Какие бы опасения он ни пробуждал среди своих сторонников, уловка Лайонела сработала как предвыборная уступка. Он победил своего соперника-тори, лорда Джона Маннерса, которого, похоже, убедили выступить в роли чисто символической фигуры[27], — набрав 6017 голосов против 2814 у Маннерса. Однако, соединив свою судьбу с радикалами, Лайонел теперь не имел другого выхода, кроме следования их очередному тактическому совету: явиться в палату общин и заявить о своих правах на место в палате. По сути, ему надлежало следовать примеру католика О’Доннела и квакера Писа. Лайонелу предстояло сделать самый противоречивый шаг из всех, что он предпринимал до тех пор. Пиль специально предупреждал его, чтобы он так не делал. Не приходится удивляться тому, что он колебался, потратив целый год на попытки убедить Рассела представить еще один законопроект. Но на переполненном и шумном митинге либералов Сити в «Лондонской Таверне» 25 июля 1850 г. он публично осудил правительство за то, что ему не удалось «обеспечить меры реформы и совершенствования» и «способствовать делу гражданской и религиозной свободы». На следующий день в 12.20, следуя единогласно принятой на митинге резолюции, он появился в шумной палате общин и, в ответ на вопрос клерка, хочет ли он принести протестантскую или католическую присягу, ответил: «Я желаю присягнуть на Ветхом Завете». Когда твердокаменный тори сэр Роберт Инглис встал, собираясь возразить, спикер посоветовал Лайонелу удалиться, за чем последовали дебаты, главным образом связанные с процедурными вопросами. После выходных было решено прямо спросить Лайонела, почему он желает присягнуть на Ветхом Завете, на что он ответил: «Потому что это та форма присяги, которую я считаю самой подходящей для моей совести». Его снова попросили удалиться, и после бурных дебатов 113 голосами против 59 решено было разрешить ему поступить так, как он просит[28]. На следующий день, 30 июля, Лайонел пришел снова, и ему предложили принести присягу на Ветхом Завете. Были произнесены соответствующие клятвы, но, когда клерк дошел до слов «христианской веры», «барон замолчал и через одну-две секунды сказал: „Я опускаю эти слова как не подобающие моей вере“. Затем он надел шляпу на голову, поцеловал Ветхий Завет и добавил: „Помоги мне, Боже“. За этим поступком последовали бурные крики со стороны либералов палаты. Кроме того, он взял перо, с целью, как мы полагаем, подписать свое имя в списке членов палаты; но сэр Ф[редерик] Тесигер встал, и последовало бурное волнение со всех сторон, в разгар чего спикер заявил, что достопочт. член парламента должен удалиться. (Громкие крики: „Нет, нет“, „Займите свое место“, „Сядьте“ и „К порядку!“.) Барон, однако, удалился».
Хотя его решение казалось удручающим, возможно, оно было мудрым. После того как его удовлетворили, последовало еще одно поражение. 5 августа, когда возобновились дебаты, правительство приняло резолюцию, по которой Лайонел не имел права занимать места в палате общин до тех пор, пока не произнесет «Клятву отречения» полностью. Прошел еще целый год, прежде чем правительство приняло законопроект, по которому в тексте были предусмотрены требуемые поправки[29]. Но когда Давид Соломонс пожелал воспользоваться своим правом победы на дополнительных выборах в Гринвиче, он не добился успеха и проявил себя гораздо менее достойно. Соломонс занял свое место, не произнеся текста трех клятв полностью. Спикер приказал Соломонсу удалиться, однако он отказался. Более того, когда все депутаты проголосовали за то, чтобы он удалился, он по-прежнему отказывался и, более того, взял слово и высказался против. Он покинул палату лишь после того, как спикер попросил парламентского пристава вывести его. Общий итог оказался неутешительным: как подтвердило последующее голосование, ни Соломонс, ни Лайонел не имели права занять свои места до тех пор, пока не произнесут «Клятву отречения». Единственным достижением Соломонса можно считать акт от июня 1852 г., отменявший устаревшие штрафы, которые могли теоретически наложить на него за противоправные действия после успешного судебного преследования против него. Казалось, избиратели вынесли свой вердикт по отношению к его тактике, когда он потерпел сокрушительное поражение на всеобщих выборах 1852 г. Лайонел же, наоборот, снова одержал победу и снова принялся выжидать. Его тактика оправдала себя: вскоре стало очевидно, что мнения по поводу эмансипации в палате общин разделились. В палате же лордов этот вопрос не подлежал обсуждению. Однако Лайонел не сидел сложа руки. Фактически он стал членом парламента без места; не имея права присутствовать на заседаниях, он тем не менее лоббировал в нижней палате вопросы, имевшие отношение к евреям (например, государственное финансирование еврейских школ в 1851–1852 гг. или освобождение раввинских разводов от юрисдикции гражданского суда по бракоразводным делам в 1857 г.). Но с юридической точки зрения его положение можно было считать безвыходным. Еще один законопроект не прошел в палате лордов; в 1855 г. старый враг Ротшильдов Томас Данком даже предпринял изобретательную попытку инициировать еще одни дополнительные выборы от Сити на том основании, что, финансируя государственный заем после начала Крымской войны, Лайонел «заключил договор с государственной службой».
