Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Дом с крыльцом - Марат Баскин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Марат Баскин

ДОМ С КРЫЛЬЦОМ

На крылечке, возле дома,

Вспоминаю снова

Хасю, Двойру, Двосю, Златку,

Изю, Броню, Гришу, Натку…

И козу Аврома.

Из еврейской народной песни

1

У тети Двоси был дом с крыльцом. Единственный такой дом во всем Краснополье. Крыльцо было длинное, большое, по бокам закрытое досками, украшенными резными завитушками, оно имело крышу и две скамейки вдоль сторон. Панское крыльцо, как говорил Семка Мурзик. Мурзиком его звали за то, что его лицо всегда хранила остатки завтрака. Когда начинался дождь, мы — ребятишки, со всей улицы, неслись к панскому крыльцу и оккупировали скамейки, пережидая дождь. И, как только мы усаживались, на крыльце появлялась тетя Двося. Выходила она со стулом, который ставила прямо у дверей. Садилась на него, оказываясь в центре нашей компании и, как у взрослых, спрашивала у нас, не мешает ли она нам. И, когда мы дружно отвечали, что не мешает, она, поворачивалась к дверям и кричала:

— Дуся, принеси нам кихлах!

И Дуся, ее домработница, выносила огромный тазик, полный теплого, хрустящего сладкого печенья. Теплым оно было всегда, когда бы мы, не появлялись на крыльце. Это меня всегда очень удивляло.

Когда дождь заканчивался, мы убегали с крыльца, возвращаясь к своим мальчишеским делам, а тетя Двося, не забыв прихватить свой стул и пустой тазик, уходила в дом. Надо сказать, что сама без нас, тетя Двося никогда не сидела на крыльце, какая бы ни была на дворе погода. Она почти никогда не выходила из дома, и даже в базарный день, когда все шли на базар, она посылала на базар Дусю. Как ни удивительно, в местечке, где в каждом доме обязательно обсуждали всех, о Двосе никто ни когда ничего не говорил, несмотря на ее странное поведение. Как будто ее нет в местечке. Расспрашивал я про нее бабушку, но она все время мне говорила, что я мал для таких разговоров. Я не могу сказать любили ли в местечке тетю Двосю. О ней просто ничего не говорили. Но в местечке не было мальчишки, который бы не попробовал ее кихлах. И мне захотелось отблагодарить ее за это.

И однажды, когда на Рош-Ша-Шана бабушка, как обычно поручила мне разнести по домам знакомых кусочки лэкаха, что бы, как она говорила, был а гутэр унд а зисэр яр, хороший и сладкий год, я попросил бабушку, что бы она мне дала на дорогу кусочек лэкаха. Бабушка, как обычно, сказала, что лэках на ходу кушать вредно, и если я хочу кушать, то мне надо покушать дома и с молоком. Но я сказал, что не хочу сейчас и с молоком, и вообще мне надо поделиться лэкахом с моим другом Фимкой! Против Фимки бабушка ничего возразить не могла. И я стал обладателем большого куска лэкаха, который бабушка отдельно завернула в бумагу и положила мне в корзину. Конечно, эту сладость я взял не для Фимки! Полученный лэках я решил занести тете Двоси. Мне захотелось, что бы и у нее был хороший и сладкий год!

Тетя Двося жила недалеко от нас, и была первой на моем пути. Я поднялся на крыльцо, вынул из корзины лэках, и постучал в дверь. Дверь открыла Дуся. Она удивленно посмотрела на меня и позвала хозяйку:

— Дагмар Дитриховна, тут к вам пришли!

Я никогда не слышал, что бы тетю Двосю так называли. Все звали ее тетя Двося и всё. Появившаяся тетя Двося удивилась мне не менее чем Дуся. Я это по глазам ее увидел. Я бы то же удивился, если бы тетя Двося появилась у нас на пороге. И, что бы быстрее объяснить ей свое появление, я сказал:

— Поздравляю вас с Рош-Ша-Шоной! С еврейским Новым годом! Пусть у вас будет год счастливый и сладкий! Бабушка испекла и вам прислала!

И подал ей мой кусочек лэкаха.

