«Во время беспорядков они использовали все виды оружия. Оружие, которое они месяцами воровали и прятали, танки, украденные в казармах в момент начала мятежа. Совершенно очевидно, что у них еще есть десятки пулеметов и несколько тысяч винтовок».
«Инпрекор» (29 мая) подтверждал:
«3 мая P.O.U.M. имел в своем распоряжении несколько десятков пулеметов и несколько тысяч винтовок… На Plaza de Espaсa троцкисты открыли огонь из 75-миллиметровых пушек, предназначенных для отправки на Арагонский фронт, но вместо этого спрятанных в казармах».
Мистер Питкерн не говорит нам, как и когда стало известно, что P.O.U.M. имеет в своем распоряжении десятки пулеметов и несколько тысяч винтовок. Я перечислил оружие, имевшееся в трех главных зданиях P.O.U.M.: около 80 винтовок, несколько бомб, ни одного пулемета. Этого как раз хватало, чтобы вооружить охрану, имевшуюся во всех зданиях, принадлежавших отдельным партиям. Может показаться странным, что позднее, когда P.O.U.M. был запрещен и все его здания захвачены, эти десятки пулеметов и тысячи винтовок так и не были найдены. Не нашли даже танков и полевых орудий, которых в дымовую трубу не спрячешь. Но что особенно бросается в глаза в двух приведенных выше сообщениях, это полное невежество авторов, совершенно не разбирающихся в обстановке. Мистер Питкерн утверждает, что P.O.U.M. использовал танки «украденные в казармах». Ополчение P.O.U.M. (тогда уже сравнительно немногочисленное, поскольку партии прекратили набор новых бойцов в собственные отряды (ополчения), помещалось в Ленинских казармах Барселоны, в тех же казармах находились и гораздо более многочисленные соединения Народной армии. Мистер Питкерн хочет нас таким образом уверить, что P.O.U.M. украл танки с благословения Народной армии. То же самое относится к «казармам», где были спрятаны 75-миллиметровые пушки. Эти артиллерийские батареи, стрелявшие с Plaza de Espaсa, фигурировали во многих газетных сообщениях, но думаю, можно с полной уверенностью заявить – они никогда не существовали. Как я упомянул выше, во время боев я находился примерно в полутора километрах от Plaza de Espaсa, но артиллерийского огня не слышал. Несколько дней спустя, после окончания боев, я тщательно осмотрел площадь, но никаких следов артиллерийских снарядов ни на одном здании не нашел. Очевидец, находившийся во время событий по соседству с площадью, заявил, что орудия на ней не появлялись. (Вполне возможно, что историю с крадеными орудиями придумал советский генеральный консул Антонов-Овсеенко. Во всяком случае, он сообщил ее известному английскому журналисту, который, будучи уверенным в подлинности факта, написал о нем в своем еженедельнике. Позднее Антонов-Овсеенко стал жертвой «чистки»). Все эти россказни о танках, полевой артиллерии и тому подобном были придуманы с одной лишь целью – доказать, что такая малочисленная организация как P.O.U.M. могла стать причиной крупных боев. Повторяю, возлагая всю ответственность за бои на P.O.U.M., нужно было в то же время напоминать, что это незначительная партия, насчитывающая, как писал «Инпрекор», всего «несколько тысяч человек» и не имеющая сторонников. Но сочетать эти два утверждения можно было только в случае, если бы удалось доказать, что P.O.U.M. в ходе боев пользовался наиболее современными видами оружия.
Читая коммунистические газеты, нельзя не прийти к выводу, что они сознательно используют полное незнание читателями фактов, стремясь к одному – привить им предубежденное отношение к событиям. Этим, например, можно объяснить заявление мистера Питкерна в «Дейли уоркер» (11 мая) о том, что «мятеж» был подавлен Народной армией. Автор сообщения старался создать впечатление, будто вся Каталония, как один человек, выступила против «троцкистов». Но во время событий Народная армия сохраняла нейтралитет. Вся Барселона знала об этом, и трудно поверить, что только мистер Питкерн этого не знал. Коммунистическая печать жонглировала цифрами убитых и раненых, желая раздуть размах беспорядков. Коммунистические газеты широко цитировали слова генерального секретаря испанской коммунистической партии, Хозе Диаса, заявившего, что было убито 900 человек и 2.500 ранено. Каталонское правительство пропаганды, которое нельзя заподозрить в желании преуменьшить масштабы событий, говорило о 400 убитых и 1000 раненых. Коммунистическая партии удвоила эти цифры и добавила еще несколько сот – на всякий случай.
Иностранные капиталистические газеты в своем большинстве возлагали вину за беспорядки на анархистов, но некоторые из них повторяли коммунистическую версию. В их числе была английская «Ньюс кроникл», корреспондент которой, мистер Джон Лангдон-Дэвис, находился во время боев в Барселоне. Вот, что он написал:
«Троцкистский мятеж.»
… Восстание подняли не анархисты. Это был неудавшийся путч «троцкистской» P.O.U.M., действовавшей через контролируемые ею организации «Друзья Дурутти» и «Свободная молодежь» … Трагедия началась в понедельник вечером, когда правительство послало вооруженную полицию на центральную телефонную станцию, чтобы разоружить находившихся там рабочих, преимущественно членов C.N.T. Серьезные неполадки в работе телефонной станции давно уже носили скандальный характер. На площади Испании собралась большая толпа, наблюдавшая, как сопротивляются члены C.N.T., отдавая этаж за этажом полиции… В этом инциденте многое было неясно, но вдруг разошелся слух, что правительство выступило против анархистов. На улицах появилось множество вооруженных людей… К ночи все рабочие центры и правительственные здания были забаррикадированы, а в десять вечера раздались первые залпы и первые санитарные машины, гудя, помчались по улицам … На рассвете, когда число убитых достигло сотни, можно было сделать попытку разобраться в случившемся. Анархистская C.N.T. и социалистическая U.G.T. формально «не вышли на улицу». Оставаясь за баррикадами, они настороженно выжидали, какой поворот примут события, оставляя за собой право стрелять в каждого вооруженного человека, появлявшегося на улице… Хуже стрельбы залпами были одиночные выстрелы. Расо8, снайперы, обычно фашисты, стреляли с крыш, делая все, чтобы усугубить атмосферу все общей паники… Во вторник вечером уже стало ясно, кто организовал мятеж. На стенах появились подстрекательные плакаты с призывами к немедленной революции и казни республиканских и социалистических вождей. Подписаны они были «Друзья Дурутти». В четверг утром анархистская газета заявила, что ничего о них не знает и осудила листовку, но газета P.O.U.M. «La Batalla» перепечатала призывы, отозвавшись о них крайне похвально. Барселона, первый город Испании, была втянута в кровопролитную борьбу провокаторами, использовавшими эту подрывную организацию».
Это не совсем совпадает с коммунистической версией, изложенной выше, но и сама по себе статья полна противоречий. Прочтем ее внимательно. Сначала события представляются как «троцкисткий мятеж», затем говорится, что они были результатом рейда на телефонную станцию и слухов, что правительство «выступило против анархистов». Город покрывается баррикадами, сооружаемыми как членами C.N.T., так и U.G.T. Спустя два дня появляется плакат (точнее листовка), который, как следует из текста, дает толчок началу событий – результат предшествует причине. Итак, налицо очень серьезное искажение. Мистер Лангдон-Дэвис называет «Друзей Дурутти» и «Свободную молодежь» организациями «контролируемыми P.O.U.M.» На самом же деле это были анархистские организации, не имевшие к P.O.U.M. никакого отношения. «Свободная молодежь» была молодежной анархистской организацией, соответствовавшей J.S.U. – молодежной организации P.S.U.C. «Друзья Дурутти» – малочисленная организация, входившая в состав F.A.I.; ее вражда с P.O.U.M. была непримирима. Насколько мне известно, не было человека, который состоял бы одновременно в обеих организациях. С таким же правом можно назвать Социалистическую лигу организацией, «контролируемой английской либеральной партией». Разбирался ли в этом мистер Лангдон-Дэвис? Если нет, то ему следовало бы более осторожно касаться этой сложной проблемы.
Я не сомневаюсь в доброй воле мистера Лангдона-Дэвиса. Но, невидимому, он выехал из Барселоны к моменту окончания боев, то есть именно тогда, когда он имел возможность серьезно приступить к сбору материала. В статье Лангдона-Дэвиса заметно, что он принял официальную версию о «троцкистском мятеже» без достаточной проверки. Это очевидно даже из процитированных мной отрывков. «К ночи» появились баррикады, а «в десять часов раздались первые залпы». Очевидцы говорят иначе. Если руководствоваться указаниями статьи, то прежде следует подождать, пока противник построит баррикаду, а потом уж начать в него стрелять. Если верить мистеру Лангдону-Дэвису, то между сооружением баррикад и первыми залпами прошло несколько часов. На самом же деле все было, конечно, наоборот. Я и многие другие видели и слышали, что первые выстрелы раздались днем. Статья упоминает и «одиночных снайперов, обычно фашистов», стреляющих с крыш. Лангдон-Дэвис не объясняет, откуда ему известно, что эти люди были фашисты. Вряд ли он карабкался на крыши, чтобы справиться, кто они. Мистер Лангдон-Дэвис просто повторяет то, что ему сказали, а поскольку это совпадает с официальной версией, он не находит нужным проверять факты. Впрочем, в начале статьи Лангдон-Дэвис несколько неосторожно называет в качестве возможного источника своей информации министерство пропаганды. Иностранные журналисты в Испании целиком и полностью зависели от этого министерства, само название которого, казалось бы, таит в себе предостережение. Совершенно понятно, что министр пропаганды столь же был способен дать объективное представление о событиях в Барселоне, как, скажем, покойный лорд Карсон о дублинском восстании 1916 года.
Я привел аргументы, позволяющие утверждать, что коммунистическую версию барселонских событий нельзя принимать всерьез. Я хотел бы еще добавить несколько слов о распространенном обвинении, согласно которому P.O.U.M. – тайная фашистская организация, оплачиваемая Франко и Гитлером.
