Ольга Тогоева
«Истинная правда». Языки средневекового правосудия
Вступление
Когда речь заходит о судебной власти эпохи позднего средневековья, разговор ведется обычно в рамках институциональной истории или истории права. Специалистов в первую очередь интересует процесс складывания, развития и функционирования судебных институтов[1], а также изменения, которые происходили на протяжении конца XIII–XV вв. в сфере судопроизводства и которые позволяют говорить о возникновении концепции светского (в частности, королевского) суда в странах Европы[2].
Данная работа также посвящена средневековому суду. Однако суд будет рассматриваться в ней не как государственный институт, но как
Как проходил подобный контакт? Как, на каком языке общались судьи и обвиняемые? Что они хотели сказать друг другу? Какими словами, посредством каких понятий и аналогий, при помощи каких жестов каждый из них пытался убедить окружающих в своей правоте? Эти вопросы представляются мне исследованными менее других в современной историографии, а потому именно они и будут интересовать меня прежде всего.
Проблема коммуникации судебной власти со своими подданными особенно остро, как мне представляется, стояла во Франции XIV–XV вв. С одной стороны, создание Парижского парламента (высшей судебной и апелляционной инстанции страны вплоть до второй половины XV в.) способствовало усилению здесь судебного аппарата. С другой стороны, связи центра с провинциями крайне ослабляла Столетняя война, сводившая практически на нет все попытки наладить судопроизводство в разоренных землях. Однако, кроме политических существовали трудности и собственно правового характера.
Вследствие изменений в самой системе судопроизводства и перехода от обвинительной процедуры (accusatio, Божий суд) к инквизиционной (inquisitio, процедура следствия) кардинально изменилась расстановка сил в самом суде: на свет явились те, кого назвали судьями[3]. Конечно, они существовали и раньше — но лишь как скромные посредники между Богом (высшим и единственным Судьей) и людьми. С переходом к инквизиционной процедуре судьи должны были (или, по крайней мере, надеялись) превратиться в главных действующих лиц любого процесса. Переход от accusatio к inquisitio происходил во Франции весьма болезненно. Многие юристы не принимали новой процедуры, называя ее «глупой» [4]. Что уж говорить о рядовых гражданах, привыкших видеть в роли судьи одного лишь Господа. В этой ситуации представителям светской судебной власти было необходимо всеми способами убедить окружающих в своих властных полномочиях, в том, что суд земной — не просто
Речь прежде всего шла об уголовном суде, поскольку в нем противостояние судей и обвиняемых имело особое значение. В гражданских процессах обязательным было наличие третьего действующего лица — истца, что, как мы увидим дальше, далеко не всегда соблюдалось в процессах уголовных. Кроме того, уголовные преступления всегда рассматривались средневековым обществом (как и обществом любой другой эпохи) как наиболее опасные. Следовательно, именно эти процессы давали судьям возможность утвердиться в своей новой роли гарантов мира и спокойствия.
Чтобы донести эту мысль до подданных, судебная власть использовала самые разные способы. К ним можно отнести, в частности, требование открытости, публичности судебных заседаний, на которых зрители могли сами наблюдать за свершением правосудия[5]; введение института обязательного признания обвиняемого, которое также слышали все присутствующие на процессе[6]; тщательно продуманный ритуал наказания, когда виновность того или иного человека, его социальная опасность подчеркивались не только при помощи визуального ряда (позой, одеждой, действиями и жестами), но и при помощи рече-слуховой фиксации (зачитывания вслух состава преступления и приговора)[7]. От подданных таким образом требовалось лишь
Как отмечает Роже Шартье, авторитет власти в любом обществе зависит от степени доверия, которое испытывают (или не испытывают) окружающие к предлагаемым ею авторепрезентациям[8]. Вполне естественно потому ожидать, что образ, который судебная власть во Франции XIV–XV вв. предъявляла своим подданным, представлял собой нечто, скорее,
Как мне представляется, именно «Регистр Шатле» в большей степени, нежели какие-то иные источники, дает возможность понять, что же происходило в стенах средневекового суда; как вели себя люди, попавшие в столь экстремальные условия; как они защищали себя и пытались противостоять судьям; какие стратегии поведения использовали. Уникальность этого документа на фоне прочих французских судебных регистров эпохи позднего средневековья заставляет остановиться на истории его создания и изучения подробнее.
