В записях «Всенародных праведников» числится более 20 тыс. имен. Их анализ выявил, что женщины несколько чаще, чем мужчины, рисковали жизнью ради спасения евреев. Вероятно, у женщин сильнее развито чувство сопереживания эмоциональному состоянию другого человека. Благодаря этому у них формируются определенные взгляды на мораль и социальные проблемы, вряд ли заботящие мужчин. Женщины склонны поступать героически в своей моральной вселенной, невзирая на то, что никто об этом не узнает. Они, например, чаще становятся донорами почек для не родственников, чем мужчины. Однако мужчины более склонны спонтанно рисковать своей жизнью, и эта реакция особенно сильна, когда на них кто-то смотрит или когда они являются частью группы.
В конце 2015 года автобус в Кении был остановлен вооруженными людьми из экстремистской группировки «Аш-Шабааб», которая убивала христиан в рамках террористической кампании против прозападного кенийского правительства. Бандиты потребовали, чтобы мусульмане и христиане из числа пассажиров разделились на две группы. Но мусульмане, в большинстве своем женщины, отказались повиноваться. Они сказали, что, если понадобится, умрут все вместе, но не отдадут христиан на расправу. В конце концов террористы всех отпустили.
Человеческой расе особенно хорошо подходит разделение рискованности по полу. Мы продолжаем жить в физическом мире, который постоянно угрожает нам, но для сохранения целостности нашего общества мы также полагаемся на мораль и чувство социальной справедливости.
Сплоченные сообщества гораздо лучше выживают, чем разобщенные.
Женщина прячет у себя чужую семью, потому что не хочет растить детей в мире, где людей могут убивать из-за их расы или верований. Она сильно рискует, но следует морали, скреплявшей сообщества тысячи лет. Мужчина, врываясь в горящее здание, чтобы спасти чужого ребенка, совершает такой же альтруистический выбор со всеми сопутствующими рисками и страхами.
И то и другое – акты абсолютного бескорыстия, отличающего нас от прочих млекопитающих. В том числе от высших приматов, приходящихся нам близкими родственниками.
Красота и трагедия современного мира заключаются в том, что из него исчезло множество ситуаций, в которых людям требуется совершать поступки ради общего блага. Защищенному полицией и пожарными бригадами, избавленному от большинства испытаний городскому мужчине, скорее всего, ни разу в жизни не потребуется кого-нибудь выручить. Да хотя бы просто поделиться с кем-то обедом. Так же и женщина, живущая в обществе, где моральный кодекс сведен к системе прав и обязанностей, может ни разу не сделать выбор, который поставит под угрозу ее собственную жизнь.
Вероятно, вот самый серьезный вопрос для человека: ради чего и кого вы рискнете своей жизнью? Подавляющему большинству людей в современном обществе, может быть, даже не придется отвечать на этот вопрос. Это и невероятное благо, и серьезная потеря. Это потеря, поскольку на протяжении десятков тысяч лет ответ на него делал из нас людей. И это благо, потому что наша жизнь стала безопаснее, чем была всего сотню лет назад.
Деление человеческой храбрости на мужскую и женскую так необходимо для выживания общества в критической ситуации, что даже в однополых группах присутствует эта двойственность.
Например, добыча угля – это почти исключительно мужское занятие, за которое чаще берется необразованное рабочее население. Катастрофы здесь случаются с печальной регулярностью, бригады шахтеров часто оказываются погребенными на страшной глубине на дни и недели. Эти чрезвычайные происшествия позволили социологам изучить то, как мужчины реагируют на опасность и как организуются, чтобы максимально повысить свои шансы на выживание.
Вечером 23 октября 1958 года в одной из шахт Новой Шотландии произошло то, что шахтеры называют «горным ударом», – внезапное сжатие слоя осадочных пород глубоко под землей, которое проходит с силой взрывной волны. Эта шахта была одной из самых глубоких в мире, и «удар» был так силен, что его почувствовали даже на расстоянии 800 миль. В момент, когда осела порода и обрушились проходы, в шахте было 172 человека. Погибли сразу 74. Из тех, кто выжил, 79 смогли проложить себе путь к свободе. Еще 19 застряли в глубине шахты, некоторые из них были тяжело ранены, а двоих завалило обломками.
У них почти не было еды и воды, заряда батарей в фонарях хватило всего на несколько дней. В одной зоне находилась группа из шести шахтеров, в другой – из двенадцати, в третьем месте один шахтер лежал, частично засыпанный обломками. Группы никак не могли контактировать между собой и с внешним миром. После «удара» незанятые шахтеры и спасатели начали стекаться к шахте. На спасателях были противогазы и дыхательные аппараты, которые позволяли им выжить там, где метан и углекислый газ сочились из слоев шахты. Остальные могли работать быстрее, но только в зонах, где нет газа.