— Очень вкусный!

— Ой, — всплеснула руками тетя Двося. — Я и забыла, что сегодня еврейский новый год.

— Он каждый год в другой день, — оправдал я ее незнание. — Нам дядя Герцл с Риги прислал еврейский календарь. И поэтому мы знаем!

Тетя Двося взяла в руки лэках, несколько минут смотрела на него, а потом растерянно спросила:

— А ты не ошибся? Это точно мне?

— Да, — как можно увереннее сказал я.

И тут тетя Двося сказала совершенно неожиданные для меня слова:

— А я ведь не еврейка.

— А кто? — я просто рот раскрыл от удивления.

— Ты не знаешь?

— Нет, — честно признался я.

— Я — немка, — сказала она.

Мне от ее слов стало как-то не по себе. Я до этого видел живых немцев только в кино. И знал о них только, что они фашисты. Но сказал совсем не про это:

— А почему вас зовут тетей Двосей? Двося — это еврейское имя!

— Так меня Хаим звал, — тихо сказала она, — и я привыкла. И все привыкли.

Я знал в нашем местечке одного Хаима. Он работал на почте шофером. Но он никак не мог придумать имя тете Двоси. Он был приезжий со Славгорода. А тетю Двосю звали Двосей до его приезда. Мне захотелось спросить, кто этот Хаим, что придумал ей имя. Но я не спросил. А тетя Двося в это время вспомнила, что надо в ответ на принесенный лэках давать свои сладости. Она засуетилась и поспешила на кухню, откуда вышла с большим тортом.

— Что бы и у вас был год сладкий! Как чувствовала что-то. Утром встала, и захотелось испечь Наполеон, — обрадованная сказала она, — я уже год, как не делала его. Кихлами с Дусей обходимся. А сегодня захотелось спечь, — повторила она и стала укладывать торт в мою корзинку.

— Весь нам?! — не поверил я своим глазам.

— Весь, — кивнула тетя Двося. — Кушайте на здоровье!

Никто нам никогда не давал в ответ на кусочек лэкаха огромный торт!

2

Солдаты Первой Мировой войны возвращались в местечко поодиночке. Возвращались по-разному. Кто с революционными лозунгами в голове и с шашкой на боку, как Мойша, сын местного богача Якова, кто на костылях и с котомкой за плечами, как Лейба, сын Авнера-молочника. Возвращение для многих растянулось на несколько лет, ибо подхваченные волнами гражданской войны, поделенные на красных и белых, втянулись солдаты в новые битвы, еще более безжалостные и кровавые. Каждого вернувшегося солдата — еврея в местечке, как и положено, обсуждали во всех еврейских домах. Правда, не очень долго, ибо события, поглощавшие все более местечко в бурные события тех лет, не оставляли время на мелкие разговоры. Но возвращение Хаима, сына местного ребе Аврума — Берла обсуждали почти год. И причин тому было немало: во-первых в Краснополье Хаима ждала невеста Хая-Цыпа, дочка уважаемого в местечке реб Иосла, и у них был эйврусин, еврейская помолвка, закрепленная родительским словом, во-вторых, Хаим вернулся из плена из неизвестного никому города Нюрнберга, и в-третьих, вернулся с женой, и жена Хаима не говорила ни по идиш, ни по-русски, хотя Хаим уверял всех, что она еврейка и зовут ее Двося-Берта, и в знак доказательства, что все у него с Двосей по еврейскому закону, показывал ктубу, брачное обязательство, скрепленное, как всем утверждал Хаим, личной подписью Нюрнбергского раввина.