«Регистр Шатле» (т. е. сборник дел, рассмотренных в суде королевской тюрьмы Шатле в Париже) был составлен в конце XIV в. секретарем суда по уголовным делам Аломом Кашмаре[15]. Появление регистра, возможно, ускорили письма Карла VI, направленные 20 мая 1389 г. парижскому прево с приказом арестовывать убийц, воров, фальшивомонетчиков на территории всей страны, независимо от того, под чью юрисдикцию они подпадали, немедленно проводить следствие и выносить приговоры. «Регистр» включил в себя 107 образцово-показательных процессов, на которых приговор был вынесен 124 обвиняемым. Естественно, Кашмаре не описывал все дела, которые были рассмотрены в Шатле в 1389–1392 гг. Его произведение представляет собой
Традиция изучения «Регистра Шатле» неразрывно связана с особенностями французской школы истории права, к которой следует отнести и работы некоторых иностранных ученых, в силу своих научных интересов подвергшихся волей или неволей ее сильному влиянию. Она также связана с общими принципами прочтения и использования таких специфических источников по истории средневековья как судебные регистры. Приступая к изучению подобных документов — будь то письма о помиловании (lettres de rémission), протоколы заседаний (procès-verbaux) или приговоры (arrêts) — первое, что всегда отмечает исследователь, это их
Подходя к изучению судебных регистров с точки зрения их «панорамности», исследователь, иногда сам того не замечая, а чаще всего полностью отдавая себе в этом отчет, в состоянии выделить лишь нечто более или менее типичное, повторяющееся — то, что лежит как бы на поверхности. Именно так мы постигаем некоторые особенности процессов над ведьмами[18], изворотливость составителей писем о помиловании[19], роль судей в уголовном процессе[20], общую направленность папского судопроизводства[21]. Подобные макроисследования ни в коем случае нельзя оценивать негативно, они нормальны и закономерны с точки зрения тех задач, которые ставят перед собой их авторы. Более того, их появление можно только приветствовать, поскольку слишком многие историки права предпочитают не работать с французскими судебными архивами[22].
Число ученых, обращавшихся в своих работах к «Регистру Шатле» весьма велико, однако я остановлюсь лишь на двух из них — Брониславе Геремеке и Клод Говар — поскольку только они сделали этот источник основным для своих исследований.
Б. Геремек, первым, по большому счету, введший «Регистр Шатле» в серьезный научный оборот, использовал его для построения собственной теории «маргинальности»[23]. Неверно оценивая регистр как серийный источник (а не как авторскую выборку), он сделал упор на его типичности и провел знак равенства между миром преступности и низами общества, между преступником и маргиналом. Столь общая постановка проблемы не позволила Геремеку выделить такое очевидное направление исследования, как анализ социального происхождения
Клод Говар, защитившая диссертацию через 15 лет после выхода в свет «Маргиналов»[24], совершенно справедливо критиковала их автора за ошибочную оценку характера «Регистра Шатле». Но в том, что касается социальной истории, она недалеко ушла от своего польского коллеги. Основной упор французская исследовательница сделала на рассмотрении системы судопроизводства и права через понятие «оскорбленного достоинства» (honneur blessé). Она приходила к выводу, что понимание преступления как «оскорбленного достоинства» было характерно
Важным компонентом исследовательского инструментария обоих ученых являлись математические методы анализа. И Б. Геремек, и К. Говар обосновывали многие свои выводы количественными данными. В их изображении средневековое общество представало ранжированным на отдельные группки, поделенные по степени отношения (выраженном в количественном и процентном отношении) к событиям, фактам и явлениям, отобранным авторами. Для мыслей и чувств отдельных индивидов в этой стройной и строгой системе оставалось мало места, впрочем, их анализ и не предполагался самой постановкой проблемы.