«Подлинный триумф»
Борьба возобновилась после выборов 1857 г., когда Лайонел снова стал депутатом от Сити, на сей раз опередив Рассела, который поссорился с фракцией либералов. Опираясь на поддержку подавляющего большинства, Палмерстон заявил, что «вследствие избрания барона Лайонела де Ротшильда депутатом от лондонского Сити парламент в самом начале сессии получил возможность снова обдумать вопрос о допуске евреев, и такое предложение будет иметь наилучшие шансы на успех, если будет внесено правительством». Как и следовало ожидать, 15 мая представили очередной билль, который прошел в третьем чтении подавляющим большинством в 123 голоса. К радости сторонников Лайонела, свою позицию сменили многие видные тори, среди которых можно отметить сэра Джона Пакингтона, сэра Фицроя Келли и, самое главное, лорда Стэнли, сына графа Дерби, лидера партии. И в палате лордов ему выразил поддержку новый епископ Лондона; за законопроект проголосовали 139 членов верхней палаты парламента. Правда, к разочарованию Лайонела, они снова оказались в меньшинстве. Принять резолюцию единогласно не удалось; поэтому, когда правительство предложило внести новую поправку к законопроекту о внесении изменений в «Клятву отречения», Лайонел снова решил отказаться от своего места и участвовать в дополнительных выборах. Он вернулся, не встретив сопротивления, и тут же повел еще одну серьезную атаку на «тех, кто редко бывает среди людей, не знает народных чаяний и кто, более того, почти ничему не уделяет внимания, кроме собственного удовольствия и развлечений»[30].
Однако выходу из тупика способствовал не его призыв к «простому народу» и обличения пэров, а, как ни парадоксально, приход к власти консервативного правительства меньшинства. Теперь Дизраэли, ставший министром финансов и лидером партии в палате общин, по крайней мере получил возможность вернуть Ротшильдам долг, убедив сопротивлявшегося Дерби, что палата лордов должна пойти на уступку. Он сделал это, предоставив оппозиции свободу действий в палате общин. 27 апреля 1858 г. законопроект Рассела о поправке к «Клятве отречения» подвергли жестокой критике в палате лордов на этапе комитетских слушаний, а жизненно важный пятый пункт из нее исключили. Через две недели, по предложению Рассела, палата общин выразила свое «несогласие» с палатой лордов — большинством в 113 голосов. Что еще поразительнее, палата также приняла (при 55 голосах) предложение, выдвинутое независимым депутатом Данкомом, чтобы Лайонела назначили членом комитета палаты общин, созданного для объяснения «причин» такого разногласия. Затем Рассел предложил, чтобы эти причины были рассмотрены на совещании с верхней палатой. Согласие палаты лордов стало решающим поворотным пунктом. 31 мая граф Лукан предложил то, что казалось верным решением: чтобы палате общин позволили изменить свою «Клятву отречения» путем резолюции, при условии, если вначале данное изменение будет введено в действие актом парламента. Это позволило палате лордов изложить свои «резоны» для несогласия с палатой общин, и Дерби — хотя и «мрачно и нехотя» — 1 июля объявил о своей поддержке. 23 июля компромисс получил статус закона в форме двух актов. В одном три клятвы — верности, верховенства и отречения — сливались воедино для всех учреждений, которые до того времени их требовали; в другом евреям позволялось опускать слова о «христианской вере», если орган, в который они хотят войти, на то согласится. 26 июля, в понедельник, Лайонел снова появился в палате общин. В последний раз он обязан был удалиться, когда члены палаты обсуждали две резолюции, по которым ему разрешалось произнести укороченный текст присяги. По сути, тогда «твердолобые» вроде Семьюэла Уоррена и Спенсера Уолпола получили последнюю возможность высказать свои возражения против «вторжения богохульника». После того как важнейшая резолюция была принята большинством в 32 голоса, Лайонел наконец принес присягу как член парламента — на Ветхом Завете и с укороченным текстом. Учитывая те средства, к которым он прибегал ранее, довольно любопытно, что первым законопроектом, по которому он голосовал сразу после того, как занял свое место на передней скамье оппозиции, стал законопроект о сохранении в силе акта о предотвращении коррупции.
Допуск Лайонела в парламент стал, как писал Джеймс, «подлинным триумфом для семьи». На всеобщих выборах, которые проводились на следующий год, к Лайонелу в палате общин присоединился его брат Майер (вместе с Давидом Соломонсом), а в 1865 г. в палату общин прошел его сын Натти. Как с радостью отмечала Шарлотта, при почти равном распределении голосов (как в июле 1864 г.) правительство Палмерстона могли «спасти евреи». Кроме того, допуск Лайонела в парламент получил широкий резонанс в еврейской общине в целом: Совет представителей британских евреев издал резолюцию, в которой выражал свои «искреннейшие радость… уважение и благодарность». Начиная с того времени в годовщину допуска Лайонела в палату общин в «Бесплатной еврейской школе» раздавали призы — хотя Лайонел намеренно подчеркивал свою веротерпимость. Так, он выделил школе лондонского Сити «самую ценную [открытую] стипендию в честь занятия им своего места в парламенте».
Политическое значение его триумфа редко понимается правильно. Лайонел одержал победу как либерал; и за время долгой кампании он укрепил политические и социальные связи с маленькой, но влиятельной группой членов парламента от Либеральной партии. Судя по записям в его дневнике, в период с 1856 по 1864 г. Гладстон четыре раза ужинал у него или у его брата Майера; он вел переписку или встречался с членами семьи по крайней мере в четырех случаях.