Это обвинение повторялось вновь и вновь в коммунистической печати, особенно с начала 1937 года. Оно было частью официальной коммунистической «антитроцкистской» кампании, охватившей весь мир. P.O.U.M. называли «ставленником троцкизма в Испании». Выходившая в Валенсии коммунистическая газета «Frente Rojo»[28] давала следующее определение «троцкизму»: «Это не политическая доктрина. Троцкизм – официальная капиталистическая организация, фашистская террористическая преступная банда, саботирующая усилия народа». P.O.U.M. была «троцкистской» организацией, действовавшей рука об руку с фашистами, частью «франкистской пятой колонны». С самого начала бросалось в глаза, что все эти обвинения голословны. Авторы обвинений принимали при этом важный вид знатоков. Травля P.O.U.M. изобиловала личными оскорблениями, ее инициаторы совершенно не считались с тем, как она может отразиться на ходе войны. Многие коммунистические журналисты считали вполне допустимым разглашение военной тайны, если это позволяло лишний раз облить грязью P.O.U.M. В февральском номере «Дейли уоркер», например, Уинифред Байте позволила себе (и ей позволили) заявить, что P.O.U.M. держит на своем участке фронта наполовину меньше бойцов, чем говорит. (Впрочем, это была неправда). И журналистка, и газета «Дейли уоркер» сочли, следовательно, вполне допустимым сообщить врагу важнейшие военные тайны. Мистер Ральф Бэйтс в «Нью рипаблик» утверждал, что бойцы P.O.U.M. играют с фашистами в футбол на ничейной земле. Когда он это писал, части P.O.U.M. несли тяжелые потери и многие из моих личных друзей были убиты или ранены. Широко распространялась, сначала в Мадриде, а потом в Барселоне, злобная карикатура, изображавшая P.O.U.M., у которой под маской с серпом и молотом кроется рожа, заклеймена свастикой. Если бы правительство не было под фактическим контролем коммунистов, оно никогда не позволило бы распространять подобную карикатуру во время войны. Это был умышленный удар не только по частям P.O.U.M., но и по всем тем, кто оказывался рядом с ними. Кому приятно слышать, что часть, занимающая соседний участок фронта, состоит из предателей? Я лично не думаю, что распространяемая в тылу клевета деморализировала бойцов P.O.U.M. Но такова была цель этой кампании. Ее организаторы ставили интересы своей партии выше единства антифашистских сил.
Обвинения против P.O.U.M. сводились, таким образом, к следующему: несколько десятков тысяч человек, почти исключительно рабочих, не считая многочисленных сочувствующих иностранцев, главным образом – беженцев из фашистских стран, а также тысячи бойцов ополчения представляли собой огромную шпионскую организацию, оплачиваемую фашистами. Это противоречило здравому смыслу, а история P.O.U.M. с очевидностью опровергала подобные измышления. Все руководители P.O.U.M. имеют революционное прошлое. Некоторые из них участвовали в восстании 1934 года, большинство было заключено за социалистическую деятельность в тюрьмах монархии и республики. В 1936 году тогдашний руководитель P.O.U.M. Хоакин Маурин, был в числе тех депутатов испанского парламента – кортесов, которые предупреждали о готовящемся мятеже Франко. Вскоре после начала мятежа он был схвачен фашистами как один из организаторов сопротивления в тылу франкистов. Когда вспыхнул мятеж, бойцы P.O.U.M. играли видную роль в борьбе с ним. Многие члены этой партии были убиты в уличных боях, прежде всего в Мадриде. P.O.U.M. была в числе первых организации, сформировавших в Каталонии и Мадриде отряды ополчения. Как можно объяснить все эти действия, если считать P.O.U.M. орудием в руках фашистов? Партия, оплачиваемая фашистами просто присоединилась бы к мятежникам.
И во время войны не было никаких признаков профашистской деятельности P.O.U.M. Говорили, что, требуя проведения более революционного курса, P.O.U.M. раскалывала силы республиканцев, тем самым помогая фашистам. Я с этим не могу согласиться. Я думаю, что каждое правительство реформистского типа было бы недовольно политикой партии, подобной P.O.U.M. Но отсюда еще очень далеко до прямого предательства. Никто не может объяснить, почему, – если P.O.U.M. была в действительности организацией фашистской, – ополчение этой партии оставалось лояльным. Восемь или десять тысяч ополченцев P.O.U.M. в невыносимых условиях зимы 1936—1937 года держали ключевые участки фронта. Многие из них не выходили из окопов по четыре-пять месяцев сряду. Если бы клеветники были правы, то как объяснить тот факт, что бойцы не ушли с фронта или не перебежали на сторону врага. У них постоянно была такая возможность, и были моменты, когда открытие фронта могло иметь решающее влияние на исход войны. Но ополченцы P.O.U.M. продолжали драться. А вскоре после запрещения P.O.U.M. как политической партии, когда это событие было еще свежо в памяти всех, ополчение – еще не влитое в Народную армию – приняло участие в кровопролитном наступлении западнее Хуэски, потеряв в течение одного-двух дней несколько тысяч убитыми. Во всяком случае можно было ожидать братания с неприятелем и непрекращающегося потока дезертиров. Но, как я упомянул выше, дезертиров было очень мало. Можно было, казалось, ожидать профашистской пропаганды, «пораженчества» и так далее. Но ничего подобного не происходило. В P.O.U.M., разумеется, просочились фашистские шпионы и провокаторы, но они были во всех левых партиях. Нет никаких доказательств того, что в рядах P.O.U.M. их было больше, чем в других партиях.
Правда, некоторые статьи в коммунистических газетах, как бы нехотя, ограничивались утверждением, что фашисты платили только членам руководства P.O.U.M., а не рядовым партийцам. Это была, разумеется, попытка посеять рознь между руководителями и рядовыми членами партии. Характер обвинений был однако таков, что он предусматривал участие в заговоре всех членов партии, бойцов ополчения и т. д. Совершенно очевидно, что если бы Нин, Горкин и другие пошли на службу к фашистам, то об этом их товарищи по партии узнали бы скорее, чем журналисты, сидевшие в Лондоне, Париже и Нью-Йорке. Как бы то ни было, когда P.O.U.M. была запрещена, тайная полиция действовала, исходя из убеждения, что все виноваты в одинаковой степени. Арестовывались все члены P.O.U.M., которых удавалось схватить, в том числе раненые, медсестры, жены членов P.O.U.M., а в некоторых случаях даже дети.
Наконец, 15-16 июня P.O.U.M. была запрещена и объявлена нелегальной организацией. Этот декрет был одним из первых шагов, сделанных правительством Негрина, сформированным в мае. Когда исполнительный комитет P.O.U.M. был брошен в тюрьму, коммунистическая печать заявила о раскрытии гигантского фашистского заговора. Некоторое время все коммунистические газеты мира печатали материалы, похожие на сообщение, опубликованное 21 июня «Дейли уоркер»:
Испанские троцкисты в сговоре с Франко.
После ареста большого числа видных фашистов в Барселоне и других городах… в конце недели стали известны детали одного из чудовищнейших шпионских заговоров, какие знает история войн. Стало явным отвратительное предательство, совершенное троцкистами… Документы, имеющиеся в руках полиции, позволяют считать доказанным и т. д. и т. п.
Было «доказано», что руководители P.O.U.M. передавали по радио военные секреты генералу Франко, были связаны с Берлином, сотрудничали с подпольной фашистской организацией в Мадриде. К этому добавлялись живописные подробности о симпатических чернилах, о таинственных документах, подписанных буквой Н. (значит Нин) и другие детали в том же духе.
Чем же это кончилось? Через шесть месяцев после описанных событий, когда я пишу эти строки, большинство руководителей P.O.U.M. все еще находится в тюрьме, но к суду их не привлекают: обвинения о передаче по радио сведений в ставку Франко до сих пор не сформулированы. Если бы руководители действительно работали на фашистов, их предали бы суду и расстреляли в течение одной недели, как это делали со многими фашистскими шпионами. Но в доказательство их вины не было представлено ни единого документа, если не считать голословных утверждений коммунистической печати. Никто никогда больше не слышал и о двух сотнях «полных признаний», которых, конечно, было бы достаточно для любого суда. Но дело в том, что это были вовсе не признания заключенных, а двести плодов чьего-то буйного воображения.
Более того, большинство членов испанского правительства отказалось поверить обвинениям, выдвинутым против P.O.U.M. Недавно правительство решило пятью голосами против двух освободить всех политических заключенных-антифашистов. Два голоса, поданных «против» принадлежали коммунистам. В августе в Испанию прибыла международная комиссия, возглавляемая членом английского парламента Джеймсом Макстоном, для проверки обвинений против P.O.U.M. и фактов, связанных с исчезновением Андреев Нина. Министр национальной обороны Прието, министр юстиции Ирухо, министр внутренних дел Зугазагоития, генеральный прокурор Ортега и Гассет и другие отказывались верить в то, что руководители P.O.U.M. виновны в шпионаже. Ирухо добавил, что он ознакомился с делом и что ни одно из так называемых доказательств не выдерживает критики, что документы, якобы подписанные Нином, не «представляют ценности», то есть являются подделкой. Прието считал, что руководители P.O.U.M. несут ответственность за майские бои в Барселоне, но отвергал самую мысль, что они могут оказаться фашистскими шпионами. «Хуже всего, – добавил Прието, – что полиция арестовала руководителей P.O.U.M. без разрешения правительства, самовольно. Более того, решение об арестах было принято не начальником полиции, а его окружением, куда – по своему обычаю – проникло много коммунистов». Прието говорил и о других незаконных арестах, произведенных полицией. Ирухо также подтвердил, что полиция, превысив свои полномочия, стала «полунезависимой» и подпала под контроль иностранных коммунистов. Прието вполне недвусмысленно намекнул, что правительство не может себе позволить обидеть коммунистическую партию в то время, когда русские снабжают Испанию оружием. Когда в декабре в Испанию прибыла другая комиссия, возглавляемая членом английского парламента Джоном Макговерном, она услышала примерно то же самое, а министр внутренних дел Зугазагоития повторил слова Прието в еще более откровенной форме: «Мы получаем помощь от русских и вынуждены разрешать некоторые действия, которые нам не нравятся». Иллюстрацией автономии полиции может служить тот факт, что имея разрешение, подписанное директором тюрем и министром юстиции, Макговерн и другие члены делегации не смогли посетить «секретную тюрьму», которую устроила в Барселоне коммунистическая партия.
Думаю, что этих примеров достаточно, чтобы дать представление о сложившемся положении. Основой для обвинения P.O.U.M. в шпионской деятельности служили только статьи в коммунистической прессе и заявления сотрудников контролируемой коммунистами полиции. Руководители P.O.U.M., сотни или тысячи рядовых членов партии, все еще находятся в тюрьмах, и вот уже шесть месяцев коммунистическая печать требует казни «предателей». Но Негрин и другие сохраняют хладнокровие и отказываются устроить резню «троцкистов». Учитывая нажим, под которым оказалось правительство, его поведение заслуживает уважения. Принимая во внимание приведенные мною выше высказывания, все труднее верить, что P.O.U.M. была фашистской шпионской организацией. Для этого пришлось бы поверить, что Макстон, Макговерн, Прието, Ирухо, Зугазагоития и другие – это также платные фашистские агенты.
