Толстой задал Репину вопрос, для чего он написал «Крестный ход», и тот на это не дал ответа. Он видел перед собой образы из эпохи крепостного права, перед ним стояли живые люди этой эпохи в своих внешних взаимоотношениях, и он представил их на холсте со всей силой своего таланта. О причинах, вызвавших определенное явление, и выводах из него он не рассуждает. Выводы напрашиваются сами собой у зрителя, как из наблюдений живой действительности. Образы меняются, чередуются у художника и влекут его за собой.
С необычайной восприимчивостью Репин отзывается на каждое явление жизни, не стараясь уяснить его значение, и часто попадает впросак, в противоречия, как противоречивы бывают явления и образы.
И в речах он был прав и искренен тогда, когда переживал образ, – но только в данный момент, потому что завтра им может овладеть новый образ, и с такой силой, что он откажется от первого.
Непонятным было лишь то, что некоторые картины писал он долгое время и, несмотря на смену впечатлений, оставался верен образам вынашиваемой картины.
В Москве, в Обществе любителей художеств, на вечере в память десятой годовщины смерти П. М. Третьякова[8] Репин необычайно ярко представил в своей речи внешний образ, характер и отношение Третьякова к искусству, но когда захотел определить место последнего в обществе, когда коснулся социальной стороны, то запутался и назвал его лишь конституционалистом.
А на вечере столетия со дня рождения К. П. Брюллова[9], которого раньше Репин называл «пухлым ничтожеством», он причислил его к гениям. Когда же Репина спросили, кого он считает вообще гениями в искусстве, он назвал Данте, Шекспира, Бетховена и больше, кажется, никого. От Брюллова уже отрекся; перечисленные им гении уже заслонили образ Брюллова.
Движущим началом всего его бытия было чувство, которое заводило его часто в тупик. Когда ему, увлеченному чувством на неправильный путь, приводили доводы логики, он кричал:
– Лицемеры! Скажите, пожалуйста! Вы так непогрешимы в своих выводах, у вас нет ошибок! Святоши! Ну, так я ошибаюсь сегодня, а вы ошибетесь завтра, потому что нет нерушимых истин, и я поступаю так, как чувствую, а вы все удумываете! Ах, мудрецы, скажите, пожалуйста!
Это он говорил вечером, а утром, виновато улыбаясь, сознавался:
– Кажется, я вчера сказал что-то лишнее. Хорошо, если б вы все перезабыли!
Вчерашний порыв, вчерашние переживания были для него правдой вчерашнего дня – день сегодняшний разрушил его иллюзии, наступила смена впечатлений, и новые переживания явились для него новой правдой, которой он отдавал себя всецело.
Что делать: он был, очевидно, таков, и только этим, как в конце концов казалось мне, можно было объяснить его противоречия.
Репин получил заказ написать заседание Государственного совета по поводу сотой его годовщины[10]. Задача огромная, под силу лишь такому гиганту портретной живописи, как Репин. Требовалось написать целую галерею портретов из бюрократического мира. И он выходит с честью из такого задания. С особой, репинской пластикой лепит живые головы, дает посадку и характерные повороты и жесты. Ударом одной кисти передает мясистость лица разъевшегося бюрократа или подчеркивает старческую дряблость отживающего сановника, елейность Победоносцева. Фигуры на первом плане больше натуральной величины.
Картина находилась в бывшем Мариинском дворце, рядом с залом Государственного совета. Серия этюдов к ней была выставлена на передвижной выставке во время Японской войны и была приобретена Музеем Александра III за десять тысяч рублей, которые Репин передал на усиление флота.
В работе над огромной картиной Государственного совета принимал участие и ученик Репина Кустодиев, бывший тогда уже большим мастером. Он вместе со своим учителем тоже писал этюды с сановников и выставил их на академической выставке. При сравнении их с работами Репина ярко обрисовалась мощь и превосходство учителя.
Как профессор Академии художеств, Репин был притягательной силой для молодежи, к нему тянулись из всех художественных школ наиболее талантливые люди. Влияние Репина на учеников было значительным, и мы видим целый ряд больших мастеров, вышедших из его мастерской. Однако академия не удовлетворяла Репина. Ему не свойственно было положение чиновника императорского двора и зависимость служилого человека. Он бросает профессорство и поселяется в Финляндии, в Куоккале, на даче «Пенаты», принадлежавшей второй жене его Нордман-Северовой. Переезд в Куоккалу сыграл огромную роль в жизни и творчестве Ильи Ефимовича; он как бы оторвал его от большой общественной жизни, на события которой глубже откликнулся бы художник, живя в России, в гуще общественных переживаний. Жизнь русскую он если и старается передать теперь, то как бы понаслышке по мимолетным впечатлениям, получаемым во время коротких выездов из Финляндии.