Надо сказать, что у всех евреев в местечке семьи были большие, ибо как сказано в Торе, плодитесь и размножайтесь, но у ребе Аврума и ребеце Двойры был всего один ребенок. Родился он на третий год после хупы. И то, после того, как ездила ребесн в Вильню и получила броху, благословение, от Виленского гаона. Так же, как мучилась ребесн, ожидая три года ребенка, она мучилась три года, ожидая Хаима с фронта. Ложась спать, и вставая, она первое что делала, молилась за Хаима. И Бог внял ее молитвам. Радости ее не помешала даже то, что Хаим появился не один, а с женой. Конечно, ей было неприятно, что нарушили договор с реб Иослом, и жалко было Хаю-Цыпу, которую она считала почти дочкой, но что все это значило по сравнению с возвращением Хаимки. Правда, прежде чем постелить молодоженам вместе, ребе попросил сына показать ему ктубу. Он надел очки, выкрутил длиннее фитиль в лампе, и принялся за ее изучение. Ребе написал от руки не один десяток таких ктуб, но такой документ, который дал ему Хаим, ребе видел впервые. Он был написан готическим шрифтом на немецком языке, непонятном ребе, и ребе долго вертел бумагу перед глазами, не зная верить документу или нет, и успокоился только после того, как увидел внизу бумаги несколько слов, написанных по идиш: Гот зол гебн мазл ун брохе! Бог пусть даст счастье и благословение! Он сам всегда так писал в уголке ктубы. Хоть это было и не каноническая запись, но это было благословение от него, и он никогда не забывал записать это внизу документа маленькими буковками. И неизвестный ему ребе сделал то же самое.

«Это хорошо!» — подумал ребе, вспоминая, что в его ктубе ребе Мойша — Шмерл ничего такого не написал. И может потому они с Двойрой долго ждали ребенка.

Уже засыпая, ребе вспомнил о записи в ктубе, и, толкнув в бок ребесн, сказал:

— Я думал, что я один такой хохэм, умный! А оказывается и в Нюрнберге такой же хохэм ин шул зицт, такой же мудрец в синагоге сидит!

— Тише, — остановила его излияния Двойра, — дети уже спят.

Но дети не спали. Как заговорщики, они тихонько перешептывались.

— Хорошо, что я написал внизу броху, — радовался Хаим своей придумке. — Иначе татэ, отец, не поверил бы ктубе, и послал бы письмо Нюрнбергскому ребе! Он у меня такой! Однажды перед погромом написал письмо самому Могилевскому губернатору.

— А я боялась, что он твой почерк узнает, — призналась Двося.

3

— Двося, вося, ося, ся и просто я, — раскладываю я новое имя Дагмар по слогам.

— Mein Name Dagmar. Ich weiss nicht Dvosya, — не соглашалась Дагмар. — So benennen Sie Ihre erste Liebe?[1]

— Нет, — я отрицательно мотаю головой, — так не звали мою первую любовь!

— А как? — спрашивает Дагмар.

— Суламифь, — не раздумывая, говорю я.

— Она красивая? — любопытствует Дагмар.

— Как лента алая губы ее, зубы ее, как стадо выстриженных овец, как половинки гранатового яблока ланиты ее под кудрями ее, — вспоминаю я строчки из Песни песней.

— Ой, — догадывается она, — это из библии. — Мы в приюте ее учили на память!

— Вот в Суламифь из Библии и я был влюблен.

— И больше в ни кого?

— Не успел, — честно признаюсь я. — Меня рано засватали.

.— А ты говоришь, что я твоя первая любовь! — на лету схватывая мои слова, смеется Дагмар.

— Но я же тебе сказал, что родители договорились, а не я, — пытаюсь я ей объяснить сложности еврейского шыдэха, сватовства. — Я с ней один раз поговорил и все. Больше до свадьбы нельзя.

— И не спал с ней? — удивляется Дагмар.

— О чем ты говоришь?! Я — еврейский ребенок из еврейской семьи. Мо татэ раввин. Это все равно, что у вас пастор. Если бы не война, я бы то же был раввином.

— А со мной спал, — задумчиво замечает Дагмар. — Значит, теперь пастором не будешь.

— Не буду, — соглашаюсь я. — Но твоим мужем буду!

— А ты представляешь, что будет, когда мы доберемся до твоего Краснополья?

— Представляю. Все будут говорить, что единственный сын ребе сошел с ума. Все Краснополье будет стоять на голове!

— На голове? — дословно понимает меня Дигмар. Она делает большие удивленные глаза и смеется. — Я представляю. Будет, как в цирке.

— Вот именно, как в цирке, — соглашаюсь я.