Наконец, рассмотрим обвинение P.O.U.M. в «троцкизме». Этим словом в последнее время пользуются все чаще и чаще, причем смысл его, как правило, преднамеренно искажается. Стоит попробовать дать этому понятию более точное определение. Словом «троцкист» определяют три разных типа людей:
1. Тех, кто, наподобие Троцкому, выступает за «мировую революцию», против «социализма в одной стране». Более широко – это революционер-экстремист.
2. Членов конкретной организации, которую возглавляет Троцкий.
3. Фашистов, прикрывающихся революционными фразами, но в действительности выступающих против СССР, прежде всего раскалывающих, подрывающих единство левых сил.
В первом смысле, P.O.U.M., пожалуй, можно назвать троцкистской организацией. Но так можно назвать и английскую независимую лейбористскую партию, немецкую S.A.P., левых социалистов во Франции, и так далее. Но P.O.U.M. не связана ни с Троцким, ни с троцкистскими («болшевистско-ленинскими») организациями. Когда началась война, приехавшие из заграницы троцкисты (человек пятнадцать-двадцать), сначала работали на P.O.U.M., как наиболее близкую их взглядам партию, но не вступали в ее ряды. Позднее Троцкий приказал своим сторонникам отмежеваться от политики P.O.U.M. и троцкистов изгнали из партийного аппарата, хотя несколько человек осталось в ополчении. Нин, ставший руководителем P.O.U.M. после того, как фашисты схватили Маурина, был в свое время секретарем Троцкого, но ушел от него несколько лет назад и создал P.O.U.M., объединив различные оппозиционные коммунистические организации и партию – Рабоче-крестьянский блок. Коммунистическая печать использовала прошлое Нина для доказательства троцкистского характера P.O.U.M. Но, пользуясь подобным аргументом, можно доказать, что английская коммунистическая партия – фашистская организация, ибо мистер Джон Стречи был когда-то связан с сэром Освальдом Мосли.
Если воспользоваться вторым определением, наиболее точно отвечающим смыслу понятия «троцкизм», то P.O.U.M., конечно, не была троцкистской организацией. Это чрезвычайно важно, ибо для большинства коммунистов троцкистская организация во втором значении неизбежно подпадает и под определение номер 3, т. е. обязательно является фашистской шпионской организацией. Термин «троцкизм» получил распространение во время московских показательных процессов. Теперь назвать человека «троцкистом» значит назвать его убийцей, провокатором и т. д. С другой стороны, на каждого, кто критикует политику коммунистов слева, может быть наклеен ярлык «троцкиста». Значит ли это, что каждый крайний революционер – ставленник фашизма?
Ответ на этот вопрос бывает иногда утвердительным, иногда – отрицательным, в зависимости от того, что удобнее в данных условиях. Когда Макстон выехал во главе делегации в Испанию (я упомянул об этом выше), коммунистические газеты «Verdad», «Frente Rojo» и другие сразу же заклеймили его «троцкистско-фашистским» агентом, шпионом гестапо и другими именами. Но коммунистические газеты Англии не решились вторить этим обвинениям. Английская коммунистическая печать назвала Макстона лишь «реакционным врагом рабочего класса» – обвинение довольно расплывчатое. Причина проста: коммунистические газеты Англии после ряда горьких уроков научились уважать закон о наказании за клевету. Тот факт, что обвинение в шпионаже против Макстона не было повторено в стране, где человек, выдвигающий подобное обвинение, должен быть в состоянии его доказать, убедительно говорит о лживости этого обвинения.
Может показаться, что я уделил слишком много места обвинениям против P.O.U.M. По сравнению с бедствиями гражданской войны, партийная междоусобица, с ее неизбежными лживыми обвинениями, может показаться пошлой. Это не совсем так. Я считаю, что клевета и газетные кампании такого рода могут нанести антифашистскому делу смертельный удар.
Каждый, кто хотя бы поверхностно знаком с коммунистической тактикой расправы с политическими противниками, знает, что практика сфабрикованных обвинений – обычный метод коммунистов. Вчера они обрушивались на «социал-фашистов», сегодня громят «троцкистских фашистов». Всего шесть или семь месяцев назад советский суд «доказал», что лидеры Второго Интернационала, в том числе Леон Блюм, а также ведущие деятели лейбористской партии Великобритании, участвовали в гигантском заговоре, имевшем целью военное вторжение на территорию СССР. Сегодня французские коммунисты счастливы, что им удалось заполучить в качестве лидера Леона Блюма, а английские коммунисты делают все возможное и невозможное, чтобы пробраться в лейбористскую партию. Я сомневаюсь, чтобы такие комбинации приносили пользу даже с сектантской точки зрения. Нет никакого сомнения, что обвинения в «троцкизмо-фашизме» сеют ненависть, вызывают раздоры. Повсюду рядовые коммунисты мобилизованы на бессмысленную охоту на «троцкистов», а партии типа P.O.U.M. загнаны в угол и поневоле поставлены в положение антикоммунистических групп. Налицо явные признаки опасного раскола мирового рабочего движения. Еще несколько клеветнических кампаний против людей, всю жизнь боровшихся за социализм, еще несколько фальшивок, вроде той, какую использовали против P.O.U.M., и раскол может стать бесповоротным. Единственная надежда – улаживать политические расхождения на уровне, допускающем всестороннюю дискуссию. Между коммунистами и теми, кто стоит (или говорит, что стоит) левее их, действительно имеются серьезные разногласия. Коммунисты считают, что фашизм может быть разбит в союзе с некоторыми кругами капиталистической прослойки (народный фронт); их оппоненты утверждают, что этот маневр лишь дает фашистам новое поле деятельности. Вопрос этот ожидает решения. Принятие неправильного решения может обречь человечество на столетия полурабского существования. Но пока вместо здравых доводов слышны лишь истошные вопли о «тропкистских фашистах», дискуссия даже не может быть начата. Например, я не смог бы говорить обо всех аспектах барселонских боев с коммунистом, ибо ни один коммунист, я имею в виду «настоящего» коммуниста, не поверил бы, что я рассказал правду о фактическом ходе событий. Если он из тех, кто послушно следует партийной «линии», он заявит, что я либо солгал, либо безнадежно все перепутал. «Истинный» коммунист скажет, что любой читатель «Дейли уоркер», находящийся в тысяче миль от места событий и просматривающий только заголовки статей, знает о событиях в Барселоне больше меня. В этом случае не может быть и речи о разговоре, и нет надежды достигнуть минимального взаимопонимания. Чему служит утверждение, что такой человек, как Макстон – ставленник фашистов? Единственная цель такого заявления – сделать невозможной всякую серьезную дискуссию. Это похоже на то, как если бы во время шахматной партии один из соперников вдруг начал кричать, что другой повинен в поджоге и двоеженстве. Дело то ведь не в этом. Клевета ничего не решает.
12.
Прошло, должно быть, три дня после барселонских боев, и нас отправили на фронт. После этих боев, а в особенности после потока клеветнических обвинений в газетах, трудно было относиться к войне так нее по-наивному идеалистически, как прежде. Я думаю, что нет ни одного человека, который после нескольких недель пребывания в Испании, не был бы разочарован в той или иной мере. Я вспомнил слова журналиста, с которым я встретился в день моего приезда в Барселону. Он сказал: «Это война такое же надувательство, как и все другие». Его слова глубоко потрясли меня, но в то время (в декабре) я считал, что он не прав. Я оставался при своем мнении и позднее, в мае, но не верить в эти слова становилось все труднее. Дело в том, что каждая война несет с с собой нарастающее разложение, ибо нельзя совместить эффективное ведение военных действий с личной свободой и честной печатью.
Теперь можно было уже догадываться о том, какой ход примут дальнейшие события. Легко было предвидеть, что правительство Кабаллеро падет, а его место займет правительство более правое, подверженное сильному коммунистическому влиянию (это произошло через неделю или две), которое поставит перед собой цель – раз и навсегда сломить силу профсоюзов. Будущее – после победы над Франко – обещало мало хорошего, даже если забыть на время о сложнейшей проблеме реорганизации страны. Газетные толки о том, что это «война за демократию», нельзя было принимать всерьез. Ни один разумный человек не рассчитывал даже на демократию английского или французского типа в послевоенной Испании, стране раздробленной и измученной до предела. В Испании будет установлена диктатура, – с этим соглашались все, понимая однако, что возможность установления диктатуры трудящихся утрачена безвозвратно. Это означало, что развитие пойдет в сторону фашизма какого-либо толка, хотя было ясно, что для нового режима выдумают слово поделикатнее. Можно было также догадаться, что, поскольку речь шла об Испании, фашизм в этой стране будет носить более человечный и менее эффективный характер, чем в Германии или Италии. Альтернатива представлялась в виде диктатуры Франко (что было бы несравненно хуже), но существовала также возможность раздела Испании на районы, обособленные настоящими границами, либо на самостоятельные экономические зоны.
Будущее выглядело неутешительно. Из этого, однако, не следовало, что нужно прекратить борьбу на стороне правительства против наглого и успевшего пустить глубокие корни фашизма Франко и Гитлера. Какие бы ошибки не допустило послевоенное правительство, режим Франко был бы еще хуже. Для рабочих, для городского пролетариата, было в конечном итого не так уж важно, на чьей стороне будет победа. Но Испания – страна преимущественно аграрная, а крестьяне несомненно выиграли бы в результате победы республиканцев. Какая-то часть захваченной земли безусловно осталась бы в руках крестьян; после раздела земли, на территории, занятой ныне франкистами, вряд ли было бы восстановлено крепостное право, практически существующее в некоторых районах Испании. Во всяком случае, республиканское правительство, которому удастся вывести страну из войны, должно быть антиклерикальным и антифеодальным, способным ограничить влияние церкви, – по крайней мере временно, – и приступить к модернизации страны, например, к прокладке дорог, заняться вапросами просвещения и здравоохранения. Кое-что в этом направлении делалось даже вовремя войны. С другой стороны, Франко, даже если не видеть в нем всего лишь марионетку Италии или Германии, связан по рукам и ногам волей крупных феодалов-ленд-лордов и служит орудием военно-клерикальной реакции. Может быть Народный фронт – это обман, но Франко – анахронизм. Только миллионеры или романтики могут желать ему победы.
