Они были уже совсем близко к «пастве». Матиас, в отсутствие всех рыцарей остававшийся за старшего, тронул каблуками коня и выехал навстречу, как видно, готовясь отрапортовать, что все тверды духом и готовы выполнить приказ.
– Тогда… – вдруг решился Лютгер, – да будет вам в помощь мой сержант, отче!
Он сказал это громко, чтобы Матиас услышал. И отвернулся, не желая увидеть его взгляд.
Ничего. Так и до`лжно. В предстоящем бою Матиасу лучше не быть рядом с ним. Тот наверняка станет думать о защите и подмоге своему рыцарю больше, чем о самом сражении, иначе невозможно… а сегодня это не ко времени. Ибо в месте смерти – сражайся.
– Господу известно, чего стоила тебе эта жертва, сын мой… – священник посмотрел на рыцаря просто и строго. И перевел взгляд на сержанта. – Сойди с коня, сын мой. Тебя я исповедую лично.
И сам тоже спешился.
Исповедь оказалась быстрой. Лютгер едва успел выстроить поредевшие копья в том порядке, как они прямо сейчас в бой пойдут, когда отец Петар появился перед строем – уже верхом, в кольчужном капюшоне, но все еще без шлема. Воздел руку двуперстно:
– Passio Domini nostri Jesu Christi, merita Beatae Mariae Virginis …[6]
Орденские братья, уже безгрешные, стояли рядом со своими людьми, склонив головы и держа тяжелые шлемы перед собой.
– Et omnium sanctorum, quidquid boni feceris…
Сержант Матиас, тоже безгрешный, верхом следовал за священником вдоль рядов. Искал ли он взглядом своего рыцаря, было не понять.
– Amen! – завершил отец Петар. И нахлобучил шлем на голову. Матиас сперва помог ему застегнуть пряжку, затем сам шлемом покрылся. У них у обоих были шлемы глухие, без забрал, с узкими прорезями в наличниках.
Лютгер свой подшлемный ремень застегнул собственноручно. Ему потянулись было помочь сразу двое полубратьев, но он отстранил их.
У него-то шлем был снабжен забралом, однако поднимать его было не время, так что мир Лютгера тоже сразу сузился до просвета глазной прорези.
Место в строю, пустующее без Матиаса, ныло, как загноившаяся рана.
У всех бывают чудачества. Отец Петар, например, считал, что духовному лицу не подобает проливать кровь – даже в бою и даже если это кровь неверных. Поэтому меч он не носил. И никакие доводы на него не действовали: ни то, что братья-рыцари тоже по сути своей клирики, ни рассказы о подвигах Эльсана [7]. За упоминание Эльсана он вообще мог епитимью наложить.
Но сказать, что он не носил оружия вовсе, было бы ошибкой: для орденского священника это уж слишком большая роскошь. А палица – она, конечно, кровь обычно не проливает, особенно при ударе по кольчуге… Если же человек после этого не встанет, то такова уж его судьба. После ударов отца Петара вообще-то вставали редко.
Но в бою всякое случается, и иногда доводится «благословить» врага по шлему. От такого, понятно, иной раз кровь из носа и ушей хлынет, а порой даже глаз на щеку вывалится, что тоже без крови не бывает.
В таких случаях отец Петар очень огорчался, называл себя великим грешником. После сражения, бывало, порывался читать молитвы за загубленные души, даже если души эти принадлежали неверным. А это уже подлинный грех, да и просто ересь.
Немного утешало его сравнение последствий такого удара со взмахом аспергиллума, кропила для святой воды. От него точно брызги летят. Значит, можно считать: неверный в последний миг своей жизни получает-таки шанс принять крещение, раз уж все другие случаи он отверг. И это никакая не ересь…
Была и другая проблема. Все-таки, как ни крути, палица – оружие не на все случаи смерти. Кто бы иначе тогда мечи ковал? Иной раз враг, получив удар, пошатнется, упадет лицом на шею своего коня, но потом, глядишь, и в себя придет. Не через дни – через мгновения. Как раз когда ты к нему спиной окажешься.
Для подстраховки от такого был у священника помощник – Рюдигер, боевой кнехт. Огромный, свиреповидный, в совершенстве владевший искусством дорубать и докалывать. Своему пастырю он был верен беззаветно, спину его прикрывал в каждом бою… вот и сегодня прикрыл, а свою грудь от трех бронебойных стрел, пущенных почти в упор, уберечь не смог.