Другие либералы, чьи имена встречаются в письмах Шарлотты в 1860-е гг., были частыми гостями в доме 148 по Пикадилли. Среди них Чарлз Вильерс, член парламента от Вулвергемптона (в 1859–1866 гг. он был президентом комитета по закону о бедных), и Роберт Лоу, канцлер казначейства в первом кабинете Гладстона[31]. Однако определенное значение имело и то, что, внеся свое имя в список депутатов и засвидетельствовав свое почтение спикеру, Лайонел первым делом пожал руку Дизраэли — вполне возможно, что вклад последнего на финальном этапе битвы оказался решающим. Отношения Дизраэли и Ротшильдов неуклонно улучшались с начала 1850-х гг.;
более того, в решающие недели в 1858 г. Лайонел тесно общался с Дизраэли. В январе Дизраэли присутствовал на званом ужине в Ганнерсбери (вместе с кардиналом Уайзменом и главой Орлеанского дома в изгнании). В мае слышали, как Дизраэли заметил после того, как правительство чудом избежало поражения по поводу политики в Индии: «Что говорит об этом барон? Он почти все знает!» Два месяца спустя, 15 июля, Лайонел отправился к канцлеру казначейства в его кабинет, «так как мы не виделись с ним с тех пор, как наш билль был в палате общин». Он застал Дизраэли «в превосходном настроении, он говорил, что все идет настолько хорошо, насколько это возможно… Я выразил надежду… что в следующий понедельник наш билль пройдет. Им удастся немедленно добиться согласия королевы. Я не мог добиться от него [неразборчиво], так как он сказал, что это зависит от других, если не подождет до [комиссии] в конце сессии для всех законопроектов или если удастся создать специальную комиссию, чтобы я мог занять место до того, как сессия закончится. Думаю, у меня все получится… Дизи повторил сегодня, что нам необычайно повезло в том, что мы [неразборчиво] этим расколом в нашу пользу, а не против нас во втором чтении законопроекта — он сделал для нас все что мог…».
В ответ на это Лайонел спросил Дизраэли, «согласится ли тот поужинать вместе с Джонни [Расселом] и компанией», но Дизраэли, «будучи человеком благоразумным… отказался, заявив, что его присутствие как министра испортит вечер. И все же я рад, что пригласил его на ужин; теперь он не сможет сказать, что мы им каким-либо способом пренебрегаем. Я сказал, что мы очень ждем королевского согласия на законопроект, чтобы я мог занять свое место в этом году, но ты знаешь, какой он притворщик. Он сказал все, что полагается в таких случаях, ничего не обещая… Миссис Дизи ужинала у Майера и снова завела старую песню, говоря, сколько всего Дизи для нас сделал и как он когда-то злился, потому что мы в это не верили».
Оттенок скепсиса в отчетах Лайонела об этих встречах не следует истолковывать так, что Дизраэли в 1858 г. не делал всего, что в его силах. Наоборот, возможно, именно его влиянием объясняется неохотная капитуляция Дерби. То, что сразу после допуска Лайонела в парламент отношения Дизраэли и Ротшильдов улучшились, подтверждает, что у Ротшильдов больше не было оснований сомневаться в добросовестности Дизраэли. Несмотря на жесткие политические ограничения, при которых он вынужден был работать, создатель Сидонии и Евы не подвел свою «расу».
Кембридж
Поучительно сравнить шедшую в тот период открытую битву за допуск евреев в парламент с остроумной уловкой, позволившей их детям учиться в Кембридже. И здесь Ротшильды сыграли роль первопроходцев. Более того, возможно, именно из-за успешного обхода бытовавших в Кембридже религиозных ограничений их так застигла врасплох непримиримость палаты лордов. Сравнение их тактики в двух случаях многое объясняет.
Следует подчеркнуть, что у Ротшильдов не было никакой
Любопытно, что здесь — в отличие от истории с «Клятвой отречения» — Ротшильды в принципе были готовы исполнять христианские обязанности, при условии, что их посещение церкви будет сведено к минимуму и останется пассивным. Как мы помним, именно на таком условии Майер посещал Тринити-колледж в 1830-е гг.; а когда Артур Коэн, его кузен с материнской стороны, решил осенью 1849 г., сразу после победы Лайонела на дополнительных выборах над Маннерсом, изучать математику в Кембридже — он думал, что ради него сделают такое же исключение. Через Дж. Абеля Смита, одного из наиболее активных политических сторонников Лайонела, Майер пытался убедить главу Колледжа Христа в Кембридже изменить правила посещения церкви ради Коэна, заявляя, что (по словам Картмелла) «если я принимаю мистера Коэна, никому, кроме меня, не нужно знать, какие у него религиозные убеждения». Кроме того, Майер сказал Картмеллу, что «мистер Коэн готов посещать богослужения в часовне колледжа». Однако его доводы не убедили Картмелла. Скрывать веру Коэна, заявил он, «недобросовестно по отношению к обществу», в то время как «мне было бы отвратительно и противно моим убеждениям требовать от мистера Коэна внешнего послушания тому виду культа, в основу и дух которого он не верит и которые всецело отрицает».
Его слова послужили для Майера намеком на то, что возможен прецедент «для сознательного лишения представителей одной религиозной общины преимуществ образования в Кембриджском университете». Поэтому они с Мозесом Монтефиоре обратились ни к кому иному, как к принцу Альберту, который тогда был канцлером университета, с просьбой представить дело Коэна главе колледжа Магдалины, который одновременно был деканом Виндзора. Влияние принца-консорта привело к успеху там, где в 1830-е гг. Ротшильды потерпели поражение: Майер вынужден был покинуть колледж именно из-за вопроса о посещении церкви. В надлежащий срок Коэна приняли в университет после беседы с деканом, который, как писал Коэн, «сообщил мне, что по средам и пятницам служба продолжается всего 10 минут, и… посоветовал мне посещать церковь в эти дни, а не в другие, и в то же время передал мне, что я не обязан присутствовать на воскресной службе и причащаться».