Кроме того, вот уже год или два, меня, как в кошмарном сне, терзала мысль о непрестанном росте международного престижа фашизма. Начиная с 1930 года фашисты выигрывали все битвы. Пришло время проучить их, и неважно было, кто это сделает. Если бы нам удалось спихнуть в море Франко и его иностранных наемников, международное положение значительно улучшилось бы. Из-за одного этого стоило добиваться победы, даже если в Испании воцарилась бы диктатура, а ее лучшие люди оказались бы в тюрьме.
Так рассуждал я в то время. Должен признаться, что сейчас я гораздо более высокого мнения о правительстве Негрина, чем был в момент его прихода к власти. Оно с непреклонным мужеством вело трудную борьбу и проявило больше политической терпимости, чем кто-либо мог от него ожидать. И тем не менее я продолжаю считать, что – исключая раскол Испании, последствия которого предвидеть невозможно, – послевоенное правительство проявит фашистские наклонности. Вот мое предсказание и пусть время подтвердит его или опровергнет, как оно это делает с большинством пророчеств.
Едва попав на фронт, мы узнали, что возвращавшийся в Англию Боб Смайли, был арестован на границе, привезен в Валенсию и брошен там в тюрьму. Смайли находился в Испании с октября прошлого года. Он несколько месяцев работал в управлении P.O.U.M., а когда прибыли другие члены I.L.P., он вместе с ними записался в ополчение и отправился на три месяца на фронт, чтобы потом вернуться в Англию с пропагандистской миссией. Только через некоторое время нам удалось узнать, за что арестован Боб Смайли. Его держали в одиночной камере, не разрешая даже свидания с адвокатом. В Испании, если не по закону, то на практике, человека могут месяцами держать в тюрьме, даже не предъявляя ему обвинения, уже не говоря о суде. Наконец, нам удалось узнать от вышедшего из тюрьмы испанца, что Смайли арестовали за «хранение оружия». Как я потом выяснил, этим «оружием» были две примитивные ручные гранаты, которыми пользовались в начале войны. Смайли захватил их с собой, чтобы демонстрировать во время своих пропагандистских выступлений, вместе с осколками снарядов и другими сувенирами. Из гранат были удалены запалы и взрывчатка, так что оно представляли собой совершенно безопасные стальные цилиндры. Это, конечно, был только предлог. В действительности же Боба Смайли арестовали за всем известную связь с P.O.U.M. Барселонские бои только что закончились, и власти делали все, чтобы не выпустить из страны кого-либо, кто мог бы опровергнуть правительственную версию. В результате, людей задерживали на границе, причем предлоги для ареста были более или менее высосаны из пальца. Вполне возможно, что первоначально намеревались задержать Смайли всего на несколько дней. Беда, однако, в том, что в Испании, если ты уж попал в тюрьму, то остаешься там – по приговору суда или без него.
Мы все еще стояли под Хуэской, но нас передвинули вправо. Теперь прямо перед нами находилась фашистская позиция, которую мы временно захватили несколько недель назад. Я исполнял обязанность teniente – это соответствует, должно быть, младшему лейтенанту в английской армии – и командовал тридцатью бойцами, испанцами и англичанами. Ждали моего официального утверждения в звании, хотя уверенности в том, что оно придет, не было. Раньте офицеры ополчения не соглашались принимать армейских званий, ибо это влекло за собой увеличение жалования и противоречило принципу равенства, принятому в рядах ополчения. Теперь они вынуждены были это делать. Бенжамен был уже произведен в капитаны, а Копп ждал производства в майоры. Правительство не могло, конечно, отказаться от офицеров из рядов ополчения, но не давало им звания выше майора, желая по-видимому сохранить высшие командные посты в руках офицеров регулярной армии и выпускников офицерских школ. В результате, в нашей 29-й дивизии и, конечно, во многих других создалось странное положение – командир дивизии, командиры бригад и командиры батальонов все были майорами.
На фронте было затишье. Бой за дорогу в Яку затих (он снова разгорелся только в середине июня). На нашем участке больше всего нам досаждали снайперы. Фашистские окопы находились примерно в ста пятидесяти метрах от нас, но они лежали на возвышенности и охватывали нас с двух сторон, ибо мы вклинивались в их линию фронта под прямым углом. Угол этого клина был опасным местом. Здесь мы несли постоянные потери от снайперских пуль. Время от времени фашисты стреляли в нас из гранатомета или подобного оружия. Гранаты рвались с ужасным треском, особенно пугавшим, ибо мы не успевали заблаговременно юркнуть в укрытие. Но особой опасности они не представляли, делая в земле лишь мелкую воронку. Ночью было тепло и приятно, днем – невыносимо жарко, нещадно грызли москиты; несмотря на чистое белье, привезенное нами из Барселоны, мы сразу же обовшивели. Белой пеной покрылись вишневые деревья в покинутых садах на ничейной земле. Два дня шли ливни, вода затопила окопы, а бруствер сильно размыло; теперь мы целыми днями ковыряли вязкую глину никуда не годными испанскими лопатами без ручек, которые гнулись как оловянные ложки.
Нашей роте обещали миномет. Я с нетерпением ждал его. По ночам мы, как обычно, ходили в патрули. Теперь это было опаснее, чем раньше – у фашистов прибавилось солдат и, кроме того, они стали осторожнее. Перед своей проволокой они раскидали консервные банки и, заслышав дзиньканье жести, немедленно открывали пулеметный огонь. Днем мы охотились на фашистов с ничейной земли. Нужно было проползти сотню метров, чтобы попасть в заросшую высокой травой канаву, из которой можно было держать под огнем щель в фашистском парапете. Мы оборудовали в канаве огневую точку. Набравшись терпения, можно было в конце концов дождаться и увидеть одетую в хаки фигуру, торопливо пробегавшую мимо щели в бруствере. Я несколько раз стрелял по этим фигурам, но навряд ли попал: я очень скверно стреляю из винтовки. Но все же это было забавно – фашисты не знали откуда в них стреляют. К тому же я был уверен, что рано или поздно своего фашиста подсижу. Однако вышло наоборот – фашистский снайпер подстрелил меня. Это случилось примерно на десятый день моего пребывания на фронте. Ощущения человека, пораженного пулей, чрезвычайно интересны и я думаю, что их стоит описать подробно.
Случилось это в самом углу парапета в самое опасное время, в пять часов утра. Солнце поднималось за нашей спиной и вынырнувшая из-за парапета голова четко рисовалась на фоне неба. Я разговаривал с часовыми, которые готовились к смене караула. Внезапно, посреди фразы, я вдруг почувствовал – трудно описать, что именно я почувствовал, хотя ощущение это необычайно свежо.
Попытаюсь выразить это так: я почувствовал себя в центре взрыва и увидел слепящую вспышку, почувствовал резкий толчок, – не боль, а только сильный удар, напоминающий удар тока, когда вы вдруг коснетесь оголенных проводов; и одновременно меня охватила противная слабость, – казалось, что я растворился в пустоте. Мешки с песком, сложенные в бруствер, вдруг поплыли прочь и оказались где-то далеко-далеко. Думаю, что так чувствует себя человек, пораженный молнией. Я сразу же понял, что ранен, но решил, – сбили меня с толку взрыв и вспышка огня, – что случайно выстрелила винтовка моего соседа. Все это заняло меньше секунды. В следующий момент колени подо мной подогнулись, и я стал падать, сильно ударившись головой о землю. Почему-то мне не было больно. Все тело одеревенело, в глазах был туман, я знал, что ранение тяжелое, но боли, в обычном смысле слова, не чувствовал.
Часовой-американец, с которым я только что разговаривал, нагнулся ко мне. «Эй! Да ты ранен!» Собрались люди. Началась обычная суматоха. «Поднимите его! Куда его ранило? Расстегните рубашку!» Американец попросил нож, чтобы разрезать рубаху. Помня, что у меня в кармане лежит нож, я попробовал его достать, но обнаружил, что правая рука парализована. Ничего у меня не болело, и я почувствовал какое-то странное удовлетворение. Это понравится моей жене, – подумал я. Она всегда мечтала, что меня ранят, а значит не убьют в бою. Только сейчас я стал думать – куда меня ранило, серьезная ли рана. Я ничего не чувствовал, но знал, что пуля ударила где-то спереди. Я попробовал говорить, но обнаружил, что голос пропал, и вместо него послышался слабый писк, потом мне все же удалось спросить, куда меня ранило. Мне ответили:
– В горло. Наш санитар Гарри Уэбб прибежал с бинтом и маленькой бутылочкой алкоголя, который нам выдавали для промывки ран. Когда меня подняли, изо рта потекла кровь. Стоявший позади испанец сказал, что пуля пробила шею навылет. Рану полили алкоголем. В обычное время спирт жег бы невыносимо, но теперь разливался по ране лишь приятным холодком.
Меня снова положили и кто-то побежал за носилками. Узнав, что пуля пробила шею, я понял, что моя песенка спета. Я никогда не слышал, чтобы человек или животное выжили, получив пулю в шею. Тонкой струйкой текла кровь из уголка рта. «Пробита артерия» – пришло мне в голову. «Сколько можно протянуть с пробитой сонной артерией? – подумалось мне. – Несколько минут, не больше». Все было, как в тумане. Минуты две мне казалось, что я уже умер. И это тоже интересно, то есть интересно, какие мысли приходят в такой момент. Прежде всего – вполне добропорядочно – я подумал о своей жене. Потом мне стало очень обидно покидать этот мир, который, несмотря на все его недостатки, вполне меня устраивал. Это чувство оказалось очень острым. Эта глупая неудача бесила меня. Какая бессмыслица! Получить пулю не в бою, а в этом дурацком окопчике, из-за минутной рассеянности! Я думал также о человеке, подстрелившем меня, – кто он, испанец или иностранец, знает ли он, что попал в меня, и так далее. Я не чувствовал против него никакой обиды. Поскольку он фашист, – проносилось в голове, – я бы его убил, если бы представился случай, но если бы его взяли в плен и привели сюда, я поздравил бы его с удачным выстрелом. Впрочем, я допускаю, что у человека, который по-настоящему умирает, бывают совсем другие мысли.