Для Б. Геремека и К. Говар индивид представлял собой лишь часть целого: если есть один, следовательно, существуют еще многие —
Для Фуко человек, его тело также всегда были объектны. Это — тело/объект, в терминологии В. Подороги: «Живое тело существует до того момента, пока в действие не вступает объективирующий дискурс, т. е. набор необходимых высказываний, устанавливающих правила ограниченного существования тела»[25]. В своих многочисленных работах Фуко рассматривал разные типы тел/объектов: «тела психиатризованные, тела любви, подвергшиеся наказанию и заключению, тела послушные, бунтующие, проклятые…»[26]. Объективирующий эти тела дискурс мог быть самого разного происхождения, но его целью оставалось всегда одно и то же — превращение человеческого тела в машину, «
Наиболее показателен в этом плане небольшой сборник статей М. Фуко и его последователей, посвященный уголовному процессу начала XIX в. над неким Пьером Ривьером, убившим своих мать, сестру и брата[28]. Для Фуко обвиняемый представлял собой «мифическое чудовище, которое
От подобной оценки судебного процесса, когда дискурс обвиняемого
Идея
Вслед за средневековыми судьями Мишель Фуко также отказывал обвиняемому в собственном языке. По тому же пути пошли и исследователи «Регистра Шатле». Б. Геремек и К. Говар выстроили на его основании грандиозные социальные теории, но конкретные человеческие судьбы не интересовали их вовсе. Если историк, следующий принципам микроанализа, задумывается обычно о «проблеме описания сложных и широко масштабных социальных систем,
Характерно, что с критикой такого понимания судебного источника, особенностей и возможностей его языка первым, возможно, выступил не французский, а итальянский историк — Карло Гинзбург. Именно он отметил главную особенность исследований М. Фуко, которого прежде всего интересовали «гонение и его причины — сами гонимые много меньше»[32]. Во введении к работе «Сыр и черви» Гинзбург сформулировал принципиально новое видение проблемы, исходя из признания разного характера дискурсов обвиняемого и обвинителя: «Между вопросами обвинителей и ответами обвиняемых все время наблюдалась какая-то
В этих «нестыковках» или «выпадениях» из официально принятого дискурса и следует, как мне представляется, искать выражение единичной личности, особенности ее мировосприятия. Именно этот «зазор» между двумя типами дискурса позволяет сделать реальностью анализ переживаний, внутренних мотиваций и представлений средневековых преступников. Сложность подобного исследования заключается лишь в том, чтобы этот «зазор», безусловно присутствующий в устной речи, остался заметным, прочитываемым в письменном тексте, который является вторичным по отношению к речи источником. Анализируя судебный документ, чаще всего мы сталкиваемся с ситуацией, которую Жак Деррида описывает как насилие письма над речью.
Естественно, что в такой ситуации важнейшим фактором, позволяющим в принципе поставить проблему изучения внутренних переживаний человека в суде, является источник. Не всякий судебный регистр, будучи изначально формализированным документом, позволяет провести подобное исследование. Не всякий регистр, составленный клерком, сохраняет в записи хотя бы следы индивидуальности того или иного обвиняемого, особенности его речи, последовательность высказанных мыслей — то есть следы некоей «субъективности», которая сознательно подавлялась в суде.
Если понимать под микроисторией изучение отдельного индивида, исследование «пределов свободы каждого человека в условиях несовпадений, противоречий и
Эта особенность позиции Алома Кашмаре предоставляет исследователю возможность проникновения во внутренний мир средневекового преступника, изучения его собственного видения тюрьмы и суда, его представлений об одиночестве, о физической и душевной боли, о теле и душе и о возможностях спасения. Не отказываясь от попытки представить себе всю полноту картины — мир средневековой преступности — мы можем подойти к решению этой задачи с позиций малого масштаба исследования — через рассмотрение отдельной личности, ее индивидуального мировосприятия, ее мыслей и чувств, системы ценностей и особенностей поведения.
Конечно, такое исследование должно учитывать массу привходящих факторов: фрагментарность отраженных в признаниях заключенных мыслей и чувств, условия получения этих признаний (в частности, фактор пытки), вторичный характер их записи. Тем не менее, экстремальность ситуации, в которой находились герои Кашмаре, ощущаемая ими близость смерти в какой-то мере даже облегчает поставленную задачу: мы в праве ожидать, что в последние минуты жизни человек вспоминал лишь то, что было по-настоящему значимо для него.
Особенностям поведения и речи обвиняемых в зале суда, их отношению к власти и к праву будет посвящена первая часть данной книги. Однако специфичность такого источника, как «Регистр Шатле» и — шире — судебных протоколов, способных донести до нас голоса обеих противоборствующих сторон, позволяет продолжить исследование.
