Сергей Снегов
Грешное житие святого Аркадия Казакова
1
– Самый раз, – одобрил принесенный мною разбавленный спирт Аркадий Николаевич Казаков. – Градусов пятьдесят пять, верно?
– Старался под шестьдесят, – скромно ответил я. – Но, конечно, градус туда, градус сюда – спиртометра в моей лаборатории нет.
– Знаю, знаю. И про вашу старую лабораторию, которую покинули, и про новую, которой пока нет, и про ваши дела... Слыхал, что ударились в атомные прожекты. Были инженером, даже неплохим, вдруг сдурели – полезли в атом! И ко мне по этой части?
– К вам. Речь об одиннадцатой турбине Мицубиси. Вы пообещали начальнику комбината Александру Алексеевичу Панюкову...
– Подождите с генералом Панюковым. Сперва – кто вы? Налейте еще по полстаканчика. Соленые огурцы с материка?
– Откуда же еще? В Заполярье их не производят.
– Выжатые, как сиськи у старухи. Но за неимением гербовых марок применяются простые – слыхали? Так вот, ваш друг Александр Игнатьевич Рыбак клянется, что вы удивительный человек. Когда ни придешь к вам, есть что выпить. И пьете помногу только в компании, а один – ни-ни! Верно?
– Приблизительно так.
– Почему такая диета?
– Когда один, нет времени пить. И не хочется. Работа увлекает больше, чем пьянка в одиночку. Другое дело в компании. Все равно творческое время потеряно, а беседа под стаканчик увлекательна.
– И всякие смеси, говорил Рыбак, изобретаете?
– Преувеличивал. Люблю чистые напитки – вино, коньяк, разбавленный под водку спирт. Конечно, смешиваю не только спирт с водой, как сейчас, а, скажем, спирт с шампанским – коктейль «Северное сияние», шампанское с коньяком – «Дружба», раза два составлял «Белый медведь» – чистый спирт пополам с коньяком. Только забористо. Лучше всего натуральный «Двин», если о любимом сорте...
– Почему не принесли своих адских медведей и сияний?
– Предупреждали, что вы пьете только водку. Считайте, что стараюсь полебезить перед вами...
– Принимаю лесть – и бутылками, и стаканами. Теперь о деле. Для начала – что знаете обо мне? Без твердого знания, кто есть кто, толкового разговора не получится. Наливайте остаток – мне побольше, себе поменьше.
Я налил ему полный стакан, а себе, что осталось – половину.
2
Он знал, что больше спиртного у меня нет, и не торопился осушать стакан. Я залюбовался – так красиво он тянул свою порцию. Разговор шел в 1946 году в помещении прибористов Норильской ТЭЦ, я часто хаживал туда по делам. Начальник этого помещения Александр Игнатьевич Рыбак, доставив сюда Казакова, сам удалился, объяснив: «Лучше мне ваших сверхсекретных разговоров не слышать, он пока сидит, тебя, наверно, опять посадят, а я уже отсидел и больше не собираюсь. Не хочу быть участником ваших заговоров». Так вот, я просто выпивал, а Казаков наслаждался. Он поднимал стакан, смотрел сквозь него и мелкими порциями вытягивал водку. И не сразу заглатывал принятую порцию, а несколько раз прогонял ее по рту. Это было удивительно. Я уже, впрочем, знал, что он во всем незауряден – Аркадий Николаевич Казаков, блестящий инженер, многократно судимый со множеством статей высшей свирепости – одного их количества хватило бы на добрую пятерку квалифицированных специалистов, заведомых преступников и знатоков своего инженерного дела. «Не прислали бы в лагерь Аркадия Николаевича, наверное, не пустили бы нашу Заполярную ТЭЦ, – как-то растроганно признался мне строитель котлов Иосиф Михайлович Махновецкий, отнюдь не склонный к самоуничижению, и со вздохом добавил: – Но еще сидеть ему – ох!»