Едва меня положили на носилки, как моя парализованная рука ожила и начала чертовски болеть. Мне подумалось, что я сломал ее, когда падал; с другой стороны, боль успокоила меня, ибо я знал, что если человек умирает, его чувства притупляются. Мне стало немного лучше, и я начал жалеть четверых бедняг, тащивших, потея и скользя, носилки. До перевязочного пункта нужно было пройти километра два по скверной, выбоистой дороге. Я знал, что это значит, ибо несколько дней назад сам помогал тащить раненого. Листья серебряных тополей, местами подступавших к нашим окопам, трогали мое лицо. Я думал о том, как приятно жить в мире, в котором растут серебряные тополя. Но всю дорогу рука болела нестерпимо, я выкрикивал ругательства и в то же время старался сдерживать ругань, ибо при каждом выдохе изо рта шла кровь.
Доктор сменил перевязку, сделал мне укол морфия и отослал в Сиетамо. Госпиталь размещался в наспех сколоченных бараках. Раненые лежали здесь обычно всего несколько часов, потом их отправляли в Барбастро или Лериду. Морфий одурманил меня, но сильная боль не прошла. Я не мог двигаться и все время глотал кровь. Ко мне подошла сестра и попыталась – это очень характерно для испанских госпитальных обычаев – заставить меня проглотить большую тарелку супа, яйца, тушеное мясо. Она очень удивилась моему отказу. Я попросил закурить, но это был как раз период табачного голода и сигареты во всем госпитале не оказалось. Потом пришли двое друзей, отпросившихся на несколько часов с позиции, чтобы навестить меня.
– Привет! Значит, ты жив? Хорошо. Дай нам свои часы, револьвер и электрический фонарик. И нож, если у тебя есть.
И они ушли, забрав все мое имущество. Так поступали с каждым раненым – сразу же делили все его вещи. И это было правильно. Часы, револьверы и другие вещи были совершенно необходимы на фронте, а если их оставить у раненого, то их наверняка стащат по дороге.
К вечеру набралось достаточно больных и раненых для того, чтобы нагрузить несколько санитарных машин. Мы поехали в Барбастро. Ну и дорога! Эта война родила присловье: если тебя ранило в конечности – ты выживешь, если ранило в живот – умрешь. Теперь я понял почему. Ни один раненый с внутренним кровоизлиянием не мог выдержать многокилометровой тряски разбитыми грузовиками по крытым щебнем дорогам, которые не ремонтировались с начала войны. Ну и тряска! Я вспомнил детство и кошмарные американские горки. Нас забыли привязать к носилкам. Я держался за край носилок левой рукой, в которой сохранилось еще немного силы, но один несчастный был выкинут на пол машины и можно лишь догадываться о его муках. Другой, ходячий, сидел в углу санитарной машины, и блевал не переставая. В Барбастро госпиталь был забит до отказа, койки стояли впритык. На следующее утро часть раненых погрузили в санитарные вагоны и отправили в Лериду.
Я пробыл в Лериде пять или шесть дней. Это был большой госпиталь, где лежали вперемешку больные и раненые, солдаты и гражданские. У некоторых в моей палате были ужасные раны. Рядом со мной лежал черноволосый паренек, принимавший какие-то медикаменты, от которых моча его становилась зеленой как изумруд. На нее приходили смотреть из других палат. Голландец-коммунист, говоривший по-английски, узнав, что в госпитале лежит англичанин, пришел ко мне. Мы подружились, он приносил мне английские газеты. Этот голландец был очень тяжело ранен во время октябрьских боев, ухитрился прижиться в леридском госпитале и женился на одной из медсестер. После ранения его нога высохла и стала не толще моей руки. Два ополченца, пришедшие навестить приятеля, узнали меня. (Мы познакомились в первую неделю моего пребывания на фронте). Это были ребята, лет по восемнадцать. Они неловко переминались с ноги на ногу возле моей постели, не зная, что сказать. Потом, желая выразить мне свое сочувствие, они вдруг вытащили из карманов табак, дали его мне и убежали, прежде чем я успел его им вернуть. Это был типично испанский жест! Я узнал потом, что во всем городе не было ни крошки табака и что они отдали мне свой недельный паек.
Через несколько дней я уже мог вставать и ходить с рукой на перевязи. Почему-то так она болела меньше. Некоторое время еще держались внутренние боли – результат моего падения. Голос почти совсем пропал, но пулевая рана больше не болела. Говорят, что это обычное явление. Пуля, пробивающая тело с огромной силой, производит шок, как бы снимающий боль; зазубренный осколок снаряда или бомбы, бьющий обычно со значительно меньшей силой, причиняет, должно быть, страшную боль. В госпитальном дворе был симпатичный сад и бассейн с золотыми рыбками и какими-то небольшими серыми рыбами. Я часами смотрел на них. Порядки в Лериде дали мне возможность составить представление о работе госпиталей на Арагонском фронте. (Мне неизвестно положение на других фронтах). В некоторых отношениях госпитали были очень хорошими – умелые врачи, медикаменты и оборудование имелись, кажется, в достаточном количестве. Но два очень серьезных недостатка помешали спасти от смерти сотни, а может быть и тысячи раненых.
Первый недостаток заключался в том, что все прифронтовые госпитали использовались почти исключительно как перевязочные пункты, откуда раненых переправляли в тыл. В результате, квалифицированная помощь оказывалась только раненым, транспортировка которых была невозможной. Теоретически, большинство раненых сразу же подлежало отправке в Барселону или Таррагону, но из-за нехватки транспорта они попадали туда через неделю, а то и через десять дней. Раненые валялись в Сиетамо, Барбастро, Монзоне, Лериде, и других городах, не получая никакой медицинской помощи, если не считать чистой повязки, да и то не всегда. На страшные осколочные раны и размозженные кости накладывали повязку из бинта и гипса, писали на ней карандашом характер ранения и оставляли в таком виде на десять дней – до Барселоны или Таррагоны. Осмотреть рану по дороге не было почти никакой возможности; считанным докторам было не под силу справиться с потоком раненых. Они торопливо проходили мимо койки, приговаривая: «Да, да. В Барселоне вами займутся». То и дело возникал слух, что поезд в Барселону отправляется maсana – завтра. Вторым недостатком было отсутствие опытных медсестер. В Испании не оказалось достаточного числа подготовленных медсестер, возможно потому, что до войны эту работу исполняли главным образом монахини. У меня нет никаких претензий к испанским медсестрам, они очень добры и милосердны, но в той же мере необучены. Все они знали, как поставить больному термометр, некоторые из них умели делать перевязку, – только и всего. В результате никто не занимался ранеными, которые были слишком слабы, чтобы самим ухаживать за собой. Медсестры оставляли без внимания больных, неделю лежавших с запором, они редко мыли тех, кто сам не мог этого сделать. Я помню одного беднягу с раздробленной рукой, который, по его словам, три недели не мог вымыть лица. Никто не пришел ему на помощь. Даже кровати не перестилались по много дней. Еда во всех госпиталях была хорошая – может быть, даже слишком хорошая. В Испании, пожалуй больше чем в других странах, есть обычай закармливать больных тяжелой пищей. В Лериде кормили на убой. В шесть утра давали завтрак – суп, омлет, тушеное мясо, хлеб, белое вино и кофе. Обед был еще обильнее. А в то же время гражданское население находилось на грани голода. Но испанцы видимо не признают такой вещи, как легкая диэта. Больным они дают те же блюда, что и здоровым – пряную, жирную пищу, плавающую в оливковом масле.
Однажды утром нам объявили, что всех раненых нашей палаты сегодня отправляют в Барселону. Я ухитрился послать жене телеграмму о моем приезде, а потом нас погрузили в автобусы и отвезли на станцию. И только когда поезд уже тронулся, госпитальный вестовой, ехавший с нами, заметил, как бы между прочим, что мы едем не в Барселону, а в Таррагону. Машинист, видно, передумал и изменил маршрут. «Это Испания!» – думал я. Но типично по-испански было и то, что они согласились задержать поезд, пока я пошлю новую телеграмму. Впрочем, телеграмма не дошла, и это опять же было очень похоже на Испанию.
Нас поместили в вагоны третьего класса с деревянными скамьями. Многие тяжело раненые только сегодня утром впервые встали с постели. Очень скоро, от жары и непрерывной тряски, половина из них совершенно обессилела, некоторых рвало на пол. Вестовой метался взад и вперед, перешагивая через валявшихся, как трупы, раненых и брызгал струйку воды прямо в рот, то одному то другому. Воду он держал в бурдюке из козлиной кожи. Вода была отвратительная. Я до сих пор помню ее вкус. В Таррагону мы прибыли, когда солнце уже заходило. Железнодорожное полотно было проложено почти по самому берегу моря. Когда наш поезд въехал на станцию, отошел состав с бойцами интернациональной бригады. Толпа людей на мосту махала им руками.
Состав был очень длинный, вагоны битком набиты солдатами, на открытых платформах стояли орудия, а вокруг них тоже толпились бойцы. Эта картина врезалась мне в память: поезд, уходящий в желтые сумерки, в каждом окне смуглые улыбающиеся лица, длинные стволы винтовок, развевающиеся алые шарфы, а на заднем плане – бирюзовое море.
«Extranjeros – иностранцы, – сказал кто-то. Итальянцы».
В том, что это были итальянцы, не было никакого сомнения. Никто другой не мог бы сбиться в такие живописные группки, с таким изяществом отвечать на приветствия толпы. Изящество жестов не страдало и от того, что половина бойцов тянула вино прямо из горлышек запрокинутых бутылок. Позднее мы узнали, что они были в числе тех, кто в марте одержал знаменитую победу под Гвадалахарой. Теперь, после отпуска, их перебрасывали на Арагонский фронт. Боюсь, что большая часть этих бойцов погибла несколько недель спустя под Хуэской. Те из наших раненых, кто мог ходить, поднялись, чтобы приветствовать итальянцев. Кто-то махал костылем, другой вскидывал перевязанную руку в «рот-фронтовском» салюте. Это была как бы аллегорическая картина войны: эшелон гордо катящий на фронт, – санитарный поезд с ранеными, медленно ползущий в тыл. А вид пушек на открытых платформах заставляет сердце быстрее колотиться в груди, не дает избавиться от постыдного чувства, что война, несмотря ни на что, – славное дело.
Огромный таррагонский госпиталь был полон раненых со всех фронтов. Каких только ран здесь не было! Некоторые ранения здесь лечили по последнему, видимо, слову медицины, но глядеть на это было страшно. Рану оставляли открытой и неперевязанной, шалашик из марли, натянутой на проволочную рамку, защищал ее от мух. Под марлей виднелся красный студень полузажившей раны. Здесь лежал солдат, раненый в лицо и горло. Его голову покрывал круглый марлевый шлем, в губах он сжимал маленькую трубочку, через которую дышал. Бедняга выглядел таким одиноким; он бродил по палате, глядя на нас сквозь свою марлевую клетку, не в состоянии выговорить ни слова. Я пробыл в Таррагоне три или четыре дня. Силы возвращались ко мне, и однажды, медленно переставляя ноги, я дошел до берега моря. Странно было видеть, что на набережной жизнь идет как ни в чем не бывало. Народ в элегантных кафе, упитанные буржуа купаются и загорают в шезлонгах, как если бы война шла в тысячах миль отсюда. Я стал свидетелем несчастного случая – утонул купальщик, что казалось невозможным в этом мелком и теплом море.