Конечно, не одни внешние условия являлись причиной постепенного отхода художника от запросов современности, их выражения в образах – причины этого имели глубокие, внутренние корни.
Жизнь определила художника-народника, и по летам своим и естественной усталости от громады своих работ он не мог угнаться за всеми ее преломлениями. А устать Репину было от чего.
У него свободными от работы были только среды, в остальные дни он трудился в буквальном смысле с раннего утра до поздней ночи. Говорили, что у него служил человек, на обязанности которого лежало убирать кисти, краски и наводить порядок в мастерской после работы. По сравнению с художником дел у него было весьма мало, но даже этого он не мог вынести и бросил службу, между тем как Репин проводил все свое время в самой напряженной работе.
Наконец у Ильи Ефимовича явился порыв порвать с «Пенатами» и вернуться туда, где протекали его детские годы, где он, будучи уже проставленным художником, бродил в поисках натуры для своих запорожцев, – на Украину.
Он побывал около Чугуева, сидел на берегу Донца, в котором купался в детстве, едва не утонув. Здесь с необыкновенной силой встали перед ним переживания далекого прошлого, полунищеты и горя, воспоминания о матери, которую гоняли мазать стены казарм, и о своей пробудившейся в раннем детстве страсти к искусству. Об этом Илья Ефимович рассказывал образно и с глубоким чувством.
Он решил остаться в Чугуеве и там, как говорил, умереть.
Намечает новую для себя деятельность – устройство «Делового двора»[11], куда бы стекалось все жаждущее учения и труда юношество и где бы оно нашло для себя и материальное обеспечение: квартиру, стол и полную возможность учиться и работать по своим склонностям.
На каких принципах должна быть построена жизнь «Делового двора», чему можно было бы там учиться – все это было и для самого Репина неясно.
Детали – потом, а сейчас он живет общей пленительной идеей, получает землю для своего «Двора» от города Чугуева, собирается со средствами для осуществления своего плана. Ему в помощь составляется и общество – круг его поклонников. Репин горит своей идеей, много говорит и пишет о ней, но, уехав снова в Куоккалу и там посидев у своих пенатов, остывает.
«Что такое Чугуев? – слышится из “Пенатов”. – Пыльный городишко, истоптанный солдатскими сапогами! Какая там жизнь, какое учение?» (Под Чугуевым, действительно, устраивались ежегодные лагеря.)
Точно рассаженные, тощие сосны по холмикам, пустынный Финский залив, на котором зимой по льду расставлены большие треножники с блоками. Суровые, упорные финны при помощи их вытаскивают со дна залива огромные камни для мостовых. Однообразно, серо и тоскливо без конца.
Нордман-Северова говорила: «Вот я родилась в этой местности, но окончательно не могу к ней привыкнуть. У меня здесь на сердце постоянно подушечка». Эта «подушечка» как будто легла и на сердце великого русского художника. И здесь он разменивается на мелочи. В большую, содержательную жизнь художника вплетаются чудачества, еще более увеличивающие противоречия Репина.
Если и раньше он не мирился с условностями обыденной жизни, искал в бытовой стороне чего-то нового, то в Куоккале это стремление, поддерживаемое Нордман-Северовой, переходило в причуды.
Помню первую свою поездку к Репину в Куоккалу.
В этот день, в среду, к нему направлялось целое паломничество знакомых и незнакомых лиц, желающих повидать его на дому в его необыкновенной обстановке. Я ехал с Волковым[12], который перед отъездом угостил меня сытным завтраком.
– У Ильи Ефимовича, – предупреждал Волков, – попадем на сенной суп, так оно, знаешь, наперед надо того… чтобы не было пусто.
На станции нас ожидали извозчики и, не спрашивая, куда везти, покатили на санках прямо к «Пенатам», расположенным верстах в двух от станции.
На стене дачи Репина надпись: «Извозчикам платите при отъезде с дачи», и далее: «Самопомощь!» В передней тоже надписи: «Раздевайтесь сами, весело бейте в тамтам, самопомощь».
С первых же шагов хозяин объявлениями предупреждал гостей, чтобы они не рассчитывали на услуги с чьей-либо стороны, а обходились бы сами во всем.