И когда Аркадий Николаевич потребовал, чтобы я для начала беседы выложил, что знаю о нем, я торопливо возобновил в уме услышанное от физика Владимира Гла-занова, строителя Иосифа Махновецкого, прибориста Александра Рыбака, директора ТЭЦ Исидора Бронштейна и многих других знакомых – Казаков был увлекательной темой для разговоров. И хоть никто из нас не мог посетовать на скудость событий в своей собственной жизни, обстоятельства его существования по любой оценке виделись необыкновенными.
И я вспомнил, что он был из тех, кого объявили видными деятелями Промпартии. Вспомнил на знаменитом процессе речь обвинителя Крыленко, того самого, кого – тогда еще прапорщика – Ленин в послании генералу Духанину в 1917 году провозгласил главнокомандующим русской армией, – потом наркома юстиции, шахматиста и альпиниста, пламенного оратора на процессах «врагов народа и вредителей». А конец для него свершился в 1938 году – Крыленко был закономерно раздавлен прессом террора, который сам же столько лет истово совершенствовал. Крыленко тогда поставил турбинщика Аркадия Казакова в один ряд с такими крупными инженерами, учеными и великими вредителями, как руководитель Промпартии Рамзин, нефтяник Ларичев, текстильщик Федотов и историк Тарле. И суд, естественно, приговорил Казакова и Ларичева и еще кого-то к расстрелу, и «Правда» объявила о приведении приговора в исполнении. А Казаков перед войной появился в Норильске живой и освобожденный от тягот промпартийного приговора, зато с новыми статьями и новым тюремным сроком такой длины, что явно превосходил реальности существования. И его в начале войны определили в строители ТЭЦ со специальным заданием срочно смонтировать эвакуированную из Харькова турбину. Турбина была дрянненькая: при проектной мощности в 25 тысяч киловатт, она в Харькове за несколько лет эксплуатации ни разу не дотягивала и до двадцати тысяч, эвакуация, за шесть тысяч километров в Заполярье качества ее тоже не улучшила. Некоторые – из комсомольского набора – энергодеятели в Норильске ужаснулись: такая развалюха, а кому поручили восстанавливать – человеку с жутким набором статей, он же ее вконец угробит, и обвинять будет некого. «Война же идет, с нас голову снимут!» А опытные специалисты карательных органов успокаивали: «Казаков ведь кто? Наш знаменитый вредитель из Промпартии, такому что угодно поручи – все выполнит с блеском». И вредитель Казаков выполнил даже больше того, что ожидали. Смонтированная им турбина далеко превзошла не только то, что показывала в Харькове, но даже свои проектные возможности – ниже 28000 киловатт мощности не опускалась.
И еще одно я вспомнил из рассказов о Казакове. В момент пуска первой турбины на ТЭЦ вдруг стал падать пар, турбина сбросила обороты. Пуск был обставлен торжественно, из Москвы прилетел генерал из карательных, а не военных, уже была написана, но не отправлена, ликующая реляция самому Сталину о великом производственном успехе в Заполярье. Велели вызвать Казакова, отвечающего за турбину, но его не нашли ни в турбинном, ни в котельном помещении. «Вредительство! Сбежал, гад!» – мигом определил проницательный московский генерал. Офицеры кинулись выискивать сбежавшего вредителя, а в это время он сам, грязный, небритый, с трудом открывая глаза, выполз из-за горы неубранного монтажного мусора, молча отстранил рукой кинувшегося к нему разъяренного генерала и прохрипел растерянному директору станции: «Дура, чего стоишь, я же во сне носом учуял – недоделанная задвижка на сороковой отметке на газоходе упала, тяги нет. Пошли туда, а я еще отдохну вон там, без дела не будить». Тяга восстановилась, победная реляция была отослана в Москву, а Казаков три дня не выходил из блаженной хмельной одури.