Отец Петар, с ревом развернувшись, сумел воздать должное одному из убийц; второму в сумятице ближней рубки отдал долг кто-то другой; третий же ускользнул.
На самом деле секачу, когда он бросается в атаку, не дано полностью превратиться в клыкастое рыло. Это у него получается только в обороне, когда он вжимается задом в чащобу, в камышовый залом.
А когда вепрь атакует врага – его тело открыто. Тугое, щетинистое, крепкое на рану. Но все же уязвимое. Особенно когда враг – не барс, а многотелая свора кровожаждущих псов, за которыми маячат охотники, держа разящую сталь наготове, но избегая подступаться, пока собаки не сделают свою работу.
Страшный натиск с таранными копьями наперевес мог бы опрокинуть любой встречный удар, но нет сейчас в копьях-отрядах ни одного копья-оружия, сослужили они службу в первые сутки, изломаны во вражеских телах или брошены во время ночного бегства. Да и не сходятся адские воины с орденскими братьями грудь с грудью, сила на силу. Слаженно вертятся на своих злых конях, заходят с разных сторон языками пламени.
Все это ведомо по битвам с сарацинами, и от такой отравы есть противоядие. Но тут иная слаженность, и даже сила иная.
Горят огни клинков, грохочут о железо булавы и кистени. Дождем льются лучные стрелы. Редко, но весомо огрызаются в ответ конные арбалетчики.
Слева летит аркан, падает на плечи, но Лютгер, пришпорив Вервольфа, сокращает дистанцию, не давая затянуть петлю. Тартарин разворачивает своего скакуна. В открытом поле он успел бы, однако они в тесной круговерти схватки, на земле бьются и страшно кричат поверженные кони – и легкому всаднику не суждено уйти от тяжелого. Срубив врага одним ударом, рыцарь сбрасывает с себя волосяную смерть.
Несколько раз стрелы бьют в Лютгера, отскакивают от шлема, пронзают верхнюю кольчугу и вязнут в нижней. Вспышка боли отозвалась в ноге: кольчужный чулок однослоен, и стрела дорвалась до мяса. Ничего.
Сбоку наскакивает еще один всадник. Щит давно расколот и брошен, Лютгер принимает сабельный удар на левую руку – она враз онемела, потому что кольчатый рукав однослоен тоже, но от ответного удара тартарин пошатнулся.
Вервольф насел на степную лошадку грудью, сотряс ее, опрокинул. Его боевая попона истыкана стрелами, но лишь вокруг трех-четырех из них расплываются бурые пятна – а рыцарский конь на рану крепче любого вепря.
Пыль. Мелькание, мельтешение. Солнце коснулось расщелины между вершинами, багряный свет тускнеет – и нет у предводителя возможности следить за полем боя сквозь смотровую щель. Лютгер поднимает забрало.
Псы, извернувшись, вгрызлись в плоть вепря, но он отбивается так, что прыжок их вышел крив. Мимо шеи промахнулись, на загривке не повисли. Терзают панцирно-крепкие бока, захлебываются кровью, его и своей.
Каждая капля крови теперь важна и каждая капля пота, любая уцелевшая кость, железо, вздох…
Где же охотники? Им сейчас не скрыться за своими воинами: почти все силы должны быть в бой брошены…
Вот они. То есть он: тот же, что пускал свистящую стрелу со склона двуглавого холма. При нем еще с десяток воинов, тоже в доспехах куда лучше, чем у прочих, кое у кого даже шлемы с наличниками, а под иными и кони в броне. Но это не имеет значения: все они – лишь оружие охотника, его рогатина, кинжал, свинокольный меч.
Кажется, с утра по меньшей мере двое охотников было. Должно быть, один сложил-таки голову. Или с самого начала был единственный. Не важно.
Важно – как бы вепрю обрести упор, чтобы стряхнуть псов и рвануться еще раз. Он еще в силах. Тогда с воем осыплются с него собаки, и откроется путь к охотнику, пускай лишь на мгновение, но можно успеть, можно… А сейчас кабан бестолково топчется на месте, цепляя клыками собак, но не видя их хозяина.