Волков не признавал, как он выражался, церемоний репинских, скинул шубу и вошел, не ударив в висевший тамтам. Не ударил и я, входя за Волковым.
Навстречу вышел хозяин и укорил нас:
– А вы и не ударили!
– Да ну, будет тебе, Илья Ефимович! – волновался Волков.
Расцеловались по-передвижнически. Сейчас же начал гудеть тамтам, подъезжали гости. Репину приходилось часто выходить встречать приезжающих.
В первой, чайной комнате – длинный стол с дорожкой посредине, усыпанный цветами, несмотря на зимнюю пору. Рядом на столике – самовар с чайной посудой и всем, что полагается к чаю. Каждый должен был пить чай и сам убирать за собой посуду. Гости собирались в гостиной или шли в мастерскую, в которую вела лестница таким образом, что сперва надо было подняться как бы на второй этаж, а потом снова спуститься вниз. Не знаю, как это выходило по архитектуре. Здесь происходили знакомства новых лиц, шли общие разговоры, курили. В других комнатах курить не разрешалось, о чем гласили надписи, приглашавшие никотинщиков в мастерскую. Перед обедом Илья Ефимович повел нас гулять по своей дачной усадьбе. Общий вид – характерно финляндский, тоскливый.
Репин шел в шубе с пелеринкой и в шапке с приподнятыми наушниками. От всего окружающего однообразия, скучной снежной равнины залива становилось не по себе, тоскливо и досадно.
Досадно было, что великий Репин кажется здесь маленьким человеком, спотыкающимся в снежных выбоинах, с голосом, слабым на ветру. Досадно, что он, народный русский художник, богатырь в труде, слабо копошится в чуждой ему обстановке, природе, среди чужих для него людей.
Чем может питаться здесь в своем творчестве, какие интересы, отзвуки жизни может уловить здесь художник?
Сама дача не напоминала жилища художника, не выражала его мыслей. Раньше она была просто дачей Нордман, когда же здесь поселился Репин, то пристроил, очевидно, мастерскую с боковым и верхним светом. Постройка разрослась и стала нескладной, дешевой по стилю.
Во дворе была открытая сцена, где летом давались спектакли приезжавшими любителями и дачниками. В спектаклях участвовал иногда и сам Репин.
На «средах» и обедах у Репина бывали товарищи-художники, артисты, писатели, музыканты, корреспонденты, студенты, курсистки, иностранцы. При мне попал сюда даже сербский генерал.
Перед обедом в мастерской происходили выборы председателя круглого стола, за которым должны были обедать гости. Правила круглого стола в печатной форме раздавались присутствовавшим. В обязанности председателя входило прежде всего «важничать».
Звонок известил об обеде. Гости в одиночку и парами поднялись по лестнице и спустились в гостиную. Мастерская опустела. Я остановился перед картиной, которая показалась мне олицетворением здешней жизни. За столом, спиной к зрителю сидит Нордман, пишет, вероятно, повесть для «Нивы» (она была, как известно, писательницей). Рядом с ней на стуле, но мордочкой к зрителю – собачка, зевающая во всю собачью пасть. Прекрасно написанные язык и пасть собачки убедительно передают заразительную зевоту. Кажется, что зевает и Нордман за своим писанием; зевал, вероятно, и Репин, писавший эту скучную картину.
В гостиной остановились перед закрытой дверью столовой. Раздалась музыка заводной машинки, двери открыла невидимая рука, и гости начали занимать места за круглым столом, который был устроен так, что середина стола, большой круг, вращалась на роликах. На вращающемся круге расставлены кушанья, сразу все, какие полагались к обеду. На неподвижной кайме стола – тарелки, вилки, ножи. Против каждого обедавшего были выдвижные ящики, куда убирались грязные тарелки.
Для того чтобы получить желаемое блюдо, которое стояло часто на противоположной стороне стола, надо было повернуть круглую середину стола за одну из многочисленных ручек. В таких случаях происходили иногда недоразумения: один из обедающих поворачивал стол в свою сторону, а другой в другую, и оба не могли получить желаемого. Или так: захотите налить себе супа, занесете разливательную ложку над супником, а в это время чья-то рука повернет стол, суп уедет дальше, а ваша ложка застынет в воздухе. Все же председатель стола следил, чтобы крупных нарушений интересов каждого не было. Председатель «важничал», надев на голову покрышку от чайника, и штрафовал всякого, кто оказывал какую-либо услугу другому и тем нарушал принцип самопомощи. Виновный должен был произнести речь. За столом равноправным членом общества сидел и мальчик, прислуживавший Репину в мастерской и по хозяйству.