Лет через пять, став из физика писателем, я изложил эту забавную сценку в романе «В полярной ночи».
Все вспомнившееся я изложил Казакову в доказательство того, что кое-что немаловажное знаю о нем.
3
– Чепуха, – сказал Аркадий Николаевич, с сожалением допивая последний глоток. – О людях обычно болтают всякий вздор, он поверхностен и потому бросается в глаза. Вы думаете, я турбинщик? То есть правильно, турбинщик, но это сейчас, а был летчиком. Не просто летчиком, а товарищем Петра Николаевича Нестерова, того самого, что первым выполнил мертвую петлю. Вы об авиаконструкторе Сикорском слыхали?
– Знаю, что он сконструировал четырехмоторные самолеты, которые назвали «Илья Муромец».
– Я летал на одном из них. И отношения у нас с Сикорским были превосходные, он все выспрашивал меня, как «Илья Муромец» в полете. Ну, сказать, что тогдашний «Муромец» был хорош для боя, я бы не мог, потом, уже в Америке, Игнатий Николаевич создал большие машины, вполне надежные в воздухе. На «Илье Муромце» меня ранили, и я стал непригоден для авиации. Калека в пилоты не годится.
– На калеку вы не похожи, Аркадий Николаевич.
– Смотря как искалечен. Вот у американского писателя Хэмингуэя некоего Джейка сразили осколком в причинное место, после чего он перестал быть мужчиной. Характер мужской, действия мужские, а не мужчина. Он влюблен и его любят, а любви быть не может, такая трагедия. Когда у нас переведут, прочтите, советую, хороший роман.
– И у вас похожее ранение? – спросил я осторожно.
– Точно такое же, как у того парня в романе. «Илья Муромец», – исполин, четыре мотора, неслыханная по тем временам конструкция, но открыт, нет хорошей защиты. Стреляли с земли – и надо же – не в ногу, не в руку, даже не в задницу – и это бы перетерпел. А с моим ранением авиация закрыта напрочь. Пришлось демобилизоваться. К этому времени и гражданская война закончилась, и я ушел из Красной Армии. Одно хорошо – до ранения случайных связей хватало, а жены не завел. Пришлось на всех мужских делах поставить крест.
– Представляю себе, как вы переживали.
– Не радовался, ведь еще молодой был. Да радостей и без женщин хватало – выпивка, друзья-товарищи, потом техника захватила. Я поступил в Технологический, там директорствовал Рамзин, он меня сразу приметил. Леонид Константинович, доложу вам, инженер редкостный, да и человек хороший, хоть его в печати как только не чернили. Даже пить я перестал, так стало снова интересно жить. Он меня в котельщики определил, он уже подступал к своим знаменитым прямоточным котлам, а строить их стал после того, как его в главные вредители назначили – можно сказать, создал революцию в этой отрасли. И мне говорил, что буду главным его последователем в этом деле.
– Интереснейшие у вас были друзья-руководители – летчик Петр Нестеров, авиаконструктор Игнатий Сикорский, теплотехник Леонид Рамзин. Знакомством, не только дружбой с каждым можно гордиться.