Спасатели начали прокапывать путь через обрушившиеся проходы, работая в ужасной тесноте. Рукояти кирок пришлось обрезать, чтобы ими можно было размахнуться. В таких условиях даже силач мог махать киркой не дольше трех-четырех минут, так что работали группами по четверо и продолжали сменять друг друга, чтобы «кирка не знала отдыха». Через несколько дней они начали копать рядом с раздавленными телами мертвых шахтеров. Обнаружить в тесноте прохода разлагающееся тело было по-настоящему невыносимо, почти всех рвало в такие моменты. Часто спасатели откапывали трупы своих знакомых. Некоторые не смогли справиться с психологической травмой и попросили освободить их от работы, другие преодолели себя и продолжили копать.
Никто не стыдил тех, кто ушел, а тех, кто смог работать, невероятно уважали.
«Каждый шахтер, попавший в западню, знает, что по их кодексу он не оказался бы погребен заживо, если бы товарищам было под силу добраться до него», – написано в исследовании под названием «Индивидуальное и групповое поведение во время катастрофы в угольной шахте». При этом кодекс не был достаточно жестким, чтобы порицать тех, кто не справился с ролью спасателя.
В это время на страшной глубине девятнадцать человек сидели в кромешной тьме, пытаясь понять, что им делать. В одной из групп был человек, чья рука была зажата между двумя балками, и он прекрасно слышал, как другие решают, стоит ли ее ампутировать. Мужчина умолял их сделать это, но они не стали, и в итоге он умер. У обеих групп закончились запасы еды и воды, и они начали пить собственную мочу, пытаясь маскировать вкус угольной пылью или корой с деревянных балок.
Есть так хотелось, что кто-то пытался жевать куски угля. Среди них установился негласный запрет на слезы, хотя некоторые мужчины позволили себе тихо всплакнуть после того, как лампы перегорели. Старались не думать о своих семьях. В основном они размышляли на нейтральные темы, например об охоте. Один человек зациклился на том, что задолжал 1,40 доллара за деталь для машины, и надеялся, что жена расплатится за нее после его смерти.
Почти немедленно в группах выявились лидеры. Пока еще был свет, они обыскивали проходы, искали выход и пытались раскопать завалы, преграждающие путь. Когда закончилась вода, один из лидеров отправился на поиски и разыскал драгоценный галлон воды, который раздал остальным. Им также удалось уговорить товарищей по несчастью пить мочу или жевать уголь.
Канадские психологи, побеседовавшие с шахтерами после спасения, определили, что первые лидеры не слишком хорошо умели сопереживать. Они объединялись только с парой мужчин из группы, и их физические способности намного превосходили речевые. Но все эти качества позволили им принять быстрые спасительные решения, которые другим были бы не под силу.
Когда попытка выбраться провалилась, то появились лидеры других типов. Теперь в «период выживания» критически важно было уметь ждать в полной темноте, не оставляя надежды и не поддаваясь панике. Исследователи определили, что лидеры в тот период полностью сосредоточились на моральном духе группы и действовали совсем иначе, чем те, кто пытался выбраться. Они были крайне чувствительны к настроениям людей, думали о нуждах группы, подбадривали тех, кто начал впадать в отчаяние, и очень старались, чтобы вся группа их поддержала.
Мужчины, которые были лидерами в начальный период времени, потом практически бездействовали. Казалось, что никто не может играть сразу обе роли, схожие с ролями мужчины и женщины в смешанном обществе во время катастроф. В них отражена двойственность, которая стирается простотой и спокойствием современной жизни и тут же проявляется, стоит случиться беде.
Если женщины отсутствуют и не могут стать сопереживающими лидерами, необходимыми каждой группе, то их заменяют мужчины. Если мужчин нет или они не могут действовать в чрезвычайной ситуации, вперед выйдет женщина.
В какой-то степени пол – величина переменная и взаимозаменяемая, но это не касается гендерных ролей. Для здорового функционирования общества нужно и то и другое, и эти роли будут исполняться вне зависимости от того, могут ли их играть представители обоих полов.
Обычно сплоченность, которая возникает в обществе во время катастроф, со временем исчезает, но порой эффект длится годы или даже десятилетия. Британские историки считают, что тяготы войны и связанное с ними сплочение общества привели к единодушному голосованию за лейбористов в 1945 году. В результате Соединенное Королевство приобрело систему государственного здравоохранения и другие виды социальной защиты. До войны Англия много лет прозябала в нищете, но этот совокупный опыт так объединил общество, что благосостояние людей стало цениться выше деловых интересов.
Эта эра длилась, пока военное поколение не стало угасать, а пост премьер-министра в 1979 году не заняла Маргарет Тэтчер. «В каждом бедствии мы вновь обнаруживаем человечность и возвращаем себе свободу, – написал один социолог о реакции Англии на войну. – Мы заново учим старые истины о связи между счастьем, бескорыстием и простотой жизни».