Обед состоял из блюд, приготовленных по рецепту Нордман, которая, будучи, как и Илья Ефимович, вегетарианкой, написала целую брошюру о вегетарианских кушаньях. В общем, обед не отличался чем-либо особенным от обыкновенных вегетарианских обедов. Был суп из овощей, картофель в разных видах, котлеты рисовые, огурцы, капуста, фрукты консервированные и сырые. Допускалось в небольшом количестве и виноградное вино, называвшееся солнечной энергией.
Для людей, привыкших к сытным блюдам, питательности было мало, и в шутку говорили, что возвращающиеся от Репина гости в Белоострове (пограничной станции) поедали все в буфете. Я удивлялся, откуда у Репина брались силы для его колоссальной работы при таком скудном питании. Когда он приезжал в Петербург и Москву, то питался буквально одним салатом или капустой с прованским маслом, запивая еду чаем.
Для отъявленных никотинщиков в столовой была вставлена в печку граммофонная труба, куда можно было выпускать табачный дым. После обеда устраивался летучий концерт приезжими артистами, литераторы читали свои произведения или велась простая беседа до вечернего чая и отхода поезда.
При нашем отъезде с Волковым произошло замешательство: у него затерялась шапка. Надо было спешить к поезду, и потому было понятно необыкновенное волнение Волкова. Все забыли про самопомощь и во главе с Репиным искали пропажу. Наконец нашли ее, к ужасу Волкова, на ноге сербского генерала. Впотьмах он вступил в нее и таскал по полу. Волков всю дорогу до станции ругал генерала.
Я спросил у Волкова, кто же готовит обед и убирает у Репина?
Он, волнуясь, ответил:
– Ну да приходящая прислуга. Приготовит, а потом прячется. Это – что, а то вот мыши! Завелись они у Ильи. Что делать? Сказано: «Не убий», и объявила Нордман, чтобы мышей ловили и уносили в поле. Ну да, вот-вот! За мышь полтинник! А вышло так, что поймают мышь, отнесут в поле, а оттуда обратно – и опять полтинник, без конца! Доходной статьей она стала! Вот то-то и есть!
Из Куоккалы Репин приезжал на собрания Товарищества и изредка бывал в гостях у передвижников. Меня интересовало, как он воспринимает музыку.
На концертах и в опере с ним мне не приходилось бывать, и я не знал, что его более всего интересует в этой области. Один раз он приехал к Дубовскому[13], у которого устраивался в этот день домашний концерт. Играли трио Бетховена и Чайковского. Репин слушал внимательно; большое содержание великих композиторов его, видимо, захватило, но в то же время для него как будто и не хватало живого образа, слов, действия. Но он дождался своего.
К концу вечера прямо из оперы приехал Ершов[14], певец с огненным темпераментом, первый, как говорили, Зигфрид Вагнера. С особым, ершовским, тембром голоса он запел арию Садко «Эй вы, гости…». Зал был заполнен сильным голосом певца. В музыке, жестах и мимике выступил яркий образ Садко, которого и Репин воплотил в картине в дни своей молодости. Когда певец пропел: «Умный хвастает золотой казной, глупый хвастает молодой женой», как бы намекая на женитьбу Репина на Нордман, Илья Ефимович бросился на шею Ершова, и кудри художника смешались с кудрями артиста-певца. Какой восторг, какое сияющее и вдохновленное лицо было у Репина! Он был прекрасен в эти минуты и казался выше всех в этом зале.
Но отсюда, с музыки, он спешил к ночному поезду, чтобы ехать в Куоккалу, где его ожидали домашние боги-пенаты, пишущая повести для «Нивы» жена и зевающая собака. Там он пишет портреты, но большая жизнь не посещает его.
Из «Пентаов» Репин прислал на выставку картину «Пушкин в лицее». Это было увеличенное повторение работы, возникшей по заказу Царскосельского лицея в связи с его столетием. Картина написана со всеми репинскими противоречиями последнего времени. Пластика, выражение Державина, красный цвет сукна на столе и самый взмах руки Пушкина – хороши, но стиля эпохи нет, а толпа сановных гостей неряшливая и ничего не выражающая. За эту картину Репину досталось изрядно. Все мерили Репина Репиным и не видели того, что и такой вещи ни у кого кругом не было.
