Только не у него. Он ни разу не поймал себя на мысли, что ему бы хотелось отдохнуть от жены, свалить, как все мужики, на охоту или рыбалку, пусть без ружей и удочек – просто так, в сугубо мужскую компанию, как говорится, без баб, с суровым мальчишником, расслабиться по полной, посидеть в русской баньке, потом выпить холодной водочки и трепаться, что называется, на пустую, вспоминая яркие эпизоды бурной молодости, по-мальчишески хвастать победами в драках и, конечно, бабами! Не хотелось ни разу! Сколько раз его звали на подобные мероприятия – не перечесть. В элитные клубы со стойким запахом дорогих сигар и элитного коньяка, на рыбалку в глухую деревню. Звали и в бани, что называется, «со всеми делами». Под этим подразумевались роскошные девки, тщательно отобранные. Как-то он там побывал. Нет, смутить его голыми сиськами-задницами было сложно. Но стало так мерзко, что он, сославшись на срочно выдуманную встречу, быстро оттуда свалил.
Ханжой он не был, пуританином тоже. Мужиков он не осуждал.
В молодости Стрельцов и сам погулял, что уж там. Красиво погулял, с заходами и загогулинами. И некрасиво тоже. Но все давно было забыто, как и не было, – память все стерла. Да и вообще – теперь ему казалось, что вся его прошлая жизнь, до Веруши: два дурацких, бестолковых, коротких и несчастливых брака и все многочисленные любовницы, на час или ночь, на месяц или полгода, – мираж, фикция, обман или дурацкий сон.
Ничего этого не было. Лица его женщин, как правило, красивых или просто интересных, слились в одно малоразличаемое, невнятное, тусклое, потертое – кто, как, зачем?
Жизнь его началась с Веруши. До этого была репетиция, черновик.
Его жена была талантлива во всем. А как она готовила, какие у нее получались супы, котлеты и пироги! Как он отъедался в первые годы их брака! Ел много и жадно – бедняк, не приученный к домашнему, не знавший нормальной заботы. Было неловко, а остановиться не мог. Стыдоба. Но Веруша только посмеивалась и, кажется, удивлялась. А он, взрослый, битый жизнью мужик, краснел, как пацан. И еще – очень ждал ночи. Скорее бы! Скорее бы прижать ее к себе, вдохнуть ее неповторимый запах, уткнуться носом в ее волосы, шею. И задохнуться от счастья.
А как его Верочка обставила дом! И дело тут было не в возможностях, поверьте. Кстати, сто лет назад, в другой жизни, в крошечной квартирке с окнами на шумную трассу, у нее тоже было уютно и симпатично: керамические вазочки с веточками багульника, вязаные салфетки, постеры на стенах, милые, уютные занавески. Она не гонялась за брендами – еще чего! Могла купить и за рубль, как говорится. И все ей шло, и все вставало на место – будь то недорогая тарелка на стену, невзрачная с виду вазочка, кружевная скатерка или репродукция.
Да, дом их, любимое имение, Веруша обставила с таким вкусом, что от восхищения замирали даже те, кто кое-что повидал в этой жизни.
Никакой вычурности, никакой демонстрации возможностей, никакой глупой и пошлой яркости не было в их новом загородном доме – все исключительно для жизни, чтобы было удобно хозяевам. Функционально, добротно, ну и, конечно, красиво.
И участок сама распланировала, и никакой ландшафтный дизайнер ей, умнице, не понадобился. И никакие дурацкие новшества в виде фонтанов, горок и вычурных садовых скульптур.
А цветы? Какой она развела цветник! Соседи приходили смотреть на него, как на чудо. Кусты разноцветных пионов – от кипенно-белых и бледно-розовых до темно-малиновых, почти фиолетовых, разноцветной сирени всевозможных сортов – от белой до чернильно-синей. А еще жасмин, огромные, с мужской кулак, садовые ромашки, разноцветные флоксы и пестрые ирисы, стайка робких васильков, полянка ландышей у забора. А поляна из желтых тюльпанов!
Все знакомое с детства, родное и близкое. Открытую веранду, на которой они обожали пить вечерний чай, оплетали густые ветки дикого винограда – по осени невозможных, сказочных цветов: желтого, оранжевого, малинового и бордового. Золотого! А плантация роз всевозможных оттенков, от белых и нежно-кремовых, лимонно-желтых, банальных бордовых и уж совсем чудных и редких, в голубизну.