– И горжусь – и знакомством, и дружбой. А котельщиком не стал. И знаете, кто виноват? Он же, мой любезнейший друг и руководитель Леонид Константинович Рамзин. В стране после гражданской войны началась революция в энергетике. И одним из ее зачинателей был Рамзин. Он ведь из виднейших творцов ГОЭЛРО, ленинского плана электрификации страны. Рамзин обнаружил, что в его прямой области, в котлостроении, положение отнюдь не трагическое, были отличные кадры, достаточно назвать Владимира Григорьевича Шухова, ведь гений, сколько удивительных изобретений, среди них и паровые котлы. А в области энергомашин – катастрофа. Ни одной своей конструкции, ни одного своего турбинщика. Царская электроэнергетика – это же позор сравнительно с западными соседями, всего два миллиона киловатт установленных мощностей на всех электростанциях страны. Надо на пустом месте создавать новую индустрию – вот такой был план Рамзина, позже за свои выдающиеся начинания объявленного главным вредителем в стране. И он мне сказал: «Печально отвлекать вас от нашего общего дела, котлостроения, да турбинщики сегодня еще нужней котельщиков. Благословляю на новую дорогу!» Так я стал турбинщиком. И не конструктором турбин, как представлялось вначале и ему и мне, а монтажником. Приходили новые турбины из-за рубежа, нужно было осваивать импортные конструкции, до придумывания своих руки не доходили. Не хвалясь, признаюсь: к тридцатому году, к процессу Промпартии, я, возможно, уже стал в стране виднейшим мастером по монтажу и пуску паровых турбин.
– Все так и говорят о вас. И на процесс Промпартии вас привезли из Баку, где вы налаживали пуск импортных турбин на местной электростанции, – сам читал в «Правде».
– То есть пытался сорвать пуск новых мощностей на одной из крупнейших в стране электростанций, так это было сформулировано в обвинении. Да, было, было. Станцию построили большой мощности, без нее расширять на Каспии нефтяную промышленность стало немыслимо, а местные условия того времени сами знаете. Всего нехватка, а пуще – знаний и опыта. И монтажники из Англии в наших условиях пугались, столько ошибок наделали! Их потом самих вредителями объявили, только это вздор, ничего они не вредили – злились, нервничали, лезли из кожи вон, а такое состояние не способствовало делу. В общем, бросили меня на отстающую стройку ликвидировать их вредительство, а только я разобрался что к чему – бенц, бац!.. Хватают за шкирку, везут в Москву и в промпартийцы – шьют мне все то, что я пытался там разглядеть и поправить.
– Вас тогда приговорили к расстрелу и объявили об исполнении приговора в той же «Правде». Как же вы остались живым?
Казаков засмеялся, прикрыв глаза. У него на лице появилось выражение, словно он вспомнил что-то приятное и хочет заново его пережить, потому и закрывает глаза, чтобы вид окружающего не мешал еще живой картине прошлого. Невысокий, худощавый, с быстрыми движениями рук, он так выразительно менял мины, что если и не мог без слов описать события, то отношение к ним и без слов высказывал определенно.
– Да, приговор, приговор... Писать страшные решения умели, да и осуществляли без колебаний... Посадили в камеру смертников, сижу, жду вызова на распыл, вдруг целая когорта руководителей Лубянки, а впереди главный тогдашний палач Ягода. Милейший, между прочим, был человек в личном общении Генрих Григорьевич, – обходительный, веселый, стихи любил, особенно Эдуарда Багрицкого, другим писателям тоже покровительствовал, – а по своей расстрельной части исполнителен и беспощаден. И сразу ко мне: «Казаков, что же вы с нами делаете? Вы же нас гробите! Вас надо на исполнение приговора, а где отчет по Бакинской станции?» Говорю ему: «Не успел до ареста, потом сами помешали. Обойдетесь теперь без моих технических рекомендаций». Так несерьезно, отвечает, вы же, мол, настоящий инженер, должны понимать, что без вашего аргументированного заключения неполадки на станции не ликвидировать. Садитесь и пишите. А как с приговором? – спрашиваю. Он едва не заматерился, так вышел из себя. Дался вам приговор! Отложим до окончания отчета, согласны? Оглядел камеру смертников и поморщился: здесь, пожалуй, работать не очень удобно, переведем, наверное, в хорошую камеру? И все закивали – переведем, переведем, за этим дело не станет! Хороших камер у нас навалом!