Кажется, что катастрофы иногда в считаные минуты поворачивают вспять десятки тысяч лет социальной эволюции. Групповая выгода вытесняет личный интерес, потому что без группы выжить нельзя, и это создает социальную связь, по которой страшно скучают многие люди.
Через двадцать лет после осады Сараево я вернулся туда и обнаружил, что люди сильно скучают по тем дням.
Точнее, они скучают по тому, кем были тогда. Таксист, который вез меня из аэропорта, сказал, что во время войны служил в спецотряде, который просочился через вражеский рубеж, чтобы помочь другим осажденным анклавам. «А теперь посмотри на меня», – сказал он, пренебрежительно махнув рукой на приборную панель. Одно дело – когда бывший солдат скучает по ясности и святости своего военного долга, но мирные жители – это совсем другое.
«Что бы я ни говорила о войне, я все равно ее ненавижу, – уточнила выжившая Ниджара Ахметашевич, после того как ответила на мои вопросы о ностальгии ее поколения. – Я скучаю по некоторым вещам из военного времени. Но я также уверена, что наш нынешний мир болен, если кто-то в нем скучает по войне. А многие именно что скучают».
Ахметашевич теперь известная боснийская журналистка, посвятившая жизнь расследованию военных преступлений. Ей было восемнадцать, когда разразилась война, ее ранило шрапнелью от артиллерийского снаряда, попавшего в квартиру. Она оказалась в больнице и перенесла восстановительную операцию на серьезно поврежденной ноге без анестезии. «Тебя держат, а ты кричишь, – сказала Ниджара, когда я спросил ее о боли. – Это помогает».
Больницу наводнили раненые – они лежали в туалетах, коридорах, проходах, у персонала не было времени даже на то, чтобы сменить окровавленные простыни, когда кто-то умирал. Медики и санитары просто грузили на кровать следующего и продолжали работать. В первую ночь рядом с Ниджарой умерла пожилая женщина и, видимо, в агонии каким-то образом перекатилась на нее. Ахметашевич проснулась и обнаружила, что на ней лежит женщина – первый из множества трупов, которые она видела во время войны.
Через две недели Ниджару наконец-то отправили на костылях домой к родителям, и она снова зажила нормальной для военного времени жизнью. Люди из пяти многоквартирных домов в ее квартале собрались в огромный кооператив, который делил между собой еду, печи и кров. Вокруг зданий разбили огороды, и все ели то, что выращивали. Воду каждый собирал из водостоков на крышах или из колонок в городе, но практически всем остальным делились. Ахметашевич помнит, как на восемнадцатый день рождения одна из соседок подарила ей яйцо. Она не придумала, как разделить его с друзьями, поэтому решила положить его в блины, чтобы все угостились.
Подвал одного из зданий был достаточно глубоким, чтобы служить бомбоубежищем, и подростки со всей округи жили там в подобии коммуны, которая была практически независима от взрослых, живших наверху. Мальчики уходили воевать на передний рубеж на десять дней кряду, а потом возвращались, чтобы присоединиться к девочкам, которые постоянно жили в коммуне. Все вместе спали на матрасах на полу, вместе ели, влюблялись и расставались, слушали музыку, болтали о литературе и… шутили о войне.
«Мальчики были нам как братья, – рассказала Ниджара. – И мы, девочки, не дожидались их, утирая слезы… нет, мы веселились. Честно сказать, это даже раскрепощало. Наша любовь была невероятна. Они возвращались с фронта, большинство из них были музыкантами, и они устраивали для нас маленькие концерты. Мы не верили в героев. Мы были панк-рокерами. Нашим главным героем был Дэвид Боуи».
Через шесть месяцев осады родителям Ахметашевич удалось эвакуировать ее в Италию. Они не были уверены в том, что она здесь выживет. Девушка сильно похудела после операции, но так и не смогла восстановить вес. Хотя в Италии она была в безопасности и наконец-то начала выздоравливать, ее одиночество было невыносимым. Ниджара волновалась, что если война никогда не закончится и все погибнут, то она останется одна-одинешенька. В конце концов она решила вернуться обратно в Сараево. Почти никто больше не делал этого. С точки зрения бюрократии это было даже сложнее, чем выбраться из осажденного города, но с помощью матери у нее все получилось. Она прилетела в разбомбленный аэропорт, обложенный мешками с песком, и нашла попутку в город, назад к своей семье.
«Я скучала по человеческой близости, я скучала по тому, как они меня любили. В Боснии сейчас мы больше не доверяем друг другу, мы стали очень плохими людьми. Мы не усвоили урок войны о том, как важно делиться всем, что у тебя есть, с человеческими созданиями рядом с тобой. Можно попросту сказать, что война превращает тебя в зверя. Мы были как звери. Это безумие, но таков основной человеческий инстинкт – помогать человеку, который сидит, стоит или лежит рядом».