Вера с гордостью щеголяла названиями: «Что-то глория дей загибается. Ой, рапсодия ин блю засыхает. А остина, подумай, цветет и не думает отцветать». И горестно вздыхала: «Как-то на флорентине в этом году мало соцветий».
Конечно же, помощники были – и садовник Иван Васильевич, служивший когда-то в ботаническом саду, и горничная Соня, и хромая повариха Евгеша с невероятными пронзительными угольными глазами, которые бывают только у армянок, – чудная и несчастная баба из бакинских беженок. Жизнь свою Евгеша в столице не устроила, на жилье не накопила, так всю жизнь и жила в поварихах да по чужим домам. Готовила она действительно восхитительно, сказочно, все ей было под силу: и бакинские кутабы, и армянская долма, и украинский борщ с галушками, и русские кислые щи. А уж какую стряпала солянку! Правда, характер у нее был не сахар – да оно и понятно, досталось ей. Ох, не дай бог. Из родного Баку молодая Евгеша бежала в январе девяностого, не спасло и то, что муж азербайджанец. Да и не было его тогда дома, работал он вахтенно, в море, на вышках. В тот страшный день в их квартиру ворвались бандиты с безумными, кровавыми глазами и стали искать золото. Евгеша, прижимая к груди трехлетнего сына, кивнула на ящик комода. Именно там лежали все ценности семейства Гуссейновых – немного простенького золота, подаренного на свадьбу, две пары сережек и несколько колечек, хлипкая пачечка денег, скопленных на новый цветной телевизор, да, пожалуй, и все.
Не побрезговали ничем – срывали покрывала с кроватей, обрезали люстру со штампованным, дешевым хрусталем, скомкали Евгешино стеганое пальто, схватили даже детский трехколесный велосипедик, подаренный сыну на день рождения, – тащили все подряд, озверело озирались по сторонам, что бы еще прихватить. На следующий день на лестничной клетке валялись непарные туфли и ботинки, кофточки и рубашки, крышки от сковородок и пачки с таблетками – все то, что в спешке обронили ублюдки.
Мальчик, увидев, что забирают его велосипед, устроил истерику.
Евгеша умоляла бандитов не забирать любимую игрушку.
И именно в эту минуту к ней подошел неказистый, мелкий и кривоногий урод и, скинув ее с дивана, пнул в живот грязным, скособоченным, огромным ботинком. Но этого ублюдку показалось мало – оглядевшись вокруг, он схватил табуретку с металлическими ногами и несколько раз, с размахом, опустил ее на Евгешины ноги.
Боясь, что сын испугается, засунув в рот кулак, Евгеша сдержала крик и стон.
Смотрела только на сына – не дай бог, что-нибудь сделают с ним!
– Гуссейнов он, – выкрикнула она, – ваш он, не армянин! Ребенка не трогайте, гады!
Ребенка действительно оставили в покое, и на этом спасибо.
А спустя два часа, когда погром в их дворе закончился, в открытую дверь Гуссейновых тихо вползла соседка Ирада-ханум, инвалидка семидесяти лет. Жила она с сыном, тоже нефтяником, хорошим парнем по имени Аббасс. Кое-как умыла плачущего малыша, напоила его айраном с лепешкой и, укрыв одеялом, под колыбельную попыталась его укачать. Измученный и обессиленный, мальчик тут же уснул, но с той поры спал тревожно, громко стеная во сне. И с этого же дня стал заикаться.
Ирада-ханум вызвала «Скорую». Приехала она лишь под утро, замученные медики объяснили, что вызовов море, резня по всему городу, куча раненых и много убитых. Евгеше промыли раны на ногах, наложили повязку и укололи антибиотиком и обезболивающим. И наказали завтра же обратиться в больницу, необходимо сделать рентген и получить лечение.
Растерянная Ирада-ханум предложила Гуссейновым ночевать в их квартире.
Евгеша отказалась и стала собирать вещи – то, что не унесли с собой эти выродки. Молча бросала в чемодан остатки одежды и обуви, вытащила альбом с семейными фотографиями – мама, папа, дедушка с бабушкой, сестры и братья, двоюродные и троюродные. Родных у Евгеши не было. Двоюродные и троюродные жили кто где – и в Ереване, и в Карабахе, и в Туле. И даже в Москве.