Наконец, через восемь или девять дней после ранения меня обследовали. В хирургической, где осматривали новоприбывших, врачи огромными ножницами взрезали гипсовые панцири, в которые заключались в прифронтовых санпунктах раненые с перебитыми ребрами и ключицами. Из громоздких гипсовых клеток выглядывали перепуганные грязные лица, заросшие многодневной щетиной. Доктор, энергичный, красивый мужчина лет тридцати, посадил меня на стул, ухватил мой язык куском шершавой марли, вытащил его так далеко как только мог, всунул мне в горло зеркальце и велел сказать «Э». Я говорил «Э» пока язык не стал кровоточить, а из глаз ручьями не потекли слезы. Тогда доктор сообщил мне, что одна из голосовых связок парализована.
– А когда вернется голос? – спросил я.
– Голос? – Никогда не вернется, – весело ответил доктор.
Оказалось, однако, что он ошибся. Примерно два месяца я мог говорить только шепотом, а потом совсем неожиданно голос вернулся. Вторая голосовая связка «компенсировала» потерю. Боль в руке была вызвана пулей, поразившей пучок шейных нервов. Эта стреляющая боль, напоминавшая невралгическую, продолжалась около месяца. Она особенно мучила по ночам, так что спать мне почти не удавалось. Пальцы правой руки были наполовину парализованы. Даже сейчас, спустя пять месяцев, указательный палец все еще малоподвижен – странный результат ранения в шею.
Моя рана была в некотором смысле достопримечательностью. Разные врачи осматривали меня, цокая от удивления языком. Один из них авторитетно заявил, что пуля прошла в «миллиметре» от артерии. Откуда он это узнал, не могу объяснить. Все, с кем я в то время имел дело – врачи, сестры, практиканты, соседи по палате – неизменно заверяли меня, что человек, получивший ранение в шею и выживший – счастливчик. Лично я не мог отделаться от мысли, что настоящий счастливчик вообще не попал бы под пулю.
13.
В последние недели моего пребывания в Барселоне, в городе установилась атмосфера удушья, воздух был пропитан подозрениями, страхом, неуверенностью, отовсюду выглядывала едва замаскированная ненависть. Майские бои оставили неизгладимый след. С падением правительства Кабаллеро власть окончательно перешла в руки коммунистов, охраной внутреннего порядка занялись министры из рядов компартии, и никто не сомневался, что они расправятся со своими политическими соперниками, как только представится малейшая возможность. Хотя я все еще не знал, что именно произойдет, было ощущение какой-то неясной опасности, чувство надвигающейся беды. Пусть даже вы не имели ничего общего с заговорщиками, обстановка заставляла вас чувствовать себя причастным к какому-то заговору. Все перешептывались в укромных уголках кафе, беспокойно озираясь вокруг – не сидит ли за соседним столиком полицейская ищейка.
Цензура печати породила множество слухов. В частности прошел слух, что правительство Негрина-Прието решило выйти из войны, согласившись на компромисс. Одно время я был склонен этому верить, ибо фашисты приближались к Бильбао, а правительство не делало ровным счетом ничего для спасения города. Барселона запестрела баскскими флагами, по кафе ходили девушки, грохоча коробками для сбора пожертвований, радио не переставая бубнило о «героических защитниках», но реальной помощи баски не получали. Порой начинало казаться, что правительство ведет двойную игру. Позднейшие события показали, что эти подозрения были напрасны, но все же Бильбао можно было, пожалуй, спасти, если бы республиканцы принялись за дело немного более энергично. Наступление на Арагонском фронте, даже неуспешное, вынудило бы Франко перебросить туда часть своих сил. Правительство дало приказ о наступлении, когда было уже слишком поздно – после падения Бильбао. C.N.T. распространяла в большом количестве листовку, предупреждавшую: «Будьте начеку!» и намекавшую, что «определенная партия» (имелись в виду коммунисты) готовит государственный переворот. Кроме того, все боялись вторжения фашистов в Каталонию. Ранее, по пути на фронт, я видел мощные укрепления, сооружавшиеся в десятках миль за линией фронта. В Барселоне всюду строились новые бомбоубежища. Часто объявлялись воздушные тревоги и предупреждения об опасности морского десанта. Как правило, тревоги были ложными, но каждый раз, когда взвывали сирены, город погружался на долгие часы в темноту, а оробевшие жители кидались в подвалы. Город кишел полицейскими агентами. Тюрьмы были переполнены заключенными, арестованными еще в дни майских боев, а кроме того, то и дело арестовывались – по одному, по двое – анархисты и члены P.O.U.M. Насколько было известно, ни одного из арестованных не судили, им не предъявляли никаких обвинений – даже в «троцкизме». Людей просто арестовывали и держали в тюрьме, обычно в камере-одиночке. Боб Смайли все еще сидел в тюрьме в Валенсии. Единственное, что мы узнали, это то, что ни представителю I.L.P. в городе, ни адвокату не позволяли увидеться с ним. Все чаще и чаще арестовывали иностранцев – бойцов интернациональной бригады и ополченцев. Обычно их бросали в тюрьму по обвинению в дезертирстве. Никто толком не знал – это характерно для обстановки, – как относиться к ополченцам – считать ли их добровольцами или солдатами регулярной армии. Несколько месяцев назад каждого, кто записывался в ополчение, заверяли, что он находится здесь только по своей доброй воле и может, если пожелает, демобилизоваться, когда настанет время его отпуска. Теперь оказалось, что правительство передумало, считает ополченцев солдатами регулярной армии и рассматривает желание вернуться домой, как дезертирство. Впрочем, даже в этом не было полной уверенности. На некоторых участках фронта командование по-прежнему удовлетворяло просьбы ополченцев о демобилизации. На границе увольнительные документы иногда признавали, а иногда – нет. В последнем случае, демобилизованных немедленно бросали в тюрьму. Число таких иностранных «дезертиров» достигло нескольких сот человек, но большинство из них было освобождено из тюрем после того, как в их родных странах поднялся шум вокруг незаконных арестов.
По всем улицам рыскали патрули штурмовой гвардии, гражданские гвардейцы по-прежнему занимали кафе и другие здания в стратегических пунктах города, многие здания P.S.U.C. все еще были забаррикадированы и обложены мешками с песком. В различных частях города появились контрольные пункты – гвардейцы или карабинеры останавливали там прохожих и проверяли документы. Все предупреждали меня, чтобы я не смел показывать карточки ополченца P.O.U.M., а предъявлял лишь паспорт и свидетельство о ранении. Служба в ополчении P.O.U.M. была достаточным основанием для подозрительного отношения к человеку. К ополченцам этой партии – раненым или находившимся в отпуску – придирались по мелочам, задерживали выплату жалованья. Газета «La Batalla» все еще выходила, но цензурные ограничения были так велики, что читать в газете было, по существу, нечего. Жесткой цензуре подвергались «Solidaridad» и другие анархистские газеты. Вышло новое распоряжение – изъятые цензурой материалы должны замещаться другими: нельзя было оставлять белых пятен. В результате, часто трудно было установить, по каким сообщениям прошлись ножницы цензора. Нехватка продовольствия, подвергавшаяся в ходе войны периодическим колебаниям, в это время особенно обострилась. Не хватало хлеба, в дешевые сорта подмешивался рис. Солдатам в казармах давали вместо хлеба нечто, напоминавшее оконную замазку. Почти невозможно было достать молока и сахара, совсем исчез табак, если не считать контрабандных сигарет. Оливковое масло, которое испанцы используют в самых различных целях, можно было достать только ценой больших усилий. У магазинов, торговавших оливковым маслом, выстраивались длинные очереди женщин. За порядком в очередях следили конные гвардейцы, которые время от времени – смеха ради – направляли лошадей в толпу. Мелкой неприятностью было отсутствие разменной монеты. Серебро было изъято из обращения, а новая монета не отчеканена. Для бедноты это означало дополнительное ухудшение положения. Женщина, имевшая ассигнацию в десять пезет и простоявшая несколько часов в очереди, дойдя до прилавка, не могла ничего купить, ибо у продавца не было сдачи, а она не могла себе позволить истратить все деньги.
Нелегко передать кошмарную атмосферу того времени – особый род беспокойства, порождаемого слухами, газетной цензурой, постоянным присутствием вооруженных людей. Нелегко передать потому, что элементов, необходимых для создания такой атмосферы, в настоящее время в Англии нет. Политическая нетерпимость не стала еще в Англии явлением само собой разумеющимся. Есть, правда, мелкие случаи политического преследования – будь я шахтером, я предпочел бы, чтобы мой хозяин не знал, что я коммунист. Но «партийный активист», гангстер-громила, типичный для политики на континенте, встречается все еще редко, а стремление «ликвидировать» или «убрать» всех, кто с тобой не соглашается, до сих пор не воспринимается в Англии как нечто естественное. В Барселоне это казалось совершенно натуральным. «Сталинцы» были на коне и отсюда следовало, что «троцкистам» несдобровать. Больше всего опасались новой вспышки уличных боев, вину за которые снова свалили бы на P.O.U.M. и анархистов. (К счастью, этого не произошло). Временами я ловил себя на том, что прислушиваюсь – нет ли выстрелов. Казалось, что город находится во власти какой-то могучей злой силы. Так думали все, и, как ни странно, у всех на устах были те же слова: «В городе кошмарная атмосфера. Мы живем, как в сумасшедшем доме». Впрочем, я, возможно, не имею права утверждать, что так чувствовали все. Кое-кто из английских гостей, прокатившихся в этот период по Испании, порхая из одного отеля в другой, не обнаружил в обстановке ничего странного. Герцогиня Атольская писала «Санди экспресс», 17 октября 1937 г.):
«Я побывала в Валенсии, Мадриде и Барселоне… В этих трех городах царит идеальный порядок и нет никаких следов вооруженного вмешательства. Все гостиницы, в которых я останавливалась, были не только «приличными», но и чрезвычайно комфортабельными, несмотря на трудности с маслом и кофе».