Такие же условия пришлось обсуждать в Тринити-колледже, когда подросло следующее поколение Ротшильдов-мужчин, начиная с Натти в 1859 г. К тому времени были приняты акты 1854 и 1856 гг., по которым евреи смогли получать дипломы (кроме диплома по теологии). Но проблема религиозных обязанностей на уровне колледжа сохранялась. Хотя наставник Натти Джозеф Лайтфут (в 1861 г. он стал профессором богословия в Кембридже) «обещал сделать все возможное», глава колледжа Уильям Вьюэлл оставался «камнем преткновения на пути реформ». В 1862 г., как писал Натти родителям, «преподаватели Тринити-колледжа… вызвали большое недовольство, пригрозив лишить права покидать колледж после определенного часа всех, кто отказывается причащаться в церкви; в результате этого нового правила очень многих сегодня не было в церкви; они попадут в неприятности за то, что нарушили важное правило колледжа». Натти, конечно, понимал, что реформами 1850-х гг. достигнуто очень мало. «Чтобы здесь вступили в действие реформы, — жаловался он, — нужно будет выждать некоторое время, так как, пока англиканская церковь считает университеты чем-то вроде семинарий или частью самой церкви, невозможно сделать больше… И все же нужно покончить с необходимостью принимать приказы после семи лет полной непринужденности… Человеку сознательному очень трудно… лишиться своих прав из-за того, что он во всеуслышание объявит, что не является прихожанином англиканской церкви. Не могу понять, почему таким… учреждением, которое становится ступенью к продвижению по службе в юриспруденции, политике, а также богословии, должны управлять священники, как будто это семинария иезуитов или школа талмудистов…»
Посещение церкви стало не единственной уступкой, на которую Ротшильдам пришлось пойти в Кембридже. На экзамене после второго курса (на степень бакалавра), известном под названием «предварительного», требовалось показать глубокие познания книги «Обзор христианских свидетельств» Уильяма Пейли. Судя по гневному письму Шарлотты к Лео, такое требование представляло собой серьезное препятствие. Однако, помимо всего прочего, в письме содержится намек на то, что Лео вполне способен его преодолеть: «Твоя необъяснимая ошибка на экзамене вызвала у меня большую досаду и раздражение… Конечно, ты вовсе не хотел и не собирался оскорблять преподобных экзаменаторов, и ни один знакомый с тобой человек не мог бы предположить, что ты способен на такое вопиющее бесчувствие по отношению к духовным лицам и такое полное неуважение к вере, к которой, хотя она и не твоя и, более того, тебе неизвестна, тем не менее нужно относиться с уважением, как к культу Всевышнего, который отправляют миллионы человек… Тем не менее твоя ошибка весьма достойна порицания и, более того, непростительна. В каком бы свете ее ни рассматривать, она все равно создает плохое впечатление… Молодой человек, который приходит в Сенат-Хаус и не выдвигает возражений против того, чтобы его экзаменовали по свидетельствам христианства, должен непременно ознакомиться с темой… Не знай я, что тебя окружают наставники духовного звания, я предложила бы тебе какой-нибудь совет, но я считала, что тебе хватит здравого смысла… попросить наставников давать тебе если не уроки, то хотя бы краткий очерк истории христианства… Тебя сочтут самым невежественным, безрассудным и мелким из людей. Мне очень горько, но жаль, что тебе нечем оправдаться».
Лео со своей стороны был сбит с толку «тайнами теологии и… разными доктринами»: как-то вечером, ужиная с группой преподавателей, любящих поспорить, он почувствовал себя «настолько сбитым с толку, что не смел и рта раскрыть». (Один знакомый, который также присутствовал на ужине, боялся, «что они забудут о моем присутствии и начнут нападать на евреев».) Даже в более молодежном окружении дискуссионного клуба Ротшильдам делалось очень не по себе. Натти вспоминал, как у него «кровь закипала от злости» как-то вечером, когда спикер клуба «приводил в пример чересчур большой власти палаты общин… прохождение билля о евреях. Я надеялся, что прошли времена для [различий] такого рода, и если бы я сразу же ответил, то мог бы разжечь религиозные страсти, которые легче возбудить, чем успокоить».
Поэтому присутствие Ротшильдов в Кембридже можно считать ограниченной победой по сравнению с той победой, какую желал одержать Лайонел в палате общин. На самом деле лишь в 1871 г. в старинных университетах были отменены выпускные экзамены по религии. В то же время заметен не вполне объяснимый контраст между согласием его брата и сыновей посещать церковные службы в колледже и изучать Пейли — и его отказом принести присягу, в которой содержалась декларация христианской веры. Видимо, если бы студентов заставляли причащаться, все сложилось бы по-другому.
Большие выставки и хрустальные дворцы
Памятники военным победам обычно не воздвигают до победы в сражении. Однако Ротшильды начали строить памятники своему политическому влиянию за несколько лет до того, как Лайонел наконец смог занять место в Вестминстерском дворце. По крайней мере, именно так можно истолковать невероятный всплеск архитектурной деятельности в 1850–1860 гг., когда Ротшильды построили для себя не менее четырех огромных загородных домов, а пятый перестроили: в Ментморе, Астон-Клинтон, Ферьере, Преньи и Булони.
Конечно, Натан и его братья начали приобретать загородные резиденции с самых ранних дней своего процветания. К началу революции 1848 г. дома и имения в Ферьере, Сюрене, Булони, Ганнерсбери, Шиллерсдорфе и Грюнебурге были в семье уже много лет.
И в 1850-е гг. не произошла полная перемена в отношении к этим загородным имениям. Покупая новые земельные участки в Бакингемшире после 1848 г., особенно фермы в Астон-Клинтон, лондонские партнеры сохраняли такую же рассудительность, как до них — их отец и дядья: они не интересовались сельскохозяйственными угодьями, которые не приносили бы 3,5 % от покупной цены. «Если ты думаешь, что Астон-Клинтон стоит 26 тысяч [фунтов], — писал Лайонел Майеру в 1849 г., — у меня нет возражений… но мне кажется, что мы всегда можем полагаться на 3 1/2, свободные от любых издержек, это не типичный загородный дом, ты должен относиться к покупке всецело как к капиталовложению». В 1849 г., посетив Шиллерсдорф, он заметил, что это «величественное имение и, хотя [дядя Соломон] чуть переплатил за него, если им хорошо управлять, оно принесет ему неплохой доход».