Она покормила сына остатками вчерашнего обеда и села на диван, не отрывая глаз от настенных часов, дешевеньких, пластиковых, оттого и не унесенных бандитами.
Вечером должен был вернуться с вахты муж.
В девять ноль-ноль дверь открылась и на пороге возник хозяин дома, Акрам Алекберович Гуссейнов. Увидев жену, он застыл и не смог сдвинуться с места. А когда немного пришел в себя, припал к ее ногам и разрыдался. Громко плакал Акрам Гуссейнов, не плакал – выл, как собака. Проклинал Аллаха и грозил ему кулаком. Просил прощения за свой народ и за всю эту мерзость.
– Это не твой народ, – глядя в стену, тихо сказала Евгеша, – это вообще не народ. И извиняться тебе не за что. Акрам, – она посмотрела мужу в глаза, – я уезжаю. Вернее – мы с Тофиком уезжаем. И я очень прошу тебя мне в этом помочь!
– Куда? – прохрипел муж.
– Пока не решила. Скорее всего, в Тулу к Рузанне или в Москву к кузену Амаяку.
– Нужна ты им, – отозвался муж и решительно добавил: – Решила – езжай. Только Тофика я тебе не отдам.
Евгеше показалось, что она ослышалась:
– Сына? Ты не отдашь мне моего сына?
Муж встал с колен, тщательно и неспешно отряхнул брюки.
– Моего, между прочим, тоже!
Никакие уговоры, никакие слезы не помогли – Евгеша понимала, что без мужа, без его помощи, из города ей не выбраться. А если решит бежать с ребенком, неизвестно, чем кончится дело. В аэропорту были страшные беспорядки. Рисковать сыном она не решилась.
Утром Гуссейнов отвез ребенка в аул к дальней родне. Уверил Евгешу, что там спокойно и тихо.
– Конечно, – горько усмехнулась она. – Ведь там нет армян.
Решила так – устроится в России и заберет сына. Да и на первых порах ей, скорее всего, будет так трудно, что это даже хорошо, что она будет одна – кто возьмет ее на работу с маленьким ребенком? Так успокаивала себя несчастная женщина.
Муж исполнил все четко – договорился с милицией в аэропорту, достал билет и посадил Евгешу в самолет.
– Пока, – пряча глаза, проговорил он. – Ну должен же этот мрак скоро закончиться!
Она не ответила. Была тогда как замороженная, почти ни на что не реагировала, ничего вокруг не видела и, кажется, уже ничего не боялась.
Только нога очень болела. Очень.
В Москве все было сложно. Брат принял ее, но радости не проявил. Намекал, что надо бы на работу, иначе совсем свихнется. А у Евгеши не было сил подняться и заняться делами. Так и сидела целыми днями, глядя в стену с обоями в голубых мертвяцких розах.
Жена брата смотрела на нее с удивлением. Ну а потом добавилось и раздражение.
Как-то Евгеша услышала их разговор. Начала, конечно, золовка:
– И долго она так будет сидеть? Ладно, нога. Но ведь по дому-то может помочь! Сготовить чего-нибудь. Повариха же! Я тоже устаю. Ты знаешь, что у меня на работе!
На следующий день Евгеша оделась и пошла на улицу. В киоске купила газету с объявлениями о работе. Нашла. Требовался повар с опытом работы, чистоплотный и приятный внешне.
Евгеша посмотрела на себя в зеркало – приятная ли она внешне? Да нет, вряд ли. От ее приятности и следа не осталось.
Дохромала до парикмахерской, закрасила седину, привела в порядок ногти и брови и на следующий день поехала на собеседование.
Так началась ее новая жизнь в чужом доме – на кухне, с кастрюлями и сковородками.
Евгеша сменила несколько семей, пока попала к Стрельцовым.
Разные ей встречались люди – и хорошие, и плохие. Щедрые и скупые, пересчитывающие каждую луковицу и кусок сыра.
Но, по правде, ей было на все наплевать. Она честно делала свое дело, тщательно убирала кухню, чтобы ни соринки, ни пылинки, скребла кухонные доски, до исступления терла ножи, а потом уходила к себе.