Я спросил Ниджару, были ли люди намного счастливее во время войны.
«Счастливее некуда, – ответила девушка. Затем добавила: – И мы чаще смеялись».
Я просыпаюсь в горькой безопасности
До теракта 11 сентября оставался год. Я только что вернулся из Афганистана, где провел два месяца с Ахмадом Масудом, лидером Северного альянса, и впервые осознал, что у меня проблемы, на станции нью-йоркского метро.
Я не оценил то, как этот опыт повлияет на меня психологически, и был совершенно не готов к последствиям. Масуд отчаянно сражался за открытие маршрутов для поставок гуманитарной помощи по реке Амударья до начала зимы, но его блокировали группировки талибов на высоте, с которой было видно таджикскую границу. В окопах сидели сотни боевиков Талибана, вооруженные танками, артиллерией и подкрепленные несколькими «МиГами». Печально известная бригада коммандос «Аль-Каиды» тоже была там, как и добровольцы из Узбекистана и Чечни.
Людей у Масуда было в три раза меньше, чем у противника, не хватало абсолютно всего, от танковых снарядов до продовольствия. В какой-то момент мы с попутчиками добрались до позиции на фронте, которая только что была отвоевана у талибов. С их стороны ожидалась неизбежная контратака. Мы скрючились в узких траншеях и слушали, как ракеты со свистом проносятся и взрываются, ударяясь о плотную глинистую почву. Еще у Северного альянса не было артиллерии, так что нам оставалось только сидеть смирно и ждать, когда у талибов кончатся снаряды. В конце концов нам удалось оттуда выбраться, хотя мы потеряли под обстрелом одну из вьючных лошадей. Много дней после этого в моей душе царило смятение, как будто я пережил конец света.
Однако к возвращению домой я уже перестал думать об этом и обо всех других ужасах, которые мы видели. О жертвах пехотного штурма на минном поле, о голодающих мирных жителях, о реактивных «МиГах», которые кружили над нами, ища, куда бы сбросить бомбы…
Я мысленно похоронил все это в глубинах памяти, но однажды вошел в метро в час пик, чтобы сесть на поезд до центра. И вдруг обнаружил, что прячусь за железной балкой, уверенный, что сейчас умру.
Почему-то все казалось мне угрожающим: толпа на платформе, огромная скорость поездов, ослепительный свет, оглушительный шум. Я не мог объяснить, что случилось, но мне было страшнее, чем в Афганистане.
Я прижимался к балке сколько мог, а потом не выдержал, бегом помчался к выходу и отправился домой пешком. Страна тогда еще не воевала, и я понятия не имел, что мое переживание как-то связано с войной, просто думалось, что схожу с ума. Еще несколько месяцев после этого я постоянно переживал приступы паники в тесных пространствах с большим скоплением народа: в самолетах, фуникулерах, барах. Потом это прошло, и я не вспоминал об этом два или три года, пока не заговорил на семейном пикнике с женщиной, которая оказалась психотерапевтом. Соединенные Штаты только что вторглись в Ирак, и, наверное, это побудило ее спросить меня, не травмировали ли меня войны, о которых я писал. Я сказал, что нет, но меня мучают приступы паники в людных местах. Она кивнула: «Это называется посттравматическим стрессовым расстройством – ПТСР. Вы еще немало о нем услышите в ближайшие годы».
У меня был классический случай кратковременного ПТСР. С точки зрения эволюции это именно та реакция, которая необходима в случае опасности. Она заставляет быть бдительным, избегать ситуаций, которые нельзя контролировать, реагировать на странный шум, чутко спать и легко просыпаться, переживать неприятные воспоминания и ночные кошмары, которые указывают на наличие различных угроз. Нужно быть то злым, то подавленным. Злость готовит вас к драке, а депрессия снижает вашу активность, чтобы вы не подвергали свою жизнь лишней опасности. Это состояние постоянно напоминает, что опасность не за горами. Один исследователь назвал его «высокоэффективным механизмом, моментально обучающим выживанию». Так реагируют на травму все люди и большинство млекопитающих. Это неприятно, но лучше уж так, чем умереть.
Так же как депрессия и скорбь, ПТСР может обостряться из-за косвенных факторов, но затем постепенно утихает. Мои приступы паники со временем стали легче и в конце концов прекратились, хотя их сменила странная эмоциональность. Я обнаружил, что могу прослезиться из-за вещей, которые раньше просто вызвали бы у меня улыбку или вовсе остались бы незамеченными.