Покупая землю — особенно после тяжелого кризиса в сельском хозяйстве середины 1840-х гг., — Ротшильды тратили деньги в нижней точке рынка. Именно в 1848 г. герцог Бакингем наконец объявил себя банкротом, а год спустя Майер получил сводки агентов по недвижимости из Ирландии, в которых ему советовали воспользоваться тамошними удачными возможностями. «Повсюду неурожай картофеля, свободная торговля гибнет, — говорилось в одной такой подсказке. — Ирландия совершенно погибла, настало или стремительно приближается время тайком скупать имения. После попадания в парламент подумайте о покупке и перепродаже за более высокую цену». На самом деле Майер и его братья не испытывали интереса к таким авантюрам; как отмечала их мать, они занялись недвижимостью, потому что в декабре 1849 г. доходность консолей упала до 3,1 %. Настало «самое подходящее время» для покупки земли, «когда средства так высоки, как в настоящее время, ибо, хотя могут снизить проценты по имуществу, обращенному в ценные бумаги, земля всегда будет в цене». Подобные инвестиции нельзя считать симптомом падения предпринимательского духа. То же самое можно сказать и о покупке французскими Ротшильдами винодельческих хозяйств: Нат в 1853 г. купил «Шато-Бран-Мутон» (и переименовал его в «Мутон-Ротшильд»), а Джеймс вел долгую битву за приобретение контроля над «Шато-Лафит» в окрестностях Пойяка, получив квалифицированную оценку о спросе на высококачественные сорта кларета. В 1868 г., наконец купив Лафит (за 177 600 ф. ст.), Джеймс, который к тому времени был стариком, почти сразу же повысил цену на вино нового урожая.
Однако есть разница между тем, чтобы потратить 26 тысяч фунтов на сельскохозяйственные угодья, и тем, чтобы потратить такую же сумму на роскошный новый дом. Легко забывается, как мало английских землевладельцев в XIX в. строили себе новые «помещичьи дома»: о том, что было вполне доступно за сто лет до того, не могло быть и речи. Зато для Ротшильдов деньги вопроса не составляли. В 1852 г., когда лондонские партнеры изъяли из общего капитала компании 260 250 ф. ст., — главным образом для того, чтобы оплатить строительство нескольких домов, — сумма составляла менее 3 % от общей. Однако официальная цена нового дома в Ментморе составляла всего 15 427 ф. ст. За огромный объем работ, выполненный для Ротшильдов в 1853–1873 гг., строитель Джордж Майерс получил в целом всего 350 тысяч ф. ст.
Однако то, что они могли себе это позволить, еще не объясняет, почему они решили тратить деньги на большие дома, которые явно не окупали вложенные в них средства. Банальное объяснение — которое должно быть достаточным — заключается в том, что Ротшильдам нравилось проводить время за городом. С развитием железных дорог они получали возможность жить за городом, не пренебрегая своей работой в Сити. Лондонская и Северо-Западная железнодорожные линии позволяли Лайонелу и его братьям без труда передвигаться между Ментмором и Юстоном: Лайонел мог «галопом скакать» за город и успевать вернуться к вечерним дебатам в палате общин. Линия Страсбург — Линьи, открытая в мае 1849 г., позволяла поступать так же Джеймсу и его сыновьям в Ферьере. И все же необходимо, наверное, еще одно, дополнительное пояснение. Новые дома отражали притязания на аристократизм. Уже в 1846 г. Лайонел признавался родным и близким друзьям, что считает титул баронета ниже своего достоинства. Он начал кампанию по вступлению в палату общин только после того, как стало ясно, что титула пэра он не получит. Однако такие притязания нельзя считать симптомом «феодализации» — упадочной буржуазной уступки устаревшим ценностям высшего класса; нельзя забывать, что Ментмор строился в то время, когда Лайонел открыто бросал вызов законодательной роли палаты лордов. Английские Ротшильды упорно претендовали на знатность, и ничто не выражало их притязаний ярче, чем дома, которые члены семьи строили для себя. Их резиденции были не просто подражанием загородным домам XVIII в. Они свидетельствовали о большой власти Ротшильдов, служили, если можно так выразиться, пятизвездочными отелями для влиятельных гостей, частными картинными галереями… короче говоря, местами, где принимали особо важных гостей; как мы сказали бы сегодня, центрами корпоративного гостеприимства.
Даже выбор ими архитектора о многом говорил. Джозеф Пакстон был известен семье с 1830-х гг.; именно он давал Луизе советы по перестройке дома в Гюнтерсбурге в 1840-е гг. Однако после того, как он создал Хрустальный дворец для Всемирной выставки, Ротшильды решили доверить ему не просто ремонт, а нечто большее. Работы в Ментморе начались в августе 1851 г., в том же году, когда проходила Всемирная выставка. Несмотря на любовь к елизаветинскому стилю — Пакстон взял за образцы дома в поместьях Вуллатон и Хардвик, — по меркам того времени он выстроил новаторское здание с огромным холлом под застекленной крышей, горячим водопроводом и центральным отоплением. Ментмор не следует считать просто загородным домом для Майера, его жены и дочери. Дом, только на первом этаже которого было 26 комнат, по сути служил отелем, где можно было разместить и развлекать многочисленных гостей. Предполагалось, что обстановка призвана напоминать гостям о всемирном влиянии хозяина: в самом деле, похожие на охотничьи трофеи головы европейских монархов (для Ментмора их создал итальянский скульптор Рафаэль Монти) становились чем-то вроде «фирменного знака» Ротшильдов. Но Ментмор также служил и картинной галереей, которая связывала современную власть Ротшильдов с их почтенными предшественниками, — отсюда три массивных фонаря, изначально сделанные для венецианского дожа, гобелены и коллекция старинной мебели из Италии XVI в. и Франции XVIII в.