Во второй части книги будет предпринята попытка анализа самих уголовных регистров — не только их содержательной стороны, но и особенностей построения и стиля отдельных документов, использования их авторами определенной правовой лексики и формуляра. Как в этих конкретных делах — еще на уровне
Наконец, в третьей части книги речь пойдет о судебном ритуале — как об одном из языков средневекового правосудия, одном из самых верных способов коммуникации власти с ее подданными. В мою задачу, однако, не входило изучение всей системы судопроизводства с точки зрения ее ритуализированности. В последнее время появляется все больше работ, посвященных данной проблематике[35]. В связи с этим мое внимание привлекли всего два ритуала, менее всего исследованные в литературе, но дающие при этом весьма специфическое представление о средневековой судебной власти. Являющие собой, скорее, исключения из правил — ситуации, которые будут находиться в центре моего внимания прежде всего.
Эта книга представляет собой итог моих теперь уже почти 15-летних исследований[36]. История средневекового права и правосознания заинтересовала меня еще в студенческие годы и не отпускает до сих пор. Первые варианты многих глав публиковались мною ранее, однако для нынешнего издания все они были существенно переделаны, если не переписаны заново[37]. Далеко не всегда они давались мне легко, но я всегда знала, что могу рассчитывать на помощь и дружескую поддержку тех, кто был рядом.
К сожалению, я не сумею перечислить здесь всех своих российских и иностранных коллег, кто принимал участие в обсуждении отдельных частей книги, помогал советом или участием. Прежде всего я бы хотела назвать своих учителей — Нину Александровну Хачатурян, профессора МГУ им. М. В. Ломоносова, которой я обязана «подсказанной» много лет назад темой исследований, а также Клод Говар, профессора университета Париж-I-Пантеон-Сорбонна, научившую меня работать с судебными архивами.
Юрий Львович Бессмертный, с которым мне посчастливилось работать в Институте всеобщей истории РАН, не был в строгом смысле слова моим научным руководителем, но именно он первым привлек мое внимание к «маленьким человечкам», к их личным проблемам, к их мыслям и чувствам, из которых в конце концов и складывается нечто более общее. Он научил меня видеть то, что лежит отнюдь не на поверхности, задавать такие вопросы, на которые — вроде бы — нет ответа, а потому я с гордостью могу назвать его своим учителем.
Я глубоко признательна коллегам, принявшим участие в обсуждении рукописи: П. Ш. Габдрахманову, И. Н. Данилевскому, О. В. Дмитриевой, А. А. Котоминой, О. Е. Кошелевой, Ю. П. Крыловой, С. И. Лучицкой, П. Ю. Уварову, С. К. Цатуровой. Особая благодарность — Михаилу Анатольевичу Бойцову, ставшему не только первым читателем, но и настоящим научным редактором и самым строгим критиком моей книги.
Безусловно, исследование по истории западноевропейского средневековья не могло быть написано без консультаций с моими иностранными коллегами. Благодаря поддержке парижского Дома наук о человеке и его руководителя Мориса Эмара, мне удалось не только поработать в 2000–2001 гг. во французских архивах и библиотеках, но встретиться и обсудить интересовавшие меня вопросы с Франсуазой Мишо-Фрежавиль и Оливье Бузи из Центра Жанны д'Арк в Орлеане, с Бернадетт Озари и Жаном-Мари Карбассом из Центра юридических исследований при Национальном Архиве Франции, с Андре Воше из Французской школы в Риме.
Я искренне благодарна сотрудникам и администрации Института истории общества им. Макса Планка (Гёттинген, Германия) и прежде всего Отто Герхарду Эксле, бывшему на протяжении 17 лет его директором, за исключительные условия, созданные ими для научных исследований. Их гостеприимством и постоянной поддержкой я пользовалась в 2003–2005 гг. Именно здесь, в январе 2005 г. работа над рукописью была закончена.
Наконец, я не могу не сказать, сколь многим я обязана своим родителям, мужу и дочери. Без их внимания и любви эта книга никогда не была бы написана.