Однажды я так расчувствовался, глядя на пожилую работницу почты, что мне пришлось выйти и потом вернуться снова, чтобы отправить письмо. Так случалось и по ночам. Виделись странные сны о войне, не страшные, но вызывающие горькую печаль. Они заставляли меня просыпаться и просто лежать в темноте. Накатывали какие-то чужие чувства. Я не был солдатом, хотя немало времени провел с ними, и тогда мне еще не доводилось терять в бою близких друзей. И все же, засыпая, я как будто подключался к масштабному человеческому опыту, который разбивал мне сердце.
Моя подруга Джоанна была намного старше меня и сильно беспокоилась из-за состояния моей психики после войн. Джоанна умерла вскоре после моего возвращения с одного особенно долгого задания за рубежом, и я почти никак не отреагировал на эту новость, пока не заговорил с ее племянником о ее путешествиях в 1960-е годы. Она занималась регистрацией чернокожих избирателей на Юге. Людей за это убивали, и каждый раз Джоанна не знала, вернется ли она живой из поездки. После того как я целый год освещал боевые действия, что-то в ее желании умереть за других ради сохранения человеческого достоинства совершенно выбило меня из колеи. Так же на меня влияли рассказы о солдатах. Хотя мне совершенно не свойственно чувство патриотизма, рассказы про их отвагу трогали меня до глубины души.
Но истории о человеческой заботе, если их хорошо рассказать, тоже бьют прямо в сердце.
Эллис, муж Джоанны, был частично индейцем лакота, частично апачем, и родился он в фургоне как раз перед Великой депрессией. Он женился на Джоанне, когда ей было шестнадцать, а ему двадцать пять. Учась в колледже, я навещал их по выходным. Джоанна давала мне работу на участке, где я трудился до темноты, а потом мы все вместе ужинали. После ужина мы с Эллисом уходили в гостиную, чтобы поговорить. Он курил легкие сигареты и пил холодный кофе, рассказывая мне о мире, а я в основном сидел и слушал. Эллис как будто умел подключаться к древнему человеческому знанию, которое распространялось куда дальше его странной уединенной жизни в Коннектикуте, где мы познакомились.
Одна из его любимых историй произошла во время какой-то бессмысленной войны между англичанами и французами. Однажды кто-то хотел отдать английским военным кораблям приказ разрушить маяк на берегу Франции, чтобы воспрепятствовать судоходству и навигации. «Ваше величество, мы воюем с французами, а не со всем человечеством», – напомнил королю английский адмирал.
Если бы войны были абсолютно вредоносными во всех своих аспектах, вероятно, они не велись бы так часто.
Но война не только рушит и убивает, она также будит в людях такие древние добродетели, как храбрость, преданность и бескорыстие, которые могут пьянить.
История Эллиса впечатляет, потому что показывает, как война не только унижает достоинство человека, но и облагораживает его. Народ ирокезов, вероятно, понимал преображающую силу войны, когда придумывал параллельные способы управления племенами в зависимости от того, была ли в данный момент война или царил мир.
Лидерами мирного времени, которые назывались сачемами, часто избирались женщины, и они имели полную власть в гражданских делах племени, пока не начиналась война. Тогда власть получали военные лидеры, которых заботило лишь физическое выживание племени. Их не беспокоили справедливость, гармония или честность, им нужно было лишь победить врага. Если враг пытался, однако, договориться о том, чтобы положить конец вражде, окончательное решение принимали сачемы, а не военные лидеры. Если предложение одобряли, вояки оставляли власть и вновь уступали лидерство в племени сачемам.
Система ирокезов показывает, что у общества должны быть радикально разные приоритеты в мирное и военное время. Но поскольку современная армия часто воюет вдали от гражданского населения, солдаты остаются единственными людьми, которым приходится переключаться между миром и войной. Зигфрид Сассун, раненный во время Первой мировой войны, написал стихотворение под названием «Больничный», которое идеально описывает мучительную отчужденность, которую многие солдаты испытывают дома:
Реакцию ветеранов, которые признаются, что скучают по войне, можно считать здоровой, если учитывать сильную разобщенность современного общества.
Воинам ирокезов не приходилось сталкиваться с такой отчужденностью, поскольку война шла близко к мирному обществу и между ними, в сущности, не было никакого перехода. Вдобавок поражение означало, что страшное насилие может обрушиться на всех, кого они любят. В таком контексте смертный бой был совершенно сознательным выбором, как с эволюционной, так и с эмоциональной точки зрения. Конечно, некоторые воины ирокезов были ранены во время сражений, которые по большей части представляли собой ближний бой дубинами и топорами. Но им не приходилось оставаться со своими ранами наедине. Все общество переживало за их военные увечья, это был коллективный опыт, и поэтому он давался легче.
Наверное, для нашей эволюции было чрезвычайно важно быстро оправляться от психологической травмы, и индивиды, которые легко переживали шок и продолжали драться, наверняка выживали с большей вероятностью.