— А ты не хочешь, что бы было, как в цирке? — Дагмар вопросительно смотрит на меня.

И я, по-еврейски, отвечаю ей вопросом на вопрос:

— А ты хочешь?

— Не знаю, — Дагмар пожимает плечами. — Я до приюта жила в цирке. Там было хорошо. Мой папа был воздушным гимнастом. Потом он разбился. И жена его брата фрау Эльза отдала меня в приют. Там было плохо.

Я не задаю больше вопросов. Я молчу.

И тогда задает вопрос она:

— Ты хочешь назвать меня Двосяй, что бы все думали, что я еврейка?

Я киваю. И замираю, в ожидании ответа. Она ощущает мое тревожное молчание и, смеясь, успокаивает:

— Nicht schlecht Namen. Gefaellt mir! All. Mehr Дagmar nicht. Ist Dvosya![2]

4

А еще мы говорили про дом с крыльцом. Двося никогда не имела дома ни с крыльцом, ни без. Ее домом был бродячий цирк и приют. Дом с крыльцом был у брата ее отца Отто. Про Отто она всегда говорила хорошо.

— Он добрый! Когда он приходил к нам в цирк и потом, когда навещал меня в приюте, всегда приносил мне домашнюю колбасу. Он сам ее делает. Она дымом пахнет, просто голова кружится… Я, наверное, этот запах никогда не забуду!

— Но он отдал тебя в приют, — замечаю я.

— Не он, а тетя Эльза, — возразила Двося. — Он мне сказал, что тетя Эльза сказала, что бы он сделал выбор: я или она?! И что ему было делать?

Двося вопросительно смотрит на меня, и сама себе отвечает:

— Конечно, выбрать Эльзу! Жена главнее всех родственников! — потом заметив мой сомневающийся взгляд, добавила: — И муж главнее всех родственников! Так говорила моя мама. Она убежала из дома ради папы. Семья от нее отказалась. Она была бы баронессой, а стала циркачкой. У нее был дом с крыльцом и у них были свои лошади. Поэтому в цирке она стала вольтижером. Ты знаешь, что это такое?

— Не знаю, — говорю я. — Я вообще ничего не знаю про цирк! К нам в местечко цирк не приезжал.

— Вольтижер — это гимнаст на лошадях, — объяснила мне Двося. — Мама делала упражнения на скачущей лошади. Она погибла, когда я была совсем маленькой. Упала с лошади и та ударила ее копытом. Нечаянно. Так мне папа сказал, — Двося ладошкой вытирает появившеюся слезу и несколько минут молчит. А потом говорит: — Когда папы не стало, мы тогда выступали в Нюрнберге, хозяин цирка гер Шнитке сам меня отвез к папиному брату в Ганновер. Я просилась оставить меня в цирке, но он сказал, что дал слове папе, если что-нибудь с ним случится, отвести меня к дяде. Папа не хотел, что бы я стала циркачкой.

Вообще, мы никогда с Двосей не говорим о нашем прошлом, и узнаю я о нем, из вот таких нечаянных разговоров. Мы больше говорим с ней о будущем, таком же неясном, как и наше прошлое.

5

В плену Хаим работал на стройке, и, вернувшись в Краснополье, на удивление всем, сын ребе устроился плотником в строительную бригаду в только что созданном райпотребсоюзе. Бригада строила магазины по всему району, и Хаим неделями не был дома, перебираясь из одной деревни в другую. Двося устроилась учительницей немецкого языка в еврейскую школу, в которую революция преобразовала ешиву. Церковь и синагогу закрыли, но первое время не трогали ни батюшку, ни раввина, и те продолжали службу у себя дома. Неделями, оставаясь без Хаима, Двося чувствовала себя неловко в доме его родителей. Относились они, конечно, к ней хорошо, но особой близости не было. Все было, как когда-то в приюте с подружками по комнате: и вместе вроде бы жили, а мыслями были далеко. Двося, как-то назвала реб Аврума татэ, как называл его Хаим, но ребесн ее поправила:

— Называй реб Аврумам рэбэм. Так его все зовут.