I
IN EXTREMIS
В ожидании смерти
Молчание и речь средневековых преступников в суде
24 марта 1391 г. Жирар де Сансер, человек без определенных занятий, любовался вереницей повозок, проезжавшей по улицам Парижа. Повозки принадлежали королеве, мадам де Турэн и мадемуазель д'Аркур. Жирар, увязавшийся за кортежем, показался королевским слугам весьма подозрительным типом. Они попытались его прогнать, но он не уходил. Тогда они применили силу, призвав на помощь сержанта квартала, чтобы тот арестовал наглеца. «Увидев это, [Жирар] громко закричал, [прося] во имя Бога не сажать его в Шатле,
Дело Жирара де Сансера (как и 123 подобных ему) дошло до нас, благодаря единственному сохранившемуся уголовному регистру королевской тюрьмы Шатле, составленному секретарем суда Аломом Кашмаре в 1389–1392 гг. О характере этого регистра и о причинах, подтолкнувших Кашмаре к его созданию, я уже упоминала выше. Говоря коротко, «Registre du Châtelet» (RCh) должен был стать образцовым регистром, своеобразным учебником по уголовному судопроизводству конца XIV в. Однако, замысел автора не сводился лишь к констатации нормы, т. е. того, как должен был развиваться уголовный процесс в соответствии с устоявшимися правилами. Создавая образцовый регистр, Кашмаре одновременно стремился предупредить все возможные
У нас может возникнуть закономерный вопрос: а как, собственно, определить норму и отклонение в поведении преступника в средневековом суде? Думается, что в какой-то степени сама процедура «подсказывала» обвиняемым правила «примерного» поведения. Одним из них и, пожалуй, самым главным было признание своей вины: добровольно ли, после одной, двух или трех пыток. Даже отсутствие признания в конечном итоге не смущало судей, внося в монотонный процесс судопроизводства некоторое разнообразие и не выходя при этом за пределы нормы. Где граница между этим «нормальным», нормированным поведением основной массы обвиняемых и «не-нормальными», с точки зрения судей, вызывающими стратегиями поведения отдельных индивидов — вот вопрос, интересовавший Кашмаре и интересующий нас в не меньшей степени, чем тонкости судопроизводства. Как мне представляется, такое выявление спектра возможностей индивида в данной сфере важно, в первую очередь, потому, что наши знания о суде и правосознании эпохи позднего средневековья и по сей день остаются весьма ограниченными и отличаются в большой степени стереотипностью суждений. Эти последние сводятся в целом либо к домыслам о тотальной жестокости средневекового суда (ведь в нем применялись пытки!), либо к традиционным работам, направленным на выявление типичного — то есть той самой
Другой «подсказкой» при выявлении нестандартной ситуации, безусловно, служит сама манера записи дел в регистре. Основным принципом отбора казусов здесь, как мне представляется, становилось личное впечатление автора, его удивление или даже возмущение при рассмотрении того или иного случая. У нас есть редкая возможность сравнить RCh с близкой ему по типу выборкой дел, рассмотренных в Парижском парламенте в 1319–1350 гг. Парламентский регистр являл собой первую попытку систематизации практических знаний об инквизиционной процедуре (процедуре следствия), основанную на реальных прецедентах. Его авторы — Этьен де Гиен и Жеффруа де Маликорн — назвали свое творение «Признания уголовных преступников и приговоры, вынесенные по их делам», подчеркнув таким образом важность института признания (confession) в новой процедуре[39]. Однако именно в записи показаний обвиняемых кроется существенное различие между парламентской выборкой и регистром Кашмаре.
С первой половины XIV в. инквизиционная процедура (inquisitio) была официально принята в королевских судах Франции. Основным ее отличием стало расширение полномочий судей. Если раньше уголовный процесс мог возбудить только истец, то теперь эту функцию часто выполнял сам судья при наличии определенных «подозрений» (sospeçons) в отношении того или иного человека. В ситуации, когда прямое обвинение отсутствовало и/или не существовало свидетелей преступления, основной формой доказательства вины становилось признание обвиняемого, без которого не могло быть вынесено соответствующее решение. Если преступление заслуживало смертной казни, к подозреваемому могли применить пытки[40].
Признание рассматривалось судьями как выражение «полной», «истинной» правды (la plein, la vrai verité). Признание собственной вины — единственное, что интересовало их во всем сказанном преступником. Как представляется, ключевым здесь может стать понятие «
С точки зрения средневековых судей именно признание могло считаться проявлением экзистенциальной речи. Так обстоит дело с регистром Парижского парламента. Запись дел строилась здесь по принципу «вопрос — ответ» и отличалась лаконичностью, позволяющей получить, к сожалению, лишь минимум информации о составе преступления и типе наказания. Иначе — в RCh, где основное внимание было отдано пространным повествованиям обвиняемых, которые занимают не одну страницу и часто содержат сведения, ни по форме, ни по содержанию не относящиеся к признанию как таковому. В рукописи регистра, состоящей из 284 листов in folio[42], в каждом деле присутствуют дословные повторы (часто неоднократные) признаний, исключенные за ненадобностью при издании.