Лютгер вдруг ощутил себя в этот момент одновременно глазами и клыками вепря. Только ноги его сейчас увязли: между ним и охотником – ложбина, до краев заполненная кровавым водоворотом. Кипение людей, коней и оружия. Не пробиться.
Рука его потянулась к задней луке седла за рогом – но рога там не оказалось, одни осколки.
Тяжелая стрела гулко ударила в шлем. Лучник метил в лицо под отверстым забралом, но дал промах. Опускать забрало по-прежнему нельзя.
– Помощь наша в Тебе, Господи! – в отчаянии воззвал Лютгер – и был услышан.
– В имени Твоем! – донеслось единственно оттуда, откуда надо сейчас: из-за пределов водоворота. – Благодарение Тебе! Сотворившему небо и землю!
Если бы Лютгер не узнал отца Петара по молитве – узнал бы по булаве, в алой жиже до самой рукояти. Как видно, настал час, когда разрешаются все запреты.
– Отче! – крикнул он. И указал мечом.
Крик его, сопровождаемый этим жестом, перелетел над полем боя, как свистящая стрела. Ударил в цель.
– Всех народов спасение! – объяснения священнику не потребовалось. – Свет к просвещению язычников! Слава народа Израилева!
С каждым выкриком его опускалась палица – и кто-то валился под ней. Или под мечом спутника святого отца. Матиас был жив, оставался в седле и исполнял свой долг.
Двое, изнеможенные и окровавленные, они неслись на тартарского полководца и сторожевой десяток при нем. Священник кропил алой влагой щедро, направо и налево, молился в полный голос, сержант был словно нем, но меч его проливал алое столь же исправно.
Тут на Лютгера наскочили сразу трое – и долгие мгновения он был занят неотрывно. Все же какая-то часть его естества продолжала следить за охотником и теми, кто пробивался к нему, поэтому он понял, когда случилось… это.
Со стороны охотника сухо и звонко перелетел пронзительный свист, проскакал по воздуху, подобно пушинке одуванчика, несомой шквалом. Вслед за ним хлынул и самый шквал – ливень стрел. С обычным свистом. С бронебойным стуком в железо – и с тупыми ударами в сокрытую за ним живую плоть.
К тому времени одного из своих противников Лютгер свалил, а в рубке с двумя оставшимися изнемогал и проигрывал. Но отчаяние его вдруг сделалось столь велико, что он тут же сразил обоих.
Однако на поле боя уже не было никого, кто пытался бы прорваться к охотнику…
Тут вдруг как-то разом иссякло кипение схватки на ближнем краю ложбины. На всем остальном ее пространстве еще ратоборствовали, но прямо перед ним водоворот затих. Лишь две лошади без всадников (одна – под орденской попоной, другая – в кожаной тартарской защите), осатанев, рвали друг друга, как хищные звери, как обитатели ада.
И Лютгер вновь ощутил себя глазами умирающего вепря – последним его уцелевшим глазом и последним клыком.
Вервольф, успевший получить еще несколько ран, захрипел, переходя на галоп. Он тяжело пронесся вплотную к сцепившимся в терзании коням, задел их боком – и они оба рухнули.
Глухо бьют в землю копыта. Горячий, колючий, тугой ветер бьет в лицо, подобно стреле, рвется в захлебывающиеся легкие. Но он драгоценен, и снова нет возможности опустить забрало: железо помешает пить воздух.
Очередной воин ада мчится навстречу, и Лютгер понимает, что сейчас умрет. Но тот, видимо, исчерпал стрелы: почти все тут исчерпали их, кроме полководца и десятка, стерегущего его жизнь.
Взлетает в замахе вражеский клинок – и отлетает прочь, вместе с рукой и плечом.
Ничего это не изменит. Лютгер уже видит рубеж, где все свершится, – в полусотне шагов от охотника. Внимание того все еще обращено в сторону, но вот он уже начинает поворачиваться и ближе не подпустит.
Поднимает охотник свой лук, высоко его искусство, и не притомилась сегодня рука. Свистящая стрела на тетиве. Сейчас пропоет она – и следом за ней вспорхнут остальные стрелы.
Серая тень опускается сверху. Солнце до середины диска погрузилось в межхолмье.