Сижу я в другой камере на той же Лубянке, стол, письменные приспособления, а все не пишется. Только вспомню, что последняя точка в отчете равнозначна последней точке в жизни, перо само выпадает из руки. Спустя неделю снова является ко мне милый Генрих Григорьевич – уже без свиты. Ну как, Аркадий Николаевич, закончили отчет? Товарищ Орджоникидзе ругается, ему докладывать товарищу Сталину о ликвидации вредительства в Баку, а вы и мышей не ловите в таком срочном деле! Да как-то оно само не торопится, отвечаю. Стены какие-то нехорошие, взгляну на них, сразу вспоминается, что ждет по окончании отчета. Он засмеялся, понравилось, что стены его служебного дома так могуче действуют. Сегодня же переведу на свою дачу, говорит, там вам лучше будет. И через час его личный автомобиль умчал меня за город, правда, под охраной – двое гепеушников на заднем сидении с двух боков, чтобы ненароком не выбил окно и не выбросился на всем ходу наружу. Теперь уже собственная честь не позволяла мне тянуть резину. Обстановка – роскошь: диван, картины, даже патефон с веселыми пластинками; еда – лет десять последних о такой не слыхал. В общем, вскоре передаю законченный отчет дежурному охраннику, их двое всегда дежурили на первом этаже. Завожу после этого на патефоне музыку повеселей и в промежутках между Козиным и Утесовым, а также Скоморовским и Петром Лещенко, был и этот эмигрант, предаюсь невеселым размышлениям. Теперь уж точно конец. Не сегодня, так завтра появится целая группа и прикажут: «Собирайтесь. Вещей не брать».
Но появилась не группа, а один Ягода. Веселый, градусов на сорок – коньячным духом понесло еще когда он только взбирался ко мне. И с ходу: «Спасибо, Аркадий Николаевич, отлично написано. Мы вчера с Серго поехали с вашим отчетом к товарищу Сталину, он поблагодарил: «Отлично сработали, товарищ Ягода, теперь выполняйте!» Вечером, согласно вашей рекомендации, отдал распоряжение в Баку, сегодня послал туда же надежного работника, товарищ Серго – своих. Принял немного на радостях и к вам – кончать всю эту бодягу. Подправьтесь тоже перед отъездом», – и достает бутылку. Я, естественно, принял и осторожно интересуюсь: «Куда же меня – опять на Лубянку?» Он уже не смеется, хохочет, такой веселый был. «Удивительный вы человек, Казаков, тоскуете по Лубянке! Моя машина внизу, езжайте домой». И вечером того же дня я как был – без вещей, в одном пиджачишке, а погода как на зло из сквернейших, стучусь в дверь своей квартиры на Садовом кольце. И совсем забыл, что ни мать, ни сестра не предупреждены, что жив, в газете ведь извещено, что приговор приведен в исполнение. Первой появилась мать, взглянула – ах, ах – и без чувств на пол у двери. А на крик выскочила сестра и тоже – ах, ах – и валится на мать. И повозился я с ними, пока привел в сознание! Одно знал: от радости не умирают – и точно, не умерли, мама даже сказала, что теперь и умирать не хочется, а до того каждый день молилась, чтобы Господь поскорей освободил от жизни. В общем, до утра болтали, обе то смеются от счастья, то навзрыд рыдают от того же счастья. И было у них немного градусных запасов подобрано на сороковой день после моего расстрела, я к утру их все прикончил в честь того, что расстрел обошел стороной. Даже за этого скотину Ягоду пропустил стопарик, только они не поддержали, а зло плевались, так и не поняли, что он не всегда палачествовал, а когда было выгодно, то и милостиво экономил пулю. Вероятно, даже умилялся своему великодушию.
– Странное у вас отношение к этому злодею, Аркадий Николаевич.
– Нормальное. Обыкновенный был человек – вот что было в нем страшное. Истово выполнял волю пославшего его, как сказано не то у Луки, не то у Матфея. Верный холуй своего хозяина. Без приказа не зверствовал. И всегда находил самые высокие слова для самых низких дел, если было велено творить низость. Помните, как говорил Дзержинский у любимого его поэта Багрицкого:
И лгали, и убивали! Друзей ведь у этих людей – наперечет, а врагов – тьма. И после расстрела тех, кого сами определяли во враги, чуть не в героях себя числили.