Исследование в Бурунди в 2011 году уличных детей выявило, что самый низкий уровень ПТСР наблюдается у самых агрессивных и жестоких подростков. Похоже, что агрессия защищала их от последствий пережитой травмы. Поскольку восстановление сильно подвержено влиянию социальных факторов, то оно, вероятно, имело очень высокую ценность для выживания в нашем эволюционном прошлом. Здоровье общества можно оценивать по тому, как быстро психологически восстанавливаются воины после пережитого в бою.
Почти все, кто подвергся травме, каким-то образом кратковременно реагируют на нее. Это называется острым ПТСР. Такая реакция у млекопитающих явно развилась благодаря эволюции, она побуждает их реагировать на опасность и прятаться в укромном месте, пока та не минует. Долговременное ПТСР может длиться годы или даже всю жизнь, явно не поддается адаптации и встречается сравнительно редко. Многие исследования показали, что среди всего населения максимум четверть после травмы приобретают долговременное ПТСР. Вместо того чтобы приспособиться, эти люди теряют способность вести повседневную жизнь.
Взять для примера изнасилование – одну из самых психологически угнетающих вещей, которая может случиться с человеком. Оно гораздо травматичнее, чем большинство военных переживаний. Согласно исследованию, проведенному в 1992 году, почти все жертвы изнасилования сразу после случившегося страдали от тяжелой травмы. Однако у почти половины из них симптомы травмы стали меньше проявляться в течение нескольких недель или месяцев после происшествия.
Солдаты, которые участвовали в недавних американских войнах, восстанавливались куда медленнее, чем жертвы изнасилования.
Одна из причин, как ни парадоксально, в том, что военная травма переплетена с другим, позитивным опытом, который сложно отделить от плохого. «Лечить военных ветеранов вовсе не то же, что лечить жертв изнасилования, потому что вторым не дорого ничего из пережитого», – сказала мне доктор Рейчел Иегуда, директор по исследованиям травматического стресса нью-йоркского госпиталя. Иегуда изучала ПТСР у множества людей, включая ветеранов войн и переживших холокост. «Большинство людей получают на войне и прекрасный, и ужасный опыт. Кто-то может считать, что это самое важное дело в его жизни, особенно потому, что люди попадают на войну очень молодыми и, возможно, впервые в этот момент освобождаются от социальных ограничений. Они будут скучать по траншеям в мире, полном правил этикета».
Если не брать в расчет социопатов, солдаты очень сильно страдают, когда видят, как другому человеку причиняют вред, даже если это враг. Антрополог Дэвид Марлоу, который впоследствии работал на Министерство обороны, провел опрос среди ветеранов войны. Они говорили, что убить вражеского солдата или даже наблюдать, как его убивают, было тяжелее, чем самому перенести ранение. Но худшим опытом была гибель друга. Это гораздо страшнее, чем самому оказаться в смертельной опасности, и часто это становится причиной психологического срыва на поле боя или позже в жизни.
И все же большинство солдат могут пережить очень многое, но не остаться травмированными на всю жизнь. Анализ, проведенный Институтом медицины и Государственным советом по исследованиям в 2007 году, показал, что шанс приобрести хроническое ПТСР во многом связан с опытом человека до войны. По статистике, у 20 процентов людей, которым не удается преодолеть травму, уже имелись психологические проблемы, либо наследственные, либо вследствие жестокого обращения в детстве. Если вы воевали во Вьетнаме, а ваш брат – нет, но у него наблюдаются психические расстройства вроде шизофрении, то у вас больше шансов приобрести ПТСР.
Если вы перенесли смерть близкого человека или в детстве вас редко брали на руки, вероятность тревожного расстройства у вас в семь раз выше, а это расстройство может привести к ПТСР. Согласно исследованию 2000 года, если вы малообразованны, если вы женщина, если у вас низкий IQ, если с вами жестоко обращались в детстве – вы также в группе риска. Повышенный риск для женщин связан с тем, что у них с большей вероятностью развивается ПТСР после физического нападения. Эти факторы риска так же хорошо предсказывают ПТСР, как и сама тяжесть перенесенной травмы.
Самоубийства часто рассматривают как крайнее проявление ПТСР, но исследователи пока не нашли связи между суицидом и участием в войнах. Ветераны боевых действий, по статистике, убивают себя не чаще, чем те, кто никогда не оказывался под огнем. В целом чем больше времени проходит после травмы, тем менее вероятно, что самоубийство будет как-то связано с ней. Среди ветеранов помоложе распределение в Ирак или Афганистан на самом деле снижает риск суицида, поскольку солдат с очевидными психическими проблемами не отправляют в бой.