Построив Ментмор, Майер задал образец для других членов семьи. Поместье Астон-Клинтон, перестроенное для Энтони в 1854–1855 гг. зятем Пакстона Джорджем Генри Стоуксом, по сравнению с Ментмором казалось небрежным. Пытаясь увеличить уже имеющийся дом, Стоукс не сумел воплотить в жизнь «сон» Луизы, хотя она надеялась, что «со временем я, возможно, привыкну к этому маленькому домику, который вначале показался мне самым уродливым на свете». Джеймс, наоборот, решительно собирался затмить Ментмор своим поместьем в Ферьере. К досаде французских архитекторов, не говоря уже о местных каменщиках, он заключил контракт с Пакстоном и Майерсом. Они не раз жалели о том, что взялись за этот заказ, так как Джеймс без всяких угрызений совести отклонил первый эскиз Пакстона после того, как проконсультировался с французским архитектором Антуаном-Жюльеном Энаром; трения между английскими и французскими рабочими привели к забастовке, а позже и к дракам из-за разницы в оплате. Конечный результат — а дом был завершен лишь в 1860 г. — стал смесью французского, итальянского и английского стилей. Люди искушенные, вроде братьев Гонкур, его клеймили: «На деревья и систему водоснабжения уходят миллионы; замок обошелся в восемнадцать миллионов, идиотская и нелепая экстравагантность, смешение всех стилей, плод дурацких амбиций, стремление соединить все памятники в одном!» По мнению Бисмарка, поместье напоминало «перевернутый комод». Поэт и дипломат Уилфрид Скавен Блант называл его «чудовищным клубом с Пэлл-Мэлл, украшенным в самом вопиющем стиле Луи-Филиппа», а антисемит Эдуард Дрюмон презрительно называл его «невероятной лавкой древностей».
Тем не менее дом был обустроен самым современным образом: Джеймс прославился тем, что перенес кухню на сто шагов от дома, чтобы гостям не приходилось обонять запахи готовки. По его распоряжению от кухни к дому проложили маленькую подземную железную дорогу, чтобы повара могли передавать блюда в подвал за столовой. И, подобно Ментмору, Ферьер стал отчасти рекламой (с кариатидами работы Шарля-Анри Кордье, которые символизировали главенство Ротшильдов в четырех частях света), отчасти отелем (в котором было более 80 комнат) и отчасти галереей (большой зал служил для Джеймса все более захламляемым «личным музеем»). Все там было гипертрофированным, — по словам Эвелины, «поместье было слишком королевским, чтобы обходиться без часовых», — однако отличалось некоторой экзотической театральностью, во многом благодаря интерьерам, созданным театральным художником Эженом Лами, который украсил курительную немного китчевыми венецианскими фресками. Замок Преньи, построенный Стоуксом для Адольфа в 1858 г., по сравнению с Ферьером казался довольно скромным. Это здание в стиле Людовика XVI, с видом на Женевское озеро, первоначально создавалось как витрина для коллекции Адольфа, в которую входили картины и другие произведения искусства: экзотические кристаллы, драгоценные камни и резьба по дереву. Сходную работу проделал для дома в Булони Арман-Огюст-Жозеф Бертелен в 1855 г., хотя Бертелен черпал вдохновение в Версале Людовика XIV.
В 1850-е — 1860-е гг. также претерпели значительные изменения парки вокруг домов Ротшильдов. В Ферьере под руководством Пакстона создали новый пруд с декоративными мостиками, а также детально продуманные теплицы и зимние сады. Хотя ее дочь Эвелина предпочитала парки в Ганнерсбери и Ментморе, описание Шарлотты Ферьера того периода полно воодушевления из-за «кустарников, деревьев и цветов, оранжерей и теплиц, и… блестящего и превосходного содержимого последних… Ферьер, по моему мнению, — сказочная страна, в которой есть все, кроме протяженного и живописного вида… Дядя Джеймс коллекционирует уток, лебедей и фазанов со всех частей света… Как ансамбль — с оранжереями, теплицами, хрустальными дворцами, виноградниками, цветниками и теплицами, парками, плодовыми и цветущими садами, фермами, зоологическими диковинками, дикими и ручными животными… — Ферьер непревзойден… [Он напоминает] дворец Аладдина со сказочными садами, чудесными птичниками, красивыми ручьями, в которых водятся карпы, и хрустальными дворцами, полными ароматных сладких фруктов и ярких цветов».
В Булони ландшафтный дизайнер Пуаре построил детально разработанный водный сад с каскадами и романтическими каменными горками, а Джеймс добавил «гусей с кудрявыми перьями», белых уток, египетских осликов и говорящего попугая в свою коллекцию экзотической фауны. И в Преньи имелся зверинец, где Адольф разместил коллекцию патагонских зайцев, кенгуру и антилоп. Даже парки при более старых домах перестроили и перепланировали; хотя Ансельм редко туда ездил, он превратил парк в Шиллерсдорфе в силезский вариант Риджентс-парка. Кроме того, он приказал устроить там озеро, на котором жили дикие утки, и построить множество коттеджей в английском стиле для работников усадьбы — ранний пример патернализма Ротшильдов за городом. И многочисленные коллекции животных и птиц стали первыми ростками последующей страсти Ротшильдов к зоологии.
Не остались без внимания и резиденции Ротшильдов в крупных европейских городах. Лайонел приобрел дом по соседству с домом 148 на Пикадилли у члена парламента Фицроя Келли и поручил компании «Нельсон и Иннес» построить на месте двух соседних новый, гораздо больший дом. Пока велись работы, он переехал в Кингстон-Хаус в Найтсбридже[32]. Для того чтобы получить впечатление о его новом доме (его снесли столетие спустя, когда расширяли Парк-Лейн для проезда транспорта), достаточно было лишь войти в один из величественных лондонских клубов: цокольный этаж предназначался для проживания мужской прислуги и винного погреба, на первом этаже разместился просторный холл, массивная мраморная лестница вела в огромные приемные залы на втором этаже, на третьем разместились частные комнаты, а в мансарде жили горничные. Кухню перенесли под террасу в саду. Различные отели в Париже создавались по тому же образцу и имели в своей основе ту же структуру[33].