Он помолчал – видимо, заново переживал старые события. Я заговорил первый:
– Как же вы повели себя на воле, Аркадий Николаевич? И почему получили новый срок?
4
Он опять оживился, похоже, любил вспоминать незаурядности жизни.
– Как повел себя? Да так и повел – работал. А почему наградили новым сроком? По той же причине – работал. Неработающих не карали. Что с них взять, с бездельников? А кто работает – поводов много: то недоделал, другое не выполнил, третье неважно выглядит. Конечно, поначалу, после освобождения, не очень придирались, понимали, что раз заменили вышку на волю, так нужен на воле. В общем, возглавил проект электростанции на Урале. Да не просто проект возглавил, а стал директором проектируемой мною же станции. Учли – проектирую для себя, значит, ляпов не допущу и заранее подготовлю все на месте, не дожидаясь конца проекта. Написал проектное задание, послал в Ленинградский институт ТЭП – "Теплоэнергопроект» – разрабатывать в деталях, а сам, уже как директор, набираю кадры, закупаю взрывчатку для разравнивания площадки, подаю заявки на материалы и оборудование. А тут подбирается тридцать седьмой год. То одного, то другого еженощно из квартир… И понял – не миновать и мне. И размышляю уже не столько о станции, сколько – куда меня поведет новая полоса. Если уж в тридцатый год, не такой кровавый, угодил под расстрел, то вряд ли пощастит в нынешнее кровожадье. Соображаю, что навесят на шею; либо расстрел, либо лагерь на половину остающейся жизни. Прикидываю разные допустимости, разрабатываю возможные обвинения – и ожидаю ночного визита.
А взяли меня уже в зиму тридцать восьмого, И следователь знакомый, еще в Баку приезжал ко мне. Хороший парень, носатый, толстогубый, жуткий ходок на жратву с выпивоном, щеки – кровь с коньяком. Мы с ним еще до Промпартии разика два-три усаживались на всю ночь с бутылью «рыковки», помните, была такая вместительная посудина. Но он меня по этой части не перегонял, хотя старание выказывал, не отрицаю. В общем, начал допрос по ихней форме – каменное изваяние на деревянном стуле, глаза – два копья, слова не выговариваются а цедятся.
– Попались снова, гражданин Казаков?
Только я вижу, что грозный стиль он долго не выдержит, не та жила – не я, а он скорей расколется и поведет себя человек человеком, в рамках служебной специфики, естественно.
– Не попался, а попал. А куда попал, скажете сами. Думаю, впрочем, что не в санаторий.
– Вы эти шуточки бросьте, Казаков, – рычит он. – Заставим во всем признаться, и на таких у нас имеются средства.
– Не пугайте, – говорю я со скукой. – Я ведь уже расстрелянный, можете и в «Правде» прочитать – приговор такого-то числа приведен в исполнение. Или у вас припасено что похуже расстрела? Интересно бы узнать – что именно?
Он сбавляет тон.
– Казаков, мы требуем от вас чистосердечного признания, это единственное, что может вас спасти.
– Рад, что не с бухты-барахты к стенке. А в чем я должен признаваться?
– Как в чем? В своих преступлениях! Должны показать все факты, за которые вас арестовали,
– Ясно. Рассказать вам, раз сами не понимаете, за что меня надо арестовывать. Между прочим, похожий случай уже описан в литературе. Один проницательный сыщик, почти Шерлок Холмс или Ник Картер, предложил арестованному показать – где, когда, с кем и что именно он делал. Вы, гражданин следователь, можете еще существенно дополнить розыск того сыщика: и по чьему, мол, заданию вы делали то, что вы делали? Нет, уж творите сами свое дело, я за вас работать не буду.