В день открытия выставки в Москве состоялся товарищеский обед, на котором был и Репин. И когда кто-то выразил ему приветствие и поздравил с новой большой картиной, поднялся молодой художник
– В прежних работах ваших, – говорил
Все были поражены бестактностью
Японская война, волна протестов, резолюций, 9 января и октябрьская «виттевская» конституция 1905 года.
То, что было загнано в подполье, выливается на улицу. Идут манифестации, начинаются выступления пролетариата. Горячий общественник, автор «Бурлаков», «Ареста в деревне», «Исповеди», Репин уже не чует всей разливающейся новой народной волны – он далек от нее, он в Куоккале у своих пенатов.
Подобно Крамскому, он воспитан на преклонении перед интеллектом, признает лишь доводы разума и силу науки. Сам интеллигент, он и революцию может вверить только в руки интеллигенции. Пишет «Манифестацию 17 октября» и насыщает ее образами общественных деятелей, артистами, студентами, гимназистами. Изображена толпа, несущая революционного деятеля с разорванными оковами. Все есть, а главного – дыхания настоящей жизни и исторически верного момента – нет. Все это придумано и иллюстрировано понаслышке.
Однако надо признать, что и так мог писать только Репин. Цензура терялась, не зная, что делать с картиной: то разрешала ее, то запрещала. Долго никто ее не приобретал. Наконец купил член Государственного совета Харитоненко[15], но, сочтя неудобным держать у себя революционную вещь, перепродал ее вдвое дороже. Картину перевезли в Москву, где она находилась на передвижной выставке в старинном барском доме у храма Христа Спасителя. Посетителей было вначале немного.
В день открытия зашел на выставку странный человек. Говорил какие-то несуразные вещи. Артельщик, заметив его ненормальность, стал следить за ним. Но тот скоро ушел. Через час или два звонят из Третьяковской галереи, спрашивают Репина. Отвечаю, что его нет и не обещал быть, и интересуюсь, для чего он там нужен. Говорят, что случилось несчастье: один из посетителей изрезал ножом картину «Иван Грозный»[16]. В галерею отправился наш артельщик и увидел того, кто испортил картину. Он оказался тем, который ненормально вел себя у нас на выставке. Фамилия его была Балашов.
На другой день приехал Илья Ефимович. Публика узнала из газет о его приезде и хлынула такой массой на выставку, чтобы посмотреть на его новые вещи и на него самого, что приходилось из-за переполнения помещения закрывать на время выставку.
Но в то же время против Репина повелась большая атака.
Представители левых течений в искусстве, ведшие борьбу со старым искусством – реализмом и натурализмом, сочли случай с картиной Репина выгодным моментом для выступления против главной силы реалистического лагеря, для развенчания Репина с его направлением в искусстве. В Политехническом музее был объявлен диспут художественной группы «Бубновый валет»[17]. Лектором на тему «“Иван Грозный и его сын”, картина Репина» выступал Макс Волошин[18].
Диспут в конце превратился в настоящее мамаево побоище защитников Репина и их противников, с ругательствами, свистками и истериками женщин.
Ловко, красиво говорил Волошин и проделывал удивительную эквилибристику в понятиях. Возводил в степени слова «реальное» и «натуральное», после чего расхождение между этими понятиями становилось все больше и к реализму, подпрыгивая, прилипали, как к потертой шерстью смоле, импрессионизм, пленеризм и другие течения.
То показывал, как на картах, Репина и бубновца Бурлюка[19], перетасовывал их, и вы не узнавали, где Бурлюк, где Репин – оба становились до неразличимости похожими друг на друга. От художественной ценности репинской картины не осталось и следа, а сам Репин оказался виноватым перед Балашовым, и Репина надо было судить за его картину, как за большое преступление.
Репин тоже выступил на диспуте в порядке самозащиты.
Выступившая затем в защиту Репина печать оказывала ему медвежьи услуги, стараясь выставить его чуть ли не древнерусским богатырем и посадить на богатырского васнецовского коня для защиты древних устоев.
Репину лучше было бы сказать: «Чего вы все от меня хотите? Чтобы я и писать на всякие вкусы мог, и говорить красноречиво умел, и петь, и танцевать? Ведь я только чугуевский казак-украинец и учился самоучкой на гроши. Я только живописец, не знающий ни минуты отдыха и за каторжным трудом не имеющий времени угнаться за всем, что вы знаете и чем кичитесь. Я только Репин, написавший “Бурлаков”, “Крестный ход”, “Запорожец” и еще бесконечное множество картин и портретов всех наших великих людей. И еще я – гражданин, вскрывавший всю жизнь ваши общественные болячки. И за что вы держите в музеях и галереях мои работы, если не признаете меня?»