Еще сильнее сбивает с толку вербовка добровольцев, куда идет довольно много молодых людей, переживших сексуальное насилие. По одной из теорий, военная служба для них – легкий способ уйти из дома, поэтому армия привлекает большое число новобранцев из неблагополучных семей. Согласно исследованию, проведенному Американской медицинской ассоциацией, военнослужащие в два раза чаще сообщают о сексуальных нападениях в детстве, чем мужчины, которые никогда не служили. Сексуальное насилие – известная предпосылка к депрессии и другим проблемам с психическим здоровьем. Это может быть отчасти связано с суицидами военных.
Похоже, убийство травмирует людей независимо от уровня опасности, в которой они оказались, или их уверенности в его справедливости. Пилоты дистанционных дронов, которые наблюдают на видео, как их ракеты убивают людей, испытывают тот же уровень ПТСР, что и пилоты в кабинах военных самолетов, когда бомбят объекты в горячих точках. Даже у регулярной пехоты опасность и травма необязательно будут связаны.
Во время четвертой арабо-израильской войны 1973 года в Израиль одновременно вторглись Египет и Сирия. Было установлено, что солдаты и офицеры тыловых подразделений израильской армии в три раза чаще страдали от психологических срывов, чем элитные части на передовой. Тыловики несли сравнительно небольшие потери, но уровень психических срывов в них был несравнимо выше.
Точно так же, когда проходила воздушная кампания войны в Заливе[2], более 80 процентов психических расстройств в Седьмом корпусе армии США были зафиксированы во вспомогательных ротах, которые практически не подвергались обстрелу.
Такое расхождение может быть связано с тем, что интенсивная подготовка и опасность объединяют солдат, создают сильные эмоциональные связи внутри взвода, а высокая сплоченность снижает уровень психических срывов.
Пилоты США в период Второй мировой войны меньше всего страдали от психических расстройств, связанных с числом их раненых. То же можно сказать и об армиях других стран.
Спецотряды Шри-Ланки реже участвовали в сражениях, чем обычные войска, и в 2010 году было обнаружено, что в них меньше физических и умственных проблем. (Единственной психологической проблемой, по которой они опережали всех остальных, было употребление алкоголя в количестве, опасном для здоровья.)
А израильские командующие пережили в четыре раза больший уровень смертности своих людей на четвертой арабо-израильской войне, но среди них отмечалось лишь 20 процентов психологических срывов на поле боя.
Все это, однако, новый взгляд на боевую травму. В большей части американской истории психологические срывы солдат на поле боя, так же как и недееспособность впоследствии, списывались на простую трусость.
Когда солдаты не могли подчиняться приказам из-за психологической травмы, их избивали, заключали под стражу или просто расстреливали в назидание другим.
Только после войны во Вьетнаме Американская психиатрическая ассоциация (АПА) причислила военную психологическую травму к официальным диагнозам. Десятки тысяч ветеранов страдали от «вьетнамского синдрома»: ночных кошмаров, бессонницы, зависимостей, паранойи, – и их страдания уже нельзя было списать на слабость характера. Конечно, эти проблемы также могли возникать у военных репортеров, полицейских, пожарных и всех, кто переживал стресс. В 1980 году АПА наконец-то включила посттравматическое стрессовое расстройство в третье издание «Диагностического и статистического справочника по умственным расстройствам».
Через тридцать пять лет после признания проблемы армия США имеет самый высокий зарегистрированный уровень ПТСР в мире. Американские солдаты, похоже, страдают от этого почти в два раза чаще, чем британцы, которые были с ними в бою. Соединенные Штаты в настоящее время тратят более 4 млрд. долларов в год на пособия по ПТСР, большинство из которых будут выплачиваться ветеранам всю жизнь.
Ужасный опыт, к сожалению, универсален для всех людей, но долгосрочная недееспособность – нет. Несмотря на миллиарды долларов, потраченных на лечение, почти половина ветеранов Ирака и Афганистана состоят на постоянном учете по недееспособности из-за ПТСР. Поскольку всего 10 процентов наших вооруженных сил участвуют в реальных сражениях, большинство ветеранов, заявляющих, что страдают от ПТСР, похоже, пострадали от чего-то помимо военной опасности.
Это не новый феномен. Десятилетие за десятилетием количество американцев, погибших в бою, уменьшалось, тогда как количество заявок на инвалидность возрастало. Их количество, по логике, должно сокращаться по мере снижения числа жертв и интенсивности боевых действий. Но этого не происходит. Показатели почти обратно пропорциональны друг другу.
Например, во Вьетнаме погибла всего лишь четверть от числа солдат, погибших во Второй мировой, но объемы компенсации по физической и психологической инвалидности выросли на 50 процентов. Есть искушение списать это на холодный прием, который ждал солдат дома, но дело, похоже, не в этом. Сегодняшние ветераны требуют в три раза больше пособий, чем ветераны Вьетнама, несмотря на теплый прием дома и количество жертв, которое, слава богу, составляет примерно треть от того, что было во Вьетнаме. Сегодня большая часть пособий выдается из-за потери слуха, тиннитуса[3] и ПТСР – последние два могут быть воображаемыми, преувеличенными или вовсе симулированными.