Разумеется, задача заполнить все эти дома соответствующей мебелью и украшениями так и не была завершена. Перед одной из многочисленных поездок в Париж Шарлотта составила список покупок, куда входили мраморные статуи за 2 тысячи ф. ст.; четыре статуэтки; хрустальная люстра; четыре бюста римских императоров; «две чудесные вазы россо антико, украшенные великолепной резьбой, с изображением Нептуна, окруженного тритонами и морскими нимфами» за 5 тысяч гиней; кроме того, она купила стол за 150 ф. ст. Год спустя лондонские торговцы произведениями искусства предлагали ей, среди прочего, «картину Рубенса, чудесный камин работы Иниго Джонса, красивую картину сэра Джошуа [Рейнолдса], на которой изображена красивая женщина… и, последнее, хотя и не менее важное, давно обещанную мистером Расселом японскую или китайскую коллекцию». Снобы вроде Гонкуров любили насмехаться над доверчивостью Ротшильдов, когда те имели дело с торговцами произведениями искусства: в одном из их злорадных анекдотов Ансельм предлагал одному оптику 36 тысяч франков, если тот сумеет изобрести «такой лорнет, который придавал бы ему способность видеть глазами человека со вкусом»; в другой истории Джеймс подарил дочери торговца красивое платье, чтобы обеспечить за собой картину Веронезе по приемлемой цене. На самом деле Ротшильды очутились в элите коллекционеров искусства; может быть, даже возглавили ее. «Пустяковый маленький Рафаэль за 150 тысяч франков, Кёйп за 92 тысячи франков, — писал братьям Нат с одного парижского аукциона в 1869 г. — Сейчас нужно иметь много денег, чтобы покупать картины», — или, как выразился его кузен Гюстав, «деньги, которые можно потратить сразу же». Но у кого водились такие деньги, если не у Ротшильдов?
На фоне такой бурной деятельности перестройка здания банка в Нью-Корте в начале 1860-х гг. казалась запоздалой. Конечно, Шарлотта считала новое здание «просто чудесным, предназначенным для великих дел». Остается понять, насколько политика — не говоря об искусстве и архитектуре — отныне отвлекала младшее поколение Ротшильдов от выполнения этого предназначения.
Глава 2
Эпоха мобильности (1849–1858)
[M]oi, je serais charmé de faire une niche à ce juif qui nous jugule[34].
1850-е гг. стали для Ротшильдов трудным временем; по крайней мере, такова традиционная точка зрения. Во-первых, Луи Наполеон Бонапарт, к которому Джеймс всегда относился настороженно, уничтожил республиканскую конституцию и провозгласил себя императором, наследником и преемником своего дяди. Во-вторых, министром финансов стал конкурент Джеймса Ашиль Фульд — младший брат Бенуа Фульда, которого Гейне назвал «главным раввином левого берега Сены». Если верить часто цитируемым словам графа Виль-Кастеля, Фульд сказал Наполеону: «Совершенно необходимо, чтобы ваше величество освободилось от опеки Ротшильда, который правит, невзирая на вас». В-третьих, появление новых «универсальных» банков вроде «Креди мобилье», плода умственных усилий бывших помощников Джеймса братьев Перейра, угрожало главенству Ротшильдов не только во Франции, но и во всей Европе. И наконец, 1850-е гг. характеризовались международной нестабильностью: впервые после 1815 г. стал явью всегдашний страшный сон Ротшильдов о полномасштабных войнах между великими державами, сначала в Крыму (где Великобритания и Франция воевали с Россией из-за Турции), а затем в Италии (где Франция сражалась с Австрией из-за Италии).
Однако такой взгляд является обманчивым в двух отношениях. Из-за того что историки чрезмерно полагаются на такие предвзятые источники, как дневники графа Хюбнера, сменившего Аппоньи на посту австрийского посла, они склонны преувеличивать трудности, пережитые Джеймсом при Луи Наполеоне. Более того, дневники слишком франкоцентричны: трудности, которые испытывал Джеймс, не следует рассматривать изолированно в такое время, когда другие дома Ротшильдов процветали.
Два императора
То, что Хюбнер изобразил отношения Бетти с генералом Шангарнье как романтические, можно считать злым умыслом. На самом деле ее недавно обнаруженные письма к Альфонсу во время его поездки в Америку свидетельствуют о том, что первые впечатления Шарлотты о генерале были совсем не благоприятными. Он показался ей «худым, уродливым мужчиной среднего роста, в котором нет ничего военного, кроме усов. С первого взгляда он кажется старым и изнуренным». В январе 1849 г., когда Шангарнье ужинал у них, он «старался быть как можно занимательнее и очень желал угодить», но «в этом отношении… преуспел лишь отчасти. Я не нахожу в нем… открытости и преданности, за которые его, по слухам, так часто хвалят; наоборот, он произвел на меня впечатление человека скорее двуличного…». Ханна признавалась Дизраэли, что Шангарнье произвел на нее впечатление человека строгого и нетерпимого: как-то раз, когда его пригласили на ужин к Ротшильдам и предупредили, что там же будет один прославленный оперный певец, он отказался и «сделал выговор [Бетти] за то, что она пригласила за свой стол певца». На том этапе Бетти еще не отказалась от мысли помириться с Луи Наполеоном. В апреле она писала сыну, что дела у президента «идут хорошо. Каждый день он дает определенные доказательства его [веры во]… власть закона и порядка». Она была настолько убеждена в этом, что «наконец разбила лед и стала появляться в салонах президента. Мне трудно было бы и дальше избегать их, если я не хотела произвести впечатление политической упрямицы».