Он быстро допер, что лучше со мной по-человечески Он был хоть и не шибко проницательный, но не лишен известной душевности. Не пошел бы в палачи, с ним можно бы и дружить.
– Аркадий Николаевич, мы же с вами старые знакомые… Должны же понимать друг друга... Есть указание – оформить вас... Очень не хочется применять третью степень. Ну зачем вам это? Здоровье не из железных, разум в норме... Стоит ли портить жизнь?
Я спросил прямо:
– На что приказано меня оформить?
Он ответил с большой осторожностью – разговор все же пошел рискованный, и в их среде побаиваются собственных стукачей, я ведь и в камере мог разболтать, как поворачивается допрос,
– Ну как – на что?.. Меньше десяти лет лагерей не рассчитывайте.
– А если вторая вышка? А если на этот раз – настоящая?
Он чуть не обиделся на мое недоверие.
– Аркадий Николаевич, буду я вас обманывать! Мы же вас уважаем как выдающегося специалиста... Года два-три, может, суд добавит, но это крайность. Даже пятнадцати не планируем... Так что давайте смело, на всю чистоту – помогите нам и себе...
– Помогать вам против себя, так верней...
Я говорил уже, еще до ареста обдумал, как держаться и на что пойти. Его довольно неожиданная просьба открывала многие возможности. Все же я полностью ему не доверял. Хотелось уточнить пределы измышлений собственных преступлений, чтобы не попасть в положение, из какого нет выхода. И первые же слова следователя о его ожиданиях показали, что нельзя полагаться на его самые искренние посулы.
– У вас столько было знакомств с иностранцами, – с надеждой сказал он, когда я прямо спросил, что конкретно он требует. – Представители знаменитых фирм... Хитрые бестии враждебного империализма...
– Нет, – категорически отвел я его первое деловое предложение. – Шпионаж мне не шейте. Это не моя творческая стихия. Моя рабочая область – монтаж и наладка электрических машин, за что неоднократно отмечался и премиями, и карами.
– Значит, вредительство, – согласился он. – Точно бы указать, где и когда вредили. Вы человек видный, суд не поверит, если не обосновать важными фактами.
– За фактами дело не станет. Пишите – замышлял взорвать электростанцию на северном Урале и тем вывести из строя мощный промышленный узел страны.
Лицо его озарилось чистой радостью – не ожидал столь добросердечного признания. Он с благодарностью посмотрел на меня.
– Как же сформулируем, Аркадий Николаевич? В смысле не только основной цели, но и объективных возможностей. Нельзя же все-таки – приехал, посмотрел и начинаю взрывать? Так не вредят. Нужны предпосылки для выполнения задуманной вражьей цели.
– А кому лучше знать, как надо вредить – вам или мне? Предпосылки самые объективные. Я – руководитель строительства, директор станции. Кому квалифицированно вредить, если не мне?
Он все же не преодолел сомнения.
– Резон, конечно, есть. Директор, полная самостоятельность, крупный инженер – можно организовать любую диверсию. Да ведь это все из области возможностей. Суду я должен дать объективные факты, а не возможности.
Тогда я выложил заранее спланированные карты,
– В бумагах, которые ваши оперативники изъяли из моего сейфа, имеется переписка по поводу срочной доставки на площадку строительства одной тысячи тонн аммонала. Полной тысячи не дали, но больше пятисот тонн выбил. Вот эта вся взрывчатка предназначалась мной для взрыва станции.
Не без удовольствия я увидел, как ошарашило его мое признание. Он от изумления открыл свой внушительный рот – пещерное хавало, как выражается наш прораб Семен Притыка – и не сразу сумел его прихлопнуть. У него даже голос задрожал от волнения, когда он сумел заговорить. Я посочувствовал – злорадно, естественно, – его состоянию; человек мастерил сознательную легенду, туфту наваливал на туфту, а на деле оказалась не туфта, а реальное злодеяние; пятьсот тонн взрывчатки, полный железнодорожный состав, пригнали на стройку, чтобы камня на камне от нее не оставить.