Но именно там, в тишине и в покое, ей становилось совсем лихо. Она вспоминала всю свою жизнь. Как по большой любви они поженились с Гуссейновым, как складно жили, как понимали друг друга. Как были счастливы, когда родился их сын. Погром и те дни старалась не вспоминать. Но разве можно это забыть?
И как она тосковала по сыну. Муж – бывший или небывший? – ей исправно писал и присылал фотографии. Но забрать сына она не могла – куда, кто разрешит? Приходилось терпеть. А пока сын рос без нее. И в Баку она больше не ездила – теперь этот город, в котором она родилась и где родился ее сынок, был чужим и враждебным. Навсегда, и по-другому не будет.
Евгеша умоляла мужа привезти сына в Москву, хотя бы повидаться, взглянуть на него и обнять. А тот все тянул, придумывал отговорки. Убеждал, что это будет только лишняя травма и для нее, и для сына. Евгеша плакала и соглашалась. Не дай бог, чтобы мальчику стало плохо и больно. Муж прав, ведь он отвык от нее.
А позже узнала – Гуссейнов женился и забрал Тофика из деревни. Тогда поняла окончательно: сына он никогда не отдаст. Сволочь не сволочь, а такие традиции: сын при разводе остается с отцом.
Молилась Евгеша об одном – чтобы мачеха оказалась приличным человеком и хорошо относилась к мальчику.
Кажется, так оно и было, бог услышал молитвы Евгении Гуссейновой. Хоть на этот раз – и на том спасибо.
Так и жила по домам. На улицу почти не выходила, только с шофером на рынок да в магазин. Все теперь ей было неинтересно. Жила как во сне: прошел день – и ладно. На мужчин не смотрела – какое! Кому нужна калека, да без своего угла? «Так и проживу по чужим людям, – решила Евгеша. – Выходит, такая судьба». Только хотелось поехать на могилы родителей. Но боялась города, некогда такого любимого, и встречи с подросшим сыном.
Когда Евгеша попала к Стрельцовым, поняла – повезло. Людей она считывала сразу, мгновенно, как рентген. Поняла, что
Все оказалось так, как она себе и представляла – хозяин никуда не лез, нос в домашние дела не совал, а с хозяйкой удалось невозможное – они подружились, насколько могли подружиться такие женщины, как Вера Андреевна и Евгеша Гуссейнова.
Огород посадили ради шутки, для баловства, ничего серьезного. Но и тут у Веруши все прекрасно росло: и неизбалованные укроп и петрушка, и новички на российской земле базилик и тархун, и огурчики – да, да! В «огурцовый» год их было навалом, банки крутили Веруша и Евгеша, а рядом топтался и мешал Геннадий Павлович, приговаривая «какие же мы молодцы». Росли груши и сливы, подмосковные, мелкие, невзрачные, но сладкие вполне, из них варили варенье. А уж про яблоки и говорить нечего – и белый налив, и коричные, и поздняя антоновка. И малина имелась, и смородина – белая, красная, черная. И любимый Верушин крыжовник.
Конечно, помощь была и в огороде – два раза в неделю приходила молдаванка Марийка и пропалывала, окучивала, подрезала и учила Верушу премудростям. Но и Веруша на откуп хозяйство не отдавала.
Стрельцов удивлялся, поглядывая на нее из окна: в стареньком сарафане и в калошах его Веруша бродила по участку и контролировала хозяйство. «Девочка моя, – думал он, и сердце сладко замирало в груди. – Родная. Любимая. Счастье мое. И за что это мне?»
В первый раз Стрельцов женился в восемнадцать. Потом понял – от одиночества. Хотелось родного и близкого человека, тепла хотелось.
Его избранницей стала парикмахерша Инга, двадцати пяти лет. В парикмахерскую, стоявшую напротив дома, юный Гена Стрельцов забегал постричь буйный чуб.
Инга была высокой, худой и очень смуглой – оказалось, что у нее цыганские корни. На скуластом, остром лице горели огнем ярко-зеленые ведьминские глаза.
Была она насмешливой и языкатой, эта зеленоглазая ведьма.
Однажды ночью Генка Стрельцов заночевал у смуглянки, ну и, как говорится, пропал. Вспоминая ночные Ингины стоны, ее ловкие и проворные тонкие руки, длинные ноги, которые с дьявольским смехом она закидывала на его плечи, Гена Стрельцов не мог ни учиться, ни есть, ни спать – просто сходил с ума. Похудел на десять килограммов, и от его ненормального взгляда шарахались люди.