В эти дни он был ужасно разбит. Перед отъездом вечером приехал на выставку. Более удрученным никогда я его не видел. Мы сидели с ним вдвоем в пустом зале. Изредка Илья Ефимович произносил отрывисто: «Вот все так… говорят – давай, давай… требуют… когда только перестанут требовать? И никуда не уйдешь… право же, иногда становится…» – и досадливо махнул рукой.
Раздался звонок телефона, кто-то спрашивал: «Нельзя ли видеть Репина? Говорят, он поехал на выставку». Илья Ефимович сперва сказал: «Опять? Кто там еще?» – а потом разрешил незнакомцу приехать.
Является неизвестный субъект, представляется и просит Репина засвидетельствовать этюды, которые в качестве репинских купил у кого-то по случаю. Показывает пачку пошлых вещей. Что произошло с Репиным! Он бросил этюды на пол с криком: «И вы мне суете этакую гадость! Вы по дешевке купили их, считая за мои, чтобы спекульнуть на мне! Торгуйте чем хотите, только меня оставьте в покое!» – и закрыл лицо руками.
Растерявшийся посетитель поспешил убраться. Я выразил сожаление, что разрешили приехать незнакомому человеку. Репин долго не мог ответить, а потом измученным голосом проговорил: «Нет, ничего, одним больше или меньше… бежать надо от них». Простился и уехал.
Мне подумалось: кому много дается, от того, действительно, много и требуют, и какое это тяжелое бремя – талант.
В 1912 году в Петербурге при устройстве выставки мы праздновали семидесятилетний юбилей Репина и юбилеи В. Маковского, М. Клодта и Поленова[20]. Последнему была послана приветственная телеграмма в Москву. Чествование юбиляров происходило на товарищеском обеде в ресторане Донона. Получено было много приветствий, а Союз русских художников прислал своих представителей, бывших передвижников – Архипова[21] и Виноградова[22]. Присутствие этих старых товарищей доставило большое удовольствие не только юбиляру, но и всему Товариществу. Обед прошел необычайно сердечно и оживленно.
В конце обеда Репина попросили рассказать про его первую любовь – про его первую картину, которую он написал.
Илья Ефимович оживился:
– Первую любовь? Извольте, помню! И тема была подходящая. Готовился я писать на конкурс картину «Дочь Иаира»[23], а денег не было на холст и краски. Тогда, чтобы добыть денег, написал я для продажи жанровую картину и понес ее в магазин Тренти на комиссию. На картине изобразил такую сцену: в комнате студент готовится к экзаменам, а в раскрытое окно видно, как в соседней квартире сидит девушка. Прочь занятия! Студент устремил мечтательный взор и шлет воздушный поцелуй неземному существу. Какова идея! – расхохотался Репин.
– А дальше, дальше что с картиной? – раздались голоса.
– А дальше так: назначил я за картину тридцать пять рублей. Захожу через день, два, три, неделю – картина стоит, и никто о ней не спрашивает. Перестал и я справляться. Раздобыл десятку, прихожу заказать холст. Тренти записывает мою фамилию и спрашивает: «Не вы ли тот Репин, что ставил у нас картину на комиссию?» – «А что?» – «Ваша, – говорит, – картина продана, получите деньги». Скажите, пожалуйста! Я заказал холст, купил красок, и у меня еще осталось четырнадцать рублей. Такого счастья я, кажется, не испытывал за всю свою жизнь!
Репину за обедом пришлось выслушать бесконечные поздравления и пожелания, а Волков убедительно просил: «Нет, ты того… Илья Ефимович, пожалуйста, не забывай, как мы тебя любим!» На что Репин отвечал: «Семьдесят лет помню и еще готов столько же прожить, чтобы это чувствовать!»
Обед закончился. Но что это за необыкновенный кортеж на улице и в такой поздний час? Удивленно смотрит городовой и ночные сторожа. От Певческого моста до Невского растянулся непрерывный ряд извозчиков. Это передвижники переезжают в клуб Общества Куинджи, где также хотят чествовать юбиляров.
Приехали. У куинджистов и своих гостей много. Из театров прибыли артисты. Музыка, чтение. Талантливый юморист Хенкин смешит до упаду своими рассказами. Бьет тамбурин, и из соседней комнаты вылетает рой бабочек – балет.