотку на один из своих зеленых глаз. Его характер соответствовал внешнему виду. Он был то, что здесь называется, «ein einfacher Mensch» [простым человеком]: его родители жили в деревне, он говорил по-немецки так, что вначале я его не понимала, но его достоинства во многом были связаны с его происхождением. Он был гордым, очень чувствительным, очень смешным, очень страстным, мог петь и прекрасно играть на гитаре, хорошо катался на лыжах и метко стрелял. Лично для меня он был потрясающим знакомым в смысле своего стиля жизни и идеалов. Он был типичным солдатом в лучшем смысле этого слова: быстрым, чистым, смелым, гордым, бесконечно верил в то, что Германия снова должна стать «большой и сильной». Карл не хотел войны, но говорил, что если она начнется, то станет биться до смерти. Что касается евреев и коммунистов, сначала он вообще не хотел о них слышать, но потом признал, что среди евреев есть приличные люди, а в коммунизме – несколько хороших идей. Он обожает военную службу и наверняка далеко пойдет. Он моего возраста и уже унтер-офицер»[677].
Этот любопытный и трогательный портрет человека свидетельствует о том, что в 1936 году не каждый молодой немец надевал униформу, чтобы избивать евреев.
Если бы Барбара захотела увидеться в Мюнхене с другими американками, то могла бы легко это сделать. Американцы отправляли студентов на обучение в Германию (особенно в Мюнхен) в рамках программы «Один год за границей» на протяжении всего нацистского периода. Эта программа пользовалась особой популярностью среди студенток самых престижных женских колледжей США, которые часто называют «семью сестрами»[678]. Как ни странно, поток американок, которые отправлялись учиться в Мюнхен, не уменьшался, в то время как немкам настоятельно не рекомендовалось получать высшее образование. Считалось, что женщина в рейхе должна изучать акушерство, которое преподавали в тысячах школ матери и ребенка по всей стране. Главная задача немецкой женщины сводилась к производству детей для отечества, к помощи и поддержке мужа. Но учившуюся в Мюнхене Лизу Гэтвик совершенно не волновало положение женщины в Германии. Девушке очень нравилось жить в этой стране. Вот как она в письме своей подруге Брин Маур описывала церемонию 9 ноября в честь шестнадцати нацистов, убитых во время путча 1923 г.:
«Толпы людей со всей Германии выстроились вдоль тротуаров. К полуночи люди так плотно стояли друг к другу, что перейти на другую сторону улицы стало невозможно. Мы простояли на углу около четырех часов: даже если бы мы захотели уйти, то не смогли бы сделать этого из-за толпы. На протяжении трех часов посреди ночи мимо нас шли колонны эсэсэвцев, штурмовиков, Гитлер-югенда, ветеранов и т. д. Никакой музыки, никаких барабанов, ни звука, все очень трагично, так как эти шестнадцать человек считаются в Германии героями, и некоторые люди приехали издалека, чтобы почтить их память. Даже когда проходил Гитлер, никто не кричал «Хайль Гитлер»! Пара людей не сдержалась, но на них зашикали, и они быстро замолчали»[679].
Лиза Гэтвик с гордостью писала, что видела Гитлера «вблизи четыре или пять раз». Письма девушки полны волнения, но она ни разу не упоминает еврейский вопрос или другие преступления нацистов. Лиза описывает, как в опере все «хлопают и хлопают до тех пор, пока руки не отвалятся», рассказывает о еженедельных танцах в пивной «Хофбройхаус», где «все очень веселятся под влиянием замечательного пива», а также о семье, с которой она ежедневно трапезничала: «Почти каждый день г-н Клуссманн зачитывает нам статистику, касающуюся отношений между Америкой и Германий. Все подсчитано и аккуратно записано в его маленьком блокноте: население, предки, температура, в общем alles![всё]».
Лизе нравилась еда, хотя она отмечала, что за один прием пищи было не больше двух перемен блюд, а чаще всего одна: «Сегодня ели что-то типа блинов с изюмом внутри и джемом вместо сиропа, чай и бутерброды с маслом. Вчера – густой овощной суп, а потом холодный рис с абрикосами». После ужина все члены семьи садились около радиоприемника (Лиза называла его «роскошью»), болтали, читали и шили. Радио стало важнейшим средством пропаганды, и поэтому приемники не были редкостью или предметом роскоши, как, возможно, считала Лиза. В 1934 году Франкфуртский суд постановил, что судебным приставам больше не разрешается в счет погашения долгов забирать у людей радиоприемники, которые стали в новой Германии частью жизни. «Радио имеет первостепенное значение для просвещения граждан и для борьбы за единство немецкого народа», – писали в британской газете «Manchester Guardian» со ссылкой на анонимный источник из Германии[680]. В 21:30 Клуссманны радио выключали и ложились спать. По словам Лизы, горячие ванны принимали не часто, но дом имел центральное отопление. В целом, подводила итог девушка, «жизнь была очень хорошей»[681].
Такое далекое от критики восприятие нацистской Германии может объясняться наивностью молодости. Для большинства молодых американцев путешествие за границу было совершенно недосягаемым, поэтому стоит ли судить девушку за то, что она не хотела, чтобы политика испортила ей интересное приключение? Но не может быть никакого оправдания преподавателям, которые отправили ее (и еще 27 студентов) в Мюнхен в такое время. Те, кто принимал решение о поездке студентов, должны были знать, что происходит в Германии. Если ответственные за студенческий обмен люди не знали ситуации в стране, значит, они просто не выполняли свою работу. Удивительно, что на фоне угнетения интеллектуалов Грейс Бейкон, профессор немецкого языка в колледже Маунт-Холиок и директор программы «Учеба в Мюнхене», в 1938 г. утверждала, что «обучение расширило горизонты студентов, сделало их толерантными и помогло понять им другую культуру через прямые контакты с ней»[682].
Бесспорно, встречались люди наподобие Тэнсилла, которые симпатизировали нацистам и хотели оказывать помощь режиму. Многие другие ученые приняли решение побывать в Третьем рейхе, поскольку культурное наследие страны было слишком богатым и перевешивало неприятные моменты, связанные с политикой. Эти ученые концентрировались на культурных ценностях прошлого и в той или иной мере закрывали глаза на реалии настоящего. Получалось, что они сознательно игнорировали политику диктаторского режима, который к 1936 г., несмотря на Олимпиаду, успел показать свое истинное лицо.