После этого Двося не решилась назвать Двойру мамой. И, как все в местечке называла ее ребесн. Один раз она попыталась помочь ребесн на кухне, но та замахала руками, сказав, что сама справляется. Когда она рассказала про это Хаиму, тот успокоил ее, сказав, что еврейская кухня, как Петербургский университет, сделаешь, что-нибудь не так, и будет гвалт до Иерусалима.

— Я сам кончал хедер, и то все секреты кашрута не знаю, — слукавил он, успокаивая жену. — Придет время — научишься этой мудрости.

А время не стояло на месте. Революция все крепче сжимала свои объятья, кроша и исправляя все, что не подходило под ее понимание счастья. Сначала закрыли еврейскую школу, переведя всех учеников в обычную. Учителей, которые знали только идиш, отправили по домам. Двося каким-то чудом устроилась нянечкой в детский сад. Потом запретили священнику и ребе дома устраивать молельни, и, в конце концов, выселили из местечка в один день и батюшку, и ребе. Узнала об этом Двося на работе, когда прибежала в детсад за детьми попадья.

— Ссылаюць нас, — сказала она Двосе. — У Сiбiр! I вашых бацькоу таксама! Бягi, дзетка, да хаты, можа паспееш развiтацца![3]

И Двося побежала домой. Прибежала она к дому почти вместе с подъехавшим грузовиком с милиционерами.

Когда машина подъехала к дому, в кузове сидела уже семья батюшки Кирилла: он с попадьей и семеро ребятишек, один меньше другого. Хаима в тот день не было дома, он, как всегда был в командировке, и пришедшую беду Двося встретила одна. Ребе и ребесн, ничего не соображая, двигались по дому, перебирая вещи и ничего не беря с собой. Милиционер прикрикнул на них, что бы шевелились, и тогда ребе положил Тору и Сидур в сетку, и ничего не говоря, пошел к машине. Ребесн несколько минут поддержала в руках пустую кошелку, потом положила в нее недельной давности халу, завернула в газету кусок такого же старого, как хала, творога, прикрыла все полотенцем, и держа кошелку в руках, присела на табуретку, как всегда делала перед дорогой. И тогда Двося, схватив большой мешок от картошки начала складывать в него все, что попадалось под руку, очищая кухонный шкаф от продуктов, потом вспомнила, что в печке стоит чугунок с картошкой с мясом и суп с мандэлах, вытащила все из печки, перевязала полотенцами, и то же отправила в мешок.

— Вос ду тутс, — закричала, внезапно очнувшаяся от своих мыслей, Двойра. — Флэйшикэ мит милхикэ! (Что ты делаешь! Мясное и молочное! — идиш) — Потом махнула рукой, встала со стула, и пошла вслед за ребе к машине.

До Двоси дошло, что она сложила мясное и молочное вместе, и она начала выкладывать молочное, но милиционер, увидев ее копание с продуктами, закричал, что ждать не будет: им надо успеть к кричевскому поезду, и Двося, уже не думая ни о чем, вернула молочное в мешок и побежала к машине. Реб Аврум, забравшийся в кузов, замахал руками, отказываясь от мешка:

— Себе оставьте! Вам тоже жить надо! Бог наказывает нас за грехи наши! Он нас накажет, и Он нас спасет! Что бы простил Он нас, молиться мы должны и поститься, как Давид, согрешивши с Вирсавией! И Бог его простил! Шлойму ему дал!

Но Двося, не обращая внимания на его слова, забросила мешок в кузов. Потом схватилась за край борта, подтянулась и став на узеньком бортовом приступе, дотянулась до Аврума и Двойры, и принялась их целовать, шепча:

— Либэ татэ, либэ мамэ! Что я скажу Хаиму?!

И Ребе, всегда молчаливый и суровый, неожиданно прижал ее к своей огромной бороде, опустил руку на ее голову, и тихо сказал:

— Тохтэркэ! Скажи Хаиму, что я велел, что бы он берег тебя! И ты его береги! Как сказано в Торе, тому, кому положено жить — пусть живут! Гот зол гебн мазл ун брохе!



Поделиться книгой:

На главную
Назад