Это был морок, сумасшествие. Пару раз он чуть не попал под машину, не услышав резкого, протяжного гудка.
А цыганская ведьма издевалась: пущу – не пущу, приходи – не приходи. Бывало, что и дверь не открывала, мариновала парня, доводила до ручки, все про него понимая: первая женщина, абсолютное, форменное помешательство.
А он, дурак, решил, что выход есть один – жениться. Если Инга будет его законной женой, то куда она денется? И каждая ночь будет его.
Услышав предложение руки и сердца, Инга остолбенела – кажется, так на нее еще никто не западал. Что там говорить, с потенциальными женихами было не очень – кавалеров полно, любовников море, а вот замуж никто не звал.
Поехала к тетке-цыганке, сестре по отцу. Та жила в Перловке и слыла отменной гадалкой и этим промыслом кормила огромную, человек в двадцать, семью.
Тетка, перекинув помятый, изжеванный бычок «Беломора» из одного угла узкого сморщенного рта в другой, усмехнулась:
– А иди, девка! Ничего не теряешь. Как положено не вышла, иди хоть так. Хоть будет чем отмазаться – была замужем, вроде как приличная.
Инга растерялась – не ждала такого. Тетка между тем продолжила:
– А парня тебе не жалко? Вроде ни в чем не виноват. Загубишь ты его. Смотри, грех-то большой.
– Да плевать. – Инга беспечно махнула рукой. – Какое мне дело? Сам в петлю лезет, его воля.
– И то верно, – согласилась старуха. – Иди вон поешь на кухню. Девки обед только сварили.
Пошла. На огромной жаркой кухне толпилась куча народу – громкие, шумные, кто орет, кто смеется, кто плачет, кто ссорится. Родня по отцу. Отец умер, когда Инге было два года, и русская мать тут же ушла от цыган. Пока мать была жива, они жили вдвоем в комнате на самом краю Москвы, у Кольцевой. Мать работала в жэке диспетчером, отсюда и комната. Навещали цыганскую родню в Перловке редко, раза два в год. Обычаев Инга почти не знала, и жизнь родственников была ей непонятна. Она в их доме всегда терялась – языка почти не понимала, и дети, ее многочисленные сестры и братья, только над ней насмехались. Но цыгане им с матерью не давали пропасть – и деньгами помогали, и продуктами, такой обычай. Странный это был народ, странный. Шумный, крикливый, горластый.
И хоть Инга своей у цыган никогда не была, но кровь цыганская в ней бурлила, и иногда ее тянуло в Перловку. Зачем, почему – объяснить не могла. А как съездит – так еще сто лет не надо. Уставала там быстро, голова начинала трещать.
В Перловке ходили с матерью к отцу на кладбище. На могиле стоял высокий деревянный крест с простой надписью «Василий Яковлев, прожил двадцать два года».
У могилы мать плакала, причитала, а потом быстро собирались домой:
– Не могу я здесь ночевать. Не могу спать на полу среди кучи народа.
И вправду, возвращались в Москву, и их малюсенькая чистенькая комнатка казалась им раем.
Мать умерла, когда Инге было шестнадцать.
Родни по материнской линии у нее не было. Инга поехала в Перловку. Цыгане качали головами, цокали языками и говорили, что умерла Нина оттого, что ушла от цыган.
Денег дали, продуктов тоже, и тем же вечером Инга вернулась в Москву. Похоронив мать, зажила одна. Выучилась на парикмахера – всегда кусок хлеба.
Через полгода приехали цыгане и стали ее сватать. В качестве жениха предлагали пожилого вдовца с тремя детьми.
Инга поняла: хорошего жениха ей не предложат, все равно не своя. Молодой, обеспеченный, свободный цыган на ней не женится.
Родню она тогда выгнала и в тот же вечер поняла, что осталась на свете совсем одна.
Ну и зажила в свое удовольствие.
Правда, удовольствие это было сомнительное. Мужчины восхищались ею, но и побаивались – цыганка. Может и приворожить, и порчу навести. Откуда им знать, что Инга ничего этого она не умела – какая она цыганка, одно название.