Английские путешественники – это их отличительная черта – по-настоящему не верят в то, что за стенами элегантных отелей существует другая жизнь. Надеюсь, что в конечном итоге удалось раздобыть немного масла для герцогини Атольской.
Меня послали в один из санаториев, находящихся в ведении P.O.U.M. – в санаторий имени Маурина. Он находился в предместье Барселоны, у подножья Тибидабо, горы странной формы, нависающей над городом. Легенда гласит, что с этой горы сатана показывает Христу землю. Дом принадлежал раньше какому-то богачу и был реквизирован во время революции. Здесь долечивались раненые, – в частности, бойцы, потерявшие конечности. Было и несколько англичан: Вильяме, раненый в ногу, восемнадцатилетний Стаффорд Коттман, которого прислали с фронта с признаками туберкулеза, Артур Клинтон, носивший разбитую левую руку на длинной проволочной растяжке, которую в испанских госпиталях называли аэропланом. Моя жена продолжала жить в отеле «Континенталь» и я каждый день приезжал в Барселону. По утрам я ходил в Центральный госпиталь на электротерапию. Это была не очень приятная процедура – от колючих электрических ударов дергались все мускулы моей руки. Но это помогало – во всяком случае, начали двигаться пальцы и боль немного утихла. Мы с женой решили, что нам следует, как можно скорее, вернуться в Англию. Я очень ослаб, лишился, казалось, навсегда, голоса, доктора говорили, что я буду годен к фронтовой службе не раньше, чем через несколько месяцев. Рано или поздно мне нужно было подумать о заработке; кроме того, не было особого смысла оставаться в Испании и есть местный хлеб, в котором так нуждались другие. Но основные поводы моего желания уехать, были все же эгоистического порядка. Мне надоела страшная атмосфера политических подозрений и ненависти, осточертели улицы, переполненные вооруженными людьми, воздушные налеты, окопы, пулеметы, скрежет трамваев, чай без молока, пища, пропитанная оливковым маслом, табачный голод, – одним словом, почти все, что неразрывно связалось для меня с Испанией.
Доктора в Центральном госпитале засвидетельствовали мою непригодность к военной службе, но чтобы получить увольнение из армии мне надо было явиться на медицинскую комиссию в один из прифронтовых госпиталей, а затем отправиться в Сиетамо, чтобы получить на свой документ печать в штабе ополчения P.O.U.M. В это время с фронта приехал Копп; он весь сиял. Копп участвовал в боях и заверял, что наконец-то Хуэска будет взята республиканцами. Правительство перебросило под Хуэску войска с мадридского фронта, сконцентрировало тридцать тысяч человек и большое число самолетов. Итальянцы, которых я видел по дороге в Таррагону, участвовали в наступлении на дорогу в Яку, но имели много убитых и потеряли два танка. Тем не менее, заверил Копп, Хуэска обязательно падет. (Увы! Предсказание не оправдалось. Город устоял. Газетная ложь по этому случаю достигла размеров настоящей оргии). А пока Копи отправлялся в Валенсию для разговора с военным министром. При нем было письмо от генерала Позаса, командовавшего теперь Восточной армейской группировкой, – обычное в таких случаях письмо, представлявшее Коппа человеком «достойным доверия» и рекомендовавшее использовать его для специальных заданий в инженерных войсках (Копп был по специальности инженером). Он выехал в Валенсию в тот же день, когда я поехал в Сиетамо, – 15 июня.
В Барселону я вернулся только через пять дней. Грузовик привез меня вместе с группой бойцов в Сиетамо примерно в полночь. Едва мы явились в штаб ополчения P.O.U.M., как нас выстроили и – даже не спрашивая имен – стали раздавать винтовки и патроны. Ожидалась атака, и резервы могли понадобиться в любую минуту. У меня в кармане была медицинская справка, но мне было неловко отказаться пойти вместе со всеми. Я прикорнул на земле, подложив под голову ящик с патронами. Настроение было скверное. Ранение расшатало нервы, – думаю, что это обычное явление. Перспектива оказаться снова под огнем страшно меня пугала. Но здесь снова вступила в свои права испанская maсana – завтра, – в конце концов обошлись без нас. На следующее утро я предъявил свою медицинскую справку и пошел увольняться. Для этого мне пришлось совершить несколько долгих, утомительных путешествий. Меня гоняли из госпиталя в госпиталь – Сиетамо, Барбастро, Монзон, потом снова Сиетамо, чтобы поставить штемпель на справку, и обратно через Барбастро и Лериду. Весь транспорт был мобилизован на переброску войск под Хуэску, на дорогах царил хаос. Помню, что я ночевал в самых неподходящих местах – раз в госпитальной постели, другой раз – в канаве, потом на какой-то узенькой скамейке, с которой я среди ночи свалился, а однажды в муниципальном общежитии в Барбастро. Отойти от железной дороги значило целиком отдаться на милость попутных грузовиков. Я простаивал на обочине дороги по три-четыре часа, вместе с группками хмурых крестьян, нагруженных узлами с утками и кроликами. Когда наконец, после неустанного махания проезжающим машинам, битком набитым людьми, ящиками с амуницией, буханками хлеба, останавливался грузовик, соглашавшийся вас подвезти, начиналась тряска по кошмарной дороге. Она превращала человека в отбивную. Ни одна лошадь не подбрасывала меня так высоко, как эти грузовики. Ехать на них можно было, только сбившись всем в тесную кучу и держась друг за друга. К своему стыду, я обнаружил, что еще не могу без чужой помощи влезть на грузовик.
Ночь я переспал в госпитале в Монзоне, куда прибыл на медицинскую комиссию. Рядом со мной лежал штурмовой гвардеец, раненый в лоб, над левым глазом. Он отнесся ко мне дружелюбно и угостил сигаретами. Я сказал: «В Барселоне нам бы пришлось стрелять друг в друга». И мы посмеялись. Любопытно, как меняется настроение по мере приближения к фронту. От взаимной ненависти приверженцев различных партий почти не остается следа. Ни разу, за все время, что я был на фронте, никто из членов P.S.U.C. не отнесся ко мне недружелюбно только из-за того, что я состоял в ополчении P.O.U.M. Зато такая вражда была типична для Барселоны или других мест, еще более отдаленных от линии фронта. В Сиетамо было много штурмовых гвардейцев. Их прислали из Барселоны для участия в атаке на Хуэску. Гвардия, в принципе, не предназначалась для фронтовой службы. В Барселоне гвардейцы были хозяевами улицы, но на фронте на них, не нюхавших пороха, свысока поглядывали даже пятнадцатилетние мальчишки-ополченцы, просидевшие много месяцев в окопах.
В монзонском госпитале доктор, как полагается в таких случаях, потаскал меня за язык, всунул в горло зеркальце и весело заверил, что голос у меня пропал навсегда. Потом он подписал медицинское свидетельство. Пока я дожидался приема, в хирургической делали операцию без наркоза – почему раненого не усыпили, я не знаю. Операция длилась целую вечность, крик не прекращался. Когда я вошел в хирургическую, всюду валялись стулья, а на полу блестели лужи крови и мочи.
Подробности этой моей последней поездки запечатлелись в памяти с удивительной четкостью. Я воспринимал все гораздо яснее, чем в предыдущие месяцы. Увольнение с печатью 29 дивизии и свидетельство доктора, признавшего меня негодным к службе, были у меня на руках. Я мог вернуться в Англию, а следовательно, чуть ли не впервые чувствовал себя в состоянии повнимательнее взглянуть на Испанию. У меня оказался целый день на осмотр Барбастро – поезд отходил только один раз в сутки. Раньше я видел Барбастро лишь мельком и лицо города представилось мне лицом войны – те же серые тона, грязь, холод, ревущие грузовики, замызганные солдаты. Сейчас Барбастро выглядел иначе. Бродя по городу, я обнаружил, что в нем много симпатичных извилистых улочек, старых каменных мостов, винных лавочек с бочками высотой в человеческий рост, по бокам которых стекала влага. Я стоял и глядел, как ремесленник мастерит бурдюк и вдруг обнаруживал, что бурдюки шьются мехом внутрь, шерсть не удаляется и поэтому, когда мы пьем из такого бурдюка, мы пьем настойку на козьем волосе. Я месяцами пил из бурдюков, не подозревая об этом. Вдоль окраины города текла мелкая изумрудно-зеленая речушка. Посреди речки высилась отвесная скала, в которую были врублены домики. Из окон этих домов можно было плевать прямо в воду, журчащую в тридцати метрах внизу. Бесчисленные голуби гнездились в расселинах скалы. В Лериде я видел старые разваливающиеся дома, на карнизах которых свили свои гнезда тысячи и тысячи ласточек. Вблизи извилистая кромка ласточкиных гнезд напоминает нарядные лепные украшения периода рококо. Странно, что пробыв шесть месяцев в Испании, я заметил все это впервые. С бумагами о демобилизации я вновь почувствовал себя человеком и даже немножко туристом. Пожалуй впервые, я ощутил, что действительно нахожусь в Испании, в стране, которую мечтал посетить всю свою жизнь. Мне казалось, что на тихих улочках Барбастро и Лериды я вдруг улавливаю отблеск, далекий отголосок той несуществующей Испании, которую творит наше воображение. Вот они, белые горные цепи-сьерры, стада коз, казематы инквизиции, мавританские дворцы, извивающиеся черные вереницы мулов, серые оливковые деревья и лимонные рощи, девушки в черных мантильях, вино Малаги и Аликанте, соборы, кардиналы, бой быков, цыгане, серенады, – словом, Испания. Она пленила мое воображение больше всякой другой европейской страны. Обидно, что попав, наконец, сюда, я смог увидеть только этот северо-восточный уголок, да к тому же в период войны и, в довершение всего, – зимой.
В Барселону я приехал поздним вечером. Нечего было и думать поймать такси, чтобы добраться до санатория, расположенного за городом, и я пошел в отель «Континенталь», предварительно закусив по пути. С официантом отеческого вида я заговорил о дубовых, с медными обручами, кружках, в которых подают вино. Я сказал, что хотел бы купить набор таких кружек, чтобы захватить их домой на память об Испании. Официант понимающе закивал: «Красивые, не правда ли? Но сегодня их не купить. Таких кружек больше не делают. Вообще больше ничего не делают. Война – какая жалость!» Мы сошлись во мнениях. Я снова почувствовал себя туристом. Официант вежливо справился, понравилась ли мне Испания, приеду ли я еще раз? О, да, я вернусь в Испанию. Мирный этот разговор запомнился по контрасту с тем, что произошло сразу же после него.