Часть этой проблемы связана с бюрократией. В попытке ускорить получение выплат в 2010 году Министерство по делам ветеранов (МДВ) заявило, что солдатам больше не нужно ссылаться на конкретный инцидент, перестрелку или взрыв бомбы у обочины, чтобы получить пособие по инвалидности. Они должны были просто заявить о «настоящем страхе попасть под атаку» во время развертывания войск.
Что касается программ социального обеспечения и других так называемых привилегий, такое расплывчатое определение, пусть и из добрых побуждений, порождает систему, не защищенную от ошибок и мошенничества. Оказалось, что ветеранам, которые сами обращаются к врачам с ПТСР, ошибочный диагноз ставится в половине случаев. Недавнее исследование генеральной инспекции министерства выявило, что чем выше у ветерана степень инвалидности по ПТСР, тем больше лечения он требует, пока его недееспособность не достигнет 100 процентов. После этого явка на лечение стремительно падает, а многие ветераны вовсе его бросают. Не потому ли, что стопроцентная инвалидность обеспечивает ветерана доходом около 3 тыс. долларов в месяц, не облагаемых налогом.
Теоретически самые травмированные люди должны требовать больше помощи, а не меньше. Но инспекторы пришли к печальному выводу, что некоторые ветераны приходят на лечение только для того, чтобы повысить свой уровень нетрудоспособности и потребовать дополнительной компенсации. Это невероятная трата средств налогоплательщиков. Кроме того, ошибочные диагнозы по-настоящему вредят тем ветеранам, которые действительно нуждаются в помощи.
Я общался с одним консультантом министерства, который попросил не афишировать его имени. Он рассказал, как ему пришлось физически защищать участника группы поддержки людей с ПТСР, поскольку другие ветераны хотели избить его за симуляцию. Тот консультант сказал, что многие боевые ветераны активно избегают МДВ, поскольку боятся, что не смогут держать себя в руках при виде людей, которые, на их взгляд, доят систему. «Тех, кто многое повидал, это не на шутку бесит», – сказал он мне.
Подавляющее большинство травмированных ветеранов, однако, не симулируют симптомы. Да, они возвращаются с войн, которые безопаснее, чем те, в которых участвовали их отцы и деды, но все же куда большее их число испытывает депрессию и отчуждение. Это верно даже для людей, которые не были в бою.
Проблема, похоже, заключается не в травме, полученной на поле боя, а скорее в возвращении в общество. И ветераны в этом не одиноки.
Широко известный факт о Корпусе мира. Какой бы тяжелой ни была жизнь в отсталой стране, возвращение в развитую страну может быть куда тяжелее. Исследования выявили, что один из четырех волонтеров Корпуса мира сообщает о сильной депрессии, когда оказывается дома.
Многократно показано, что восстановление после войны сильно подвержено влиянию общества, к которому принадлежит человек. Где-то этот процесс сравнительно легок, но, похоже, не в нашем современном обществе. Среди американских ветеранов одни сильно преувеличивают травму, другие очень тяжело переживают ее, но остается еще большое число людей, которые жили совершенно обычной жизнью в военное время, но, вернувшись домой, все равно испытывают пугающую отчужденность. С точки зрения медицины такое чувство не то же самое, что ПТСР, и, вероятно, оно заслуживает собственного диагностического наименования. Однако и то и другое являются следствием военной службы за рубежом, поэтому ветераны и медики одинаково склонны объединять их. Как бы то ни было, следует задаться вопросом: что такого есть в современном обществе, что возвращение в него настолько подрывает моральный дух?
При любом обсуждении ветеранов и их общего чувства отчуждения необходимо учитывать то, что множество солдат начинают скучать по войне после ее окончания. Этот тревожный факт можно обнаружить в письменных источниках, оставшихся после каждой войны, в разных странах, в разных столетиях. Как бы ни было неловко говорить это, но окончание войны также становится вкладом в травму.
«Впервые в нашей жизни мы были как бы в племени, где могли бесстрашно помогать друг другу», – сказал бывший артиллерист Уин Стрэк историку Стадсу Теркелю для его книги «Хорошая война». Стрэк также был известным певцом жанра фолк, а в эпоху Маккарти он попал в черный список за политическую деятельность. «На одну пушку приходилось пятнадцать человек. Пятнадцать человек впервые в жизни оказалось не в обществе, заточенном на амбиции. Мы не надеялись стать офицерами, и мне очень нравилось это чувство… Именно отсутствие соревнования, границ и всех этих фальшивых стандартов нравилось мне в армии».