– Вы это серьезно, Аркадий Николаевич? В смысле – вполне реально, по-деловому?..
– Вполне реально и по-деловому. Иначе не работаю. Если злодействовать, так с размахом, иного принципа не признаю.
Он с усилием взял себя в руки.
– Ваши масштабы известны, Казаков. Но чтобы пойти на такое преступление... Честно говоря, не ожидал… Все это в изъятых документах? Точно, как вы признались?
– Вот уж не думал, что вы меня дураком считаете! Обосновывал заказ на взрывчатку, конечно, не вредительством, а потребностями строительства. Без камуфляжа большие дела не делаются.
– Понятно. Теперь я отправлю вас в камеру, отдохнете пару дней. Посмотрим изъятые бумаги, доложу начальству о чистосердечном признании...
Он торопился убрать меня в камеру. Его била нетерпячка. Он ожидал долгой борьбы со мной, прежде чем получит нужные показания. Вряд ли он серьезно поверил в настоящее вредительство, но сразу оценил добротность моего добровольного признания для внешнего глаза. И потому не стал допытыватьсяя, для чего реально была затребована взрывчатка. Это было второстепенно. Впереди открывались сияющие перспективы. Задание с блеском выполнено, начальство одобрит выдающийся успех, карьера наверх станет осуществимой – туг было главное. И он спешил использовать плоды своего успеха.
Спустя неделю он снова вызвал меня. Лицо его лучилось почти нездешним сиянием. Начальство, по всему, высоко оценило его достижения.
– Значит так, Казаков. Я проверил показания по документам. Все насчет взрывчатки подтверждается. Ввиду особой важности преступления выносим ваше дело на Военную Коллегию Верхсуда. Срок будет от десяти до пятнадцати лет, а высшей меры, ввиду добровольного признания, не опасайтесь.
И спустя некоторое время я предстаю перед грозными очами моего доброго знакомого – председателя Военной Коллегии Верхсуда Василия Ульриха, Об этом поганеньком человечке должен сказать несколько слов. Мы с ним иногда встречались после процесса Промпартии, даже в преферанс играли, я ведь как бывший осужденный, только по случаю недострелянный, был вроде теперь их кадр, они к таким относились с уважением. Между прочим, Ульрих, любитель анекдотов, с охотой рассказывал самые рискованные в дружеском застолье, только каждый раз добавлял: «Я могу рассказывать все, что мне угодно, а вы можете только слушать, но помалкивать. Ибо меня никто не может привлечь к ответствен нести, я – Верховный судья, А любого анекдотчика из вас я спокойно закатаю на десятку за антисоветскую агитацию». И вот воззрился он из меня, делает самую зверскую физиономию, хотя нужды в том нет – и без зверства на лице этот шибздик, типичный недоделыш природы, внушал каждому ужас, даже когда улыбался, а это тоже с ним порой бывало. Он даже любил творить злокозненную усмешечку, хорошо зная, что она никого не веселит, а устрашает.
– Казаков! Всегда был уверен, что наше знакомство завершится именно таким финалом, ибо в вашей натуре неистребима ненависть к советскому строю и непреодолима жажда злодействовать. От расплаты за Промпартию удалось ускользнуть, вторично счастье не улыбнется. Докладывайте, какое замыслили преступление против однажды напрасно пощадившей вас советской родины.
Я постарался ответить с почти нахальным спокойствием, хотя все нутро сводило от волнения – уж больно высока была ставка в задуманной мною игре.
– Нечего мне докладывать, гражданин Председатель Военной Коллегии, о совершенных мною огромных злодеяниях, ибо не было никаких злодеяний – ни огромных, ни даже крохотных.