Войдя в отель, я увидел в холле мою жену. Она встала и пошла ко мне с видом, показавшимся мне чрезмерно непринужденным. Жена обвила рукой мою шею и с очаровательной улыбкой, обращенной к людям, сидевшим в холле, прошептала мне в ухо:
– Уходи!
– Что?
– Немедленно уходи отсюда!
– Что?
– Не стой здесь! Выйдем отсюда!
– Что? Почему? Что все это значит?
Она взяла меня за руку и повела к лестнице. Нам встретился француз – не назову его имени, ибо не будучи связанным с P.O.U.M., он помогал нам во время беспорядков. Француз взглянул на меня.
– Слушай! Ты не должен здесь появляться. Быстро уходи отсюда и спрячься, прежде чем они позвонят в полицию.
Возле лестницы ко мне, оглядываясь с опаской, подбежал лифтер и на ломаном английском сказал, чтобы я уходил отсюда. До меня все еще не доходил смысл происходящего.
– Что все это значит? – спросил я жену, едва мы вышли на улицу.
– Неужели ты не слышал?
– Нет. А что я должен был слышать?
– P.O.U.M. запрещена. Они захватили все здания. Почти все в тюрьме. Говорят, что начались расстрелы.
Так вот оно что. Нам нужно было найти место, чтобы сесть и поговорить. Все большие кафе на Рамблас были забиты полицией, но мы нашли тихое кафе на боковой улочке. Жена рассказала мне, что произошло за время моего отсутствия.
15 июня полиция внезапно арестовала Андреев Нина в его кабинете и в тот же вечер совершила налет на гостиницу «Фалкон», арестовав всех, кто там был, главным образом приехавших в отпуск ополченцев. Гостиница была немедленно превращена в тюрьму. Очень скоро она оказалась до предела набитой заключенными. На следующий день P.O.U.M. объявили нелегальной организацией и закрыли все бюро, книжные лавки, санатории, центры Красной помощи. Одновременно полиция начала без разбора арестовывать всех людей, имевших хоть какое-нибудь отношение к P.O.U.M. В течение одного-двух дней были арестованы почти все сорок членов исполнительного комитета партии. Одному или двум удалось, кажется, скрыться, но полиция применила простой способ, к которому часто прибегали обе стороны в этой войне, – задержала жен в качестве заложниц. Установить число арестованных не было возможности. Моя жена слышала, что в одной только Барселоне бросили в тюрьму четыреста человек. Сейчас я думаю, что уже тогда число арестованных было значительно больше. Кого только не арестовывали! Были случаи, когда полиция не останавливалась перед арестом раненых ополченцев, лежавших в госпиталях.
Было от чего прийти в отчаяние. Что все это значило? Я мог еще понять, что они запретили P.O.U.M., но за что арестовывали людей? Мне казалось – ни за что. Запрещение P.O.U.M. приобретало как бы ретроспективную силу. P.O.U.M. была объявлена нелегальной организацией, а следовательно, каждый кто когда-либо был ее членом, нарушал закон. Как обычно, никому из арестованных не предъявили никакого обвинения. Но это не мешало валенсийским коммунистическим газетам рассказывать дикие истории о гигантском «фашистском заговоре», о радиосвязи с врагом, документах, написанных невидимыми чернилами и т. д. и т. д. Я уже рассказал об этом выше. Знаменательно было лишь то, что все эти истории появились только в валенсийских газетах. Думаю, что не ошибусь, сказав, что ни в одной барселонской газете – коммунистической, анархистской или республиканской – не было ни слова ни о заговоре, ни о запрещении P.O.U.M. О характере обвинений, предъявленных руководителям P.O.U.M., мы узнали не из испанских, а из английских газет, пришедших в Барселону день или два дня спустя. Мы не знали еще в то время, что правительство не несет ответственности, за обвинения в предательстве и шпионаже и что впоследствии сами члены кабинета опровергнут эти обвинения. Мы знали только – в общих чертах, – что руководители P.O.U.M. и, по-видимому, мы все, обвиняемся в сотрудничестве с фашистами. Уже пошли слухи, что заключенных тайком расстреливают в тюрьмах. Тут было много преувеличения, хотя в ряде случаев расстрелы, несомненно, имели место. Так, трудно сомневаться в факте расстрела Нина. После ареста, Нина перевели в Валенсию, оттуда в Мадрид, а уже 21 июня по Барселоне пошел слух, что он расстрелян. Позднее этот слух приобрел более четкую форму: Нина застрелила в тюрьме тайная полиция, а тело его выкинули на улицу. Об этом рассказывали разные люди, в том числе Федерико Монтсенис, бывший член правительства. С этого дня никто больше не слышал о Нине. Позднее, когда делегации из разных стран спрашивали членов правительства, те выкручивались как могли, заявляя, что им известно только об исчезновении Нина, но ничего не известно о его местопребывании. В некоторых газетах появилось даже сообщение, что Нин бежал на фашистскую территорию. Никаких доказательств предъявлено не было, а министр юстиции Ирухо заявил потом, что испанское агентство печати фальсифицировало официальное коммюнике. Во всяком случае, очень мало вероятно, чтобы такому важному политическому заключенному как Нин позволили бежать. Думаю, что его убили в тюрьме.
Число политических заключенных росло и росло, пока не стало исчисляться тысячами (не считая фашистов). Характерной чертой было самовольство низших полицейских чинов. Многие из арестов были явно незаконными, но когда, по приказу начальника полиции, арестованные освобождались, некоторых из них снова брали под стражу в воротах тюрьмы и препровождали в «секретные тюрьмы». Типичным был случай с Куртом Ландау и его женой. Их арестовали примерно 17 июня и Ландау немедленно «исчез». Пять месяцев спустя, его жена была еще в тюрьме, без суда и без известий от мужа. Она объявила голодовку, после чего министр юстиции известил ее о смерти мужа. Вскоре жена Ландау была освобождена, но почти сразу же снова арестована и брошена в тюрьму. Было заметно, что полиция, по крайней мере на первых порах, совершенно не заботилась о том, как ее действия скажутся на ходе войны. Полицейские, даже не имея ордера на арест, не задумываясь арестовывали военных, занимавших важные командные посты. В конце июня наряд полиции, посланный из Барселоны, арестовал неподалеку от линии фронта генерала Хозе Ровира, командира 29 дивизии. Его бойцы послали в военное министерство делегацию протеста. Оказалось, что ни военное министерство, ни начальник полиции Ортега ничего не знали об аресте Ровиры. Пусть это не самое главное, но меня лично больше всего возмущало то, что фронтовым частям не сообщали ни слова обо всех этих событиях. Как я уже отметил, никто на передовой не знал о запрещении P.O.U.M. Все штабы ополчения P.O.U.M., центры Красной помощи и другие органы работали как ни в чем не бывало, и даже 20 июня в Лериде, то есть всего в 160 километрах от Барселоны, никто ничего не слышал о происходившем. Барселонские газеты ни словом не обмолвились об арестах и преследованиях (валенсийские газеты, изощрявшиеся в выдумывании небылиц о том, что члены P.O.U.M. – фашистские шпионы, на Арагонский фронт не попадали), а ополченцев P.O.U.M., выезжавших в отпуск в Барселону, арестовывали, в частности, для того, чтобы они, вернувшись на фронт, не рассказали другим, что творится в городе. Пополнение, с которым я 15 июня направился на фронт, было, как видно, последним. Я до сих пор не понимаю, как им удалось сохранить все эти события в тайне, учитывая, что грузовики, да и другие машины, все еще курсировали между фронтом и тылом. Нет, однако, никакого сомнения, что секрет сохранялся и, как я потом узнал от других, еще несколько дней фронтовики оставались в неведении. Причина очевидна. Начиналось наступление на Хуэску. Ополчение P.O.U.M. все еще сохраняло свою самостоятельность и кто-то, видимо, опасался, что если бойцы узнают о происходящем, они откажутся воевать. На деле же, когда новость достигла фронта, ничего не произошло. В последовавших боях погибло немало бойцов, которые так и не узнали, что газеты, выходившие в тылу, называли их фашистами. Это простить нелегко. Есть обычай скрывать плохие вести от солдат на передовой. Зачастую это оправдано. Но совсем другое дело, посылать людей в бой, даже не говоря им, что за их спиной партию, к которой они принадлежали, объявили вне закона, их руководителей обвинили в измене, а друзей и родственников бросили в тюрьму.
Моя жена стала рассказывать, что произошло с нашими друзьями. Кое-кому из англичан и других иностранцев удалось перейти границу. Вильяме и Стаффорд Коттман избежали ареста во время облавы в санатории «Маурин» и где-то скрывались. Скрывался и Джон Мак Нэр, находившийся во Франции, когда P.O.U.M. запретили. Он вернулся в Испанию, не желая находиться в безопасности, когда его друзья рискуют головой. А в остальном рассказ жены сводился к монотонным повторениям: того-то взяли, того-то взяли. Они взяли, кажется, почти всех. Но известие об аресте Джорджа Коппа совершенно меня ошеломило.
– Коппа? Но я думал, что он в Валенсии.
Оказалось, что Копп вернулся в Барселону: он прибыл с письмом, адресованным военным министерством полковнику, командовавшему инженерными частями на восточном фронте. Копп, конечно, знал, что P.O.U.M. запрещена, но ему, должно быть, в голову не могло прийти, что полиция окажется настолько безголовой, что арестует человека, едущего на фронт с важным военным заданием. Он завернул в «Континенталь», чтобы захватить свой вещевой мешок. Служащие отеля задержали его под каким-то предлогом, пока не явилась извещенная ими полиция. Меня арест Коппа взбесил. Копп был моим личным другом, я служил под его командованием долгие месяцы. Мы вместе были под неприятельским огнем, и я знал многое о жизни этого человека. Он пожертвовал всем – семьей, родиной, материальным благополучием, только чтобы приехать в Испанию и сражаться с фашизмом. Покинув Бельгию без разрешения, вступив в иностранную армию, числясь офицером запаса бельгийских вооруженных сил, а – до этого – помогая нелегально производить боеприпасы для испанского правительства, Копп рисковал, вернувшись на родину, многолетним тюремным заключением. Он находился на фронте с октября 1936 года. Пройдя путь от рядового бойца ополчения до майора, он участвовал во множестве боев, был ранен. Во время майских событий Копп, чему я сам был очевидцем, предотвратил схватку в нашем районе и наверняка спас жизнь десяти-двадцати человек. И за все это они отплатили ему тюрьмой. Злиться – значит тратить время попусту, но я не мог подавить в себе злобы при виде бессмысленности всего происходящего.