Отличие регистра Кашмаре таким образом заключается именно в том, что он признавал экзистенциальным, то есть заслуживающим внимания,
Не отказываясь от попытки представить себе всю полноту картины — мир средневековой преступности — мы, учитывая особенности составления RCh, можем подойти к решению этой задачи с позиций микроанализа — через рассмотрение отдельной личности. Естественно, размышления и возможные выводы, основанные на материале RCh, ни в коем случае не распространяются на общество конца XIV в. в целом или на тех людей, кто оказался втянутыми в судебный процесс в качестве субъекта права (как истцы, свидетели или любопытные зрители). В данном случае меня будут занимать переживания и стратегии поведения лишь тех, кто принадлежал к миру преступников. Но с чьей точки зрения они были преступниками?
Проблема социальных различий представляется мне одной из наиболее интересных, однако, трудно решаемых на материале RCh. Сложность состоит в том, что для судей Шатле понятие «преступник» раз и навсегда определяло место индивида в социальной иерархии: он был «не нужен обществу» (inutile au monde). Принимая во внимание происхождение человека (будь то шевалье, крестьянин или городской ремесленник), судьи при рассмотрении его дела исходили только из факта его преступной деятельности. Важно однако помнить о том, принадлежал ли тот или иной обвиняемый к преступникам-рецидивистам или же совершил единственное преступление, оставаясь в остальном «нормальным» членом общества. Такая социальная градация присутствует в RCh и имеет особое значение при рассмотрении вопросов, связанных с поведением и переживаниями человека в суде.
Не менее важно при анализе социального состава преступного сообщества учитывать политическую ситуацию, сложившуюся во Франции в конце 80-х гг. XIV в. После возобновления Карлом V военных действий в 1369 г. многие территории оказались освобождены от господства англичан, которые к концу 70-х гг. владели лишь Бордо и частью Гаскони. Перемирие, подписанное в Брюгге в 1375 г., ознаменовало начало 40-летнего периода относительного покоя и стабильности: воюющие стороны получили возможность перевести дух и заняться внутренними проблемами. Однако временное прекращение военных действий имело и другое последствие: сильный отток людей из армии — людей вооруженных, привыкших к острым ощущениям войны, к опасности и близости смерти, привыкших убивать и жить грабежом. Им нечем было занять себя: мирное ремесло за многие годы непрекращающихся сражений было забыто, дома разрушены, семьи утрачены. Кроме того, с начала XIV в. сменилось не одно поколение тех, кто вообще не знал и не представлял себе иной, невоенной, реальности. Привычный для них образ жизни становился полностью неприемлемым в мирное время. Приспосабливаться они не хотели или не умели, а потому единственным возможным способом существования и выживания для этих бывших служак становилось создание воровских банд, грабеж и разбой на дорогах и в крупных городах (прежде всего в Париже), где проще было затеряться в толпе, не вызывая лишних подозрений. Пестрый социальный состав героев Кашмаре, судьбы многих обвиняемых, чьи процессы описаны в RCh, — лучшее свидетельство перемен во французском обществе конца XIV в., связанных с новой политической ситуацией в стране.
Несколько слов нужно сказать и об основном месте действия — о королевской тюрьме Шатле, находившейся в непосредственном ведении парижского прево. Судя по ордонансам, в конце XIV в. Шатле была переполнена до такой степени, что тюремщики не знали, куда помещать новых заключенных[43]. При этом тюремное заключение было
Социальное неравенство проявлялось и в питании. По закону преступникам полагались лишь хлеб и вода, но «благородный человек» имел право на двойную порцию, а по особому разрешению прево — на помощь семьи и друзей. В самом выгодном положении находились те, кто был посажен в тюрьму за долги, — их содержали кредиторы. Приятное разнообразие в меню вносили лишь пожертвования частных лиц, церковных учреждений и ремесленных корпораций. Они состояли обычно из хлеба, вина и мяса, но происходили только по праздникам[45].