И вдруг, одновременно с падением этой тени, что-то неуловимо изменилось. Свист сигнальной стрелы унесся куда-то прочь, туда же дернулись луки и взгляды окружающих полководца стражей. Заметались под ними лошади. С разных сторон зазвучал яростный незнакомый крик.
Уже не десятеро, а лишь двое преграждают путь Лютгеру.
Он поднял Вервольфа на дыбы, заслоняясь от выстрелов этих двоих, – и, не доставая мечом, обрушился на них всем весом огромного коня, его копытами, оскалом пасти. Смял, задавил, прорвал заслон. Но, как свою, почувствовал боль Вервольфа, принявшего в тело еще несколько смертей.
Охотник рыскнул было в сторону, и он успел бы уйти – его конь, пусть и отягощенный доспехами, был утомлен столь же мало, как рука седока. Но что-то помешало ему. Наверно, то же, что отвело свистящую стрелу от Лютгера и рассеяло сторожевой десяток. Лютгер не видел этого, он сейчас даже с поднятым забралом воспринимал все словно сквозь смотровую щель.
Яростно и твердо тартарский предводитель повернулся ему навстречу. О сдаче явно и не думал, думал о бое.
Их кони сошлись грудь в грудь – и Лютгер всем своим естеством ощутил, как на этом последнем напряжении из Вервольфа уходит жизнь.
Выпростав ноги из стремян, он соскользнул с оседающего коня не вбок, а вперед, пал животом ему на затылок. Весь превратился в свой выпад, в продолжающую руку линию меча.
Соударение чуть не вышибло плечо из сустава. Но рыцарь почувствовал, как треснула, раскололась под острием его клинка шлемная маска, хрустко расселись кости лица – а потом меч упруго дрогнул, ткнувшись изнутри в назатыльник шлема, и только там переломился.
Лишь после этого Лютгер счел возможным обернуться на то, что сделалось для предводителя воинов ада роковой помехой. Но то ли потому, что сумерки накрыли долину, то ли в глазах у него мутилось, долгое время он ничего не мог понять.
Когда понял – не поверил своим глазам.
2
– А разве Магомед не запретил вам изображать живое или часть его?
– А разве мы с тобой, незнакомец, встретились здесь для того, чтобы ты объяснил мне, что именно запрещал или не запрещал пророк Мухаммед, мир ему?
Да уж. Существуй в мире перечень самых неуместных вопросов, Лютгер сейчас вписал бы в него новую строку.
Возможно, его частично оправдывала усталость, давившая на плечи каменной плитой. Или боль – за павших орденских братьев, за священника, за Матиаса… За Вервольфа. За всех.
А еще боль в ноге, наспех перебинтованной. И в нескольких местах по телу: там, возможно, без ран обошлось, однако выяснится это, лишь когда будет снята кольчуга… что делать пока рано.
Но пока под его командой остается хоть полтора копья, он – военачальник Ордена. И как таковой не имеет права на горе или изнеможение.
– Ты прав, уважаемый. Назвать свое имя первым следовало мне. И по возрасту, и в благодарность за спасение. Лютгер фон Варен, фогт Ордена немецкого братства госпиталя Пресвятой Марии, что в Иерусалиме.
Название святого города Лютгер произнес без колебаний, хотя при общении с магометанами иногда рекомендовалось именовать Орден сокращенно. Но посмотрим, что скажет тот, кто мог бы не ввязываться в бой ради их спасения. И посмотрим, скажет ли что-нибудь Бруно по поводу фогта.
Из орденских братьев только они с Бруно и остались. А из рыцарей кроме них – еще Мархог. И восемь полубратьев с двумя кнехтами, все из разных копий. И конный арбалетчик из копья де Тьерри.
А их спасителей сейчас было под три десятка. Тоже понесли урон, но меньший.
– До сих пор в Иерусалиме? – удивился его собеседник, кажется, искренне.
– Уже – и еще – нет.
– Ага. Ну, не будем об этом. Мое же имя…
И тут возникла некоторая заминка. Совсем крохотная. Спутники Лютгерова собеседника уже занимались теми обыденными делами, которые всегда возникают после победоносного боя, – но сейчас они словно бы замерли на толику мгновения, а один из них, все время остававшийся рядом, вдруг, обращаясь к своему предводителю, вполголоса произнес: «Бей…» И не договорил.
– …Имя мое – Гюндуз-оглы.