Мужчины и женщины содержались в тюрьме раздельно. То же правило пытались ввести и в отношении подельников, однако, из-за большой скученности, это не всегда удавалось. Тюремщикам запрещались любые физические и моральные издевательства над заключенными, тем более, что особо опасные преступники находились в карцере (cachot) или «каменном мешке» (oubliette) или бывали закованы в цепи (за которые сами же и платили)[46].
Все источники, содержащие сведения о средневековых тюрьмах, отличает одна любопытная особенность. Мы никогда не встретим в них описания внутреннего строения тюрьмы. Даже авторы ордонансов в своем стремлении создать тип образцового учреждения не останавливались на этом вопросе, сразу же переводя повествование в
Такое описание тюрьмы роднит его с изображением подземелья в готическом романе: неспособность описать внутренность помещения «отражает зависимость дискурсивного от видимого… Стандартные описания обычно ограничиваются
Именно эту особенность мы наблюдаем прежде всего и в речи средневековых преступников. Восприятие тюрьмы, связанное с топосами «судьбы» и «смерти», наиболее типично для преступников-рецидивистов, знакомых с тюремным заключением не понаслышке. Характерным примером являются показания банды парижских воров под предводительством Жана Ле Брюна, арестованной в сентябре 1389 г. Каждый из них, представ перед прево и его помощниками, объявил себя клириком и потребовал передачи дела в церковный суд, ссылаясь на наличие тонзуры (о причинах такого поведения я скажу ниже). Когда же выяснилось, что все тонзуры фальшивые, их обладатели дали практически одинаковые показания. Так, Жан ла Гро признал, что, по совету товарищей, сделал себе тонзуру, «чтобы избежать ареста и наказания в светском суде и
Средневековая тюрьма. П. Брегель. Надежда (фрагмент)
Члены банды Ле Брюна по своему опыту или по опыту своих «компаньонов» хорошо знали, что представляет собой тюрьма. Избежать заключения значило для них
Однако, важно заметить, что отношение преступников-рецидивистов к судебной системе формировалось задолго до того, как они попадали в руки правосудия. Например, Жан Руссо позаботился о своей тонзуре за 7 лет, а Жан де Сен-Омер — за 5 лет до ареста. Такая предусмотрительность, безусловно, являлась одной из составляющих их «профессионализма». Другое дело — реакция «обычного» человека на свой арест или на нахождение в тюрьме.
4 января 1389 г. был арестован Флоран де Сен-Ло, бондарь. Его схватили в булочной, когда он срезал аграф с пояса посетителя. Прево приказал посадить его в тюрьму, в одиночную камеру (tout seul). А на следующий день тюремщик доложил своему начальству, что они с обвиняемым «много о чем говорили, и упомянутый заключенный признался, что у него в Компьене осталась невеста по имени Маргарита и
Перед нами — несколько иное восприятие тюрьмы, нежели у преступников-профессионалов. Обращает на себя внимание тема
Однако, в RCh мы не встречаем других примеров, где восприятие тюрьмы было бы напрямую связано с топосом разорванных социальных связей и переживалось бы так остро. Преступник-профессионал был
В этой связи особо интересно восприятие образа «клирика», который использовали для маскировки профессиональные воры. У настоящего клирика, по мнению средневековых судей, не могло иметься семьи, он обязан был быть одиночкой, иначе, как «двоеженец» (bigasme), он становился преступником. Похоже, того же мнения придерживались и сами обвиняемые. В частности, упоминавшийся выше Жан Руссо замечал по поводу одного своего «коллеги»: «Этот Жервез вовсе не клирик, ведь он женился на проститутке…»[56].
Преступнику-одиночке, не обремененному семьей, проще было пережить тюремное заключение и суд, ибо мысли о родных лишь увеличивали душевные муки человека. Часто именно из-за близких он шел на совершение преступления. Вспомним Флорана де Сен-Ло: он рассказывал судьям, что время от времени Маргарита (его невеста) спрашивала его, когда же состоится их свадьба, «но он всегда ей отвечал, чтобы она подождала,
Еще показательнее дело Этьена Жоссона, арестованного 10 мая 1392 г. за подделку печатей и подписей двух королевских нотариусов — только так он смог раздобыть некоторую сумму денег, чтобы обеспечить свое многочисленное семейство: «И сказал, что сделал это из-за бедности и необходимости содержать себя, свою жену, детей и дом…»[58]. Этьен, в отличие от Флорана, не говорил вслух о чувстве одиночества, однако страх за будущее семьи в отсутствие кормильца в его словах, безусловно, присутствовал.
Попадая в тюрьму средневековый человек испытывал чувство страха, но выразить его словами способны были
Здесь снова придется начать с противопоставления преступников-профессионалов и людей более или менее случайных.
Мне представляется плодотворным, опираясь на современные исследования феномена телесности в культуре, именовать стратегии поведения, свойственные средневековым преступникам-профессионалам, системой «
Образ, в котором человек представал перед судьями, часто являлся именно маской Другого, с помощью которой преступник рассчитывал спасти свое собственное «Я», скрыв его за неподлинным, фальшивым, придуманным. Причем выбранное для достижения этой цели средство иногда оказывалось одновременно и «объектом желания» (термин М. Ямпольского).
Уже упоминавшаяся выше уловка с фальшивой тонзурой должна была, по замыслу ее владельца, превратить его в клирика. Превращение в «клирика», с точки зрения уголовника, спасало его от преследований светского суда, а, следовательно, от смерти, поскольку суд церковный в качестве высшей меры наказания для лиц духовного звания использовал не смертную казнь, а пожизненное заключение на хлебе и воде. Точно так же исключались пытки и связанные с ними страдания. Впрочем, такая стратегия судьям была прекрасно известна: даже в выборке Кашмаре упоминается 15 случаев маскировки под клирика. Еще более показательно замечание Кашмаре, сделанное по поводу очередного аналогичного казуса: «[Господин прево] доложил вопрос [о таких клириках] на большом королевском совете господам из парламента, и те постановили, что все люди, которые будут называться клириками, для которых будет определен срок доказать подлинность тонзуры и которые не будут уметь читать или не будут знать ни одной буквы, по истечении этого срока, будут посланы на пытку, чтобы узнать от них правду о том, являются ли они клириками и получили ли они тонзуру по закону…»[60].
Вместе с тем, идентификация себя с клириком не была, как представляется, случайной для средневекового преступника. Возможно, она имела значение, выходящее за рамки простой мимикрии: выше я уже делала предположение о том, насколько привлекательным мог казаться для подобных людей образ
Не менее желанным был и образ «
Обратная ситуация отражена в деле Симона Лорпина, арестованного 9 августа 1391 г. по подозрению в краже одежды: двух рубашек, шерстяной ткани и куртки. Симон, естественно, отрицал свою вину. Однако судьи были иного мнения: учитывая показания свидетелей, которые видели Симона накануне предполагаемой кражи «в одном рванье»[62], а также то, «что куртка ему
Понимание того, насколько важна хорошая одежда для человека, выразил уже знакомый нам главарь банды парижских воров Жан Ле Брюн.
На момент ареста Ле Брюну было около 30 лет, и, в отличие от своих подельников, он успел многое повидать в жизни. По его собственным словам, в детстве (bien petit enfant) он обучался на кузнеца в течение восьми лет и даже собирался заниматься этим ремеслом в Руане, но случайно встретил там некоего Жака Бастарда, экюйе, который предложил Ле Брюну поступить к нему на службу в качестве слуги (gros varlet) и «отправиться на войну». Ле Брюн вместе со своим новым хозяином оказался на стороне англичан и шесть лет разъезжал по всей стране, занимаясь грабежами. Однако по истечении этого срока ему показалось, что хозяин слишком мало ему платит, и он, без всякого разрешения оставив службу, отправился попытать счастья в Париж. Прибыв на место, Ле Брюн «продал лошадь,
Любопытно, что необходимость хорошо выглядеть Ле Брюн связывал с приездом в Париж (ту же ассоциацию мы наблюдаем и в деле Симона Лорпина). Пообносившись и спустив за полгода все деньги (примерно 45 франков золотом) «за игрой в трик-трак, в таверне и у проституток», он начал промышлять воровством, используя «заработанное» для поддержания своего образа «человека со средствами». В уста своего бывшего сообщника он вложил следующую фразу: «Бородач сказал ему, что предпочтет умереть на виселице, чем приехать в Париж столь дурно, как он, одетым»[65]. Слова эти были произнесены в тот момент, когда сообщники решали, как убить случайно встреченного ими человека — «нормандца, так хорошо одетого»[66].