С другой стороны, не приходится сомневаться: Шангарнье говорил все, что нужно, желая успокоить женщину, которая резче остальных членов семьи высказывалась против революции. «Он, — одобрительно писала Бетти, — реакционер нужного сорта… Позавчера, в разговоре о символе третьей добродетели на наших флагах, он сказал мне: „Я так ненавижу братство, что, будь у меня брат, я бы называл его своим кузеном“». Вскоре она уверяла Альфонса: «Мой друг Шангарнье удержит безумцев в узде» — и добавляла, что семья «под защитой нашего достойного Шангарнье». «В нашем превосходном Шангарнье, — уверяла она в июне, — мы обрели верного друга, который прекрасно знаком с тем, что происходит… и даст нам знать [о беспорядках] немедленно. Не могу передать, насколько благороден этот человек, какое у него возвышенное сердце и какая преданная душа, насколько он открыт, этот бывший герой, в котором соединяются рыцарская отвага, целеустремленность и решимость… Такие качества не могут не привести к успеху». Если она говорила нечто подобное на публике, наверное, нет ничего удивительного в том, что Хюбнер усмотрел в их отношениях не только политическую, но и амурную сторону. Даже Ханна, тетка Бетти, сдержанно отмечала, что Шангарнье «весьма предан семье, придерживается высокого мнения о таланте и способностях Бетти, ценит отвагу и активность членов семьи во время революции и, похоже, заботится об их благосостоянии». Джеймс со своей стороны со смесью восхищения и смущения писал, что, хотя Шангарнье охотно передает ему щекотливые политические сведения (например, касающиеся политики Франции в так называемом «деле Пасифико»), он вовсе не стремился что-то выгадать на своих новостях: «Шангарнье никогда не был замешан [в спекуляции] и никогда не говорил мне, что хочет спекулировать. Более того, не сомневаюсь, если бы я предложил ему или его адъютанту нечто подобное, он больше не принимал бы меня и не принимал моих приглашений. Он единственный в своем роде; других таких я не знаю!» Бонапарт же, в отличие от Шангарнье, был весьма рад возможности спекулировать — но не с Джеймсом.
Весь 1850 г. Джеймс старался примирить двух человек, все больше сознавая преимущество Наполеона, что могло сулить ему неприятности. «Возможно, президент считает, что я поступил с ним несправедливо, — писал он в январе 1850 г., — поэтому он, судя по всему, не слишком высокого мнения обо мне, тем более что Фульд мне отнюдь не благоволит. Хвала Всевышнему, он мне не нужен».
Такие слова предполагают, что и Джеймс со своей стороны не доверял Фульду (дело усугублялось тем, что Фульд женился на не-еврейке). И все же не следует превратно понимать характер их соперничества — они часто виделись, причем относились друг к другу с уважением, пусть и скрепя сердце: Джеймс признавал, что иметь одного брата банкиром, а другого — министром финансов «совсем неглупо». Про себя же Джеймс считал, что попал в невыгодное положение и в бизнесе, и в политике. «К сожалению, — ворчал он, — я с досадой вижу, что дело у нас отнимают, и мы уже не те, что были прежде». Но неверно предполагать, что неудача с выпуском рентных бумаг в конце 1850 г. стала симптомом ослабления его финансового влияния. На самом деле Джеймс подготовил заявку, но не участвовал в аукционе из-за смерти четырехлетнего сына Ната, Майера Альберта, чьи похороны совпали с аукционом, проводимым министерством финансов. Хотя Джеймс был в трауре, он не мог не радоваться тому, что в его отсутствие аукцион, проводимый Фульдом, превратится в «фиаско»: «Теперь они поймут, что Ротшильда нельзя оттеснить в сторону, как хотел Фульд».
По правде говоря, Джеймса больше заботила дипломатия, нежели финансы. Он боялся, что переменчивая внешняя политика президента может привести Францию к трениям, если не к войне, с другими великими державами: Великобританией (из-за «дела Пасифико») или Пруссией (из-за Германии). В рассказе Ширака о том, как Джеймс пытался смягчить французскую политику в конце 1850 г. на встрече с Наполеоном и Шангарнье, есть зерно истины. «Полно фам, тафайте посмотрим, в чем там дело, в этой ссоре из-за Германии! — предлагал Джеймс. — Рати всего святого, тафайте притем к какому-нибудь соклашению, тафайте притем к соклашению!» Наполеон в ответ якобы просто повернулся к нему спиной. Джеймс в самом деле несколько раз виделся с Наполеоном в 1850 и 1851 гг.; но он никогда не утверждал, что ему удалось повлиять на политику президента. Наоборот, он ворчал, что президент «ничего так не любит, как играть в солдатиков»; он называл Луи Наполеона «ослом… который кончит тем, что настроит против себя весь мир». Особенно сильное дурное предчувствие Джеймс испытывал по поводу того, что Франция могла вмешаться в ссору Австрии и Пруссии, которая вспыхнула во второй половине 1850 г. Хотя он по-прежнему боялся, что в конце концов окажется «в руках красных», Джеймс не очень пожалел бы, если бы Луи Наполеона «прогнали, как Луи Филиппа» за его ошибки во внешней политике.
Все это объясняет, почему Джеймс все больше нервничал по мере приближения бонапартистского государственного переворота. Уже в октябре 1850 г. он начал переводить золото в Лондонский дом, объяснив племянникам, что «он скорее будет держать все его золото там, заработав 3 % на депозите, чем вложит его в рентные бумаги или будет держать в погребе, когда такой человек [как Наполеон] может отобрать его деньги за то, что он дружил с Шангарнье». Он уверял: «Я не боюсь, но стремлюсь проявить осторожность. С политической точки зрения это несчастная страна». В то же время Джеймс все откровеннее демонстрировал свои политические пристрастия: так, он сохранил дружбу с Шангарнье даже после того, как последнего отстранили от командования армией и национальной гвардией. В октябре 1851 г. Джеймс писал племянникам, что у «нашего генерала» есть «большие надежды». «Подозреваю, что до того, как они осуществятся, — встревоженно добавлял он, — Париж будет залит кровью. Я продал все мои рентные бумаги». Можно смело утверждать: Джеймс не зря боялся того, что его тоже могут арестовать вместе с Шангарнье и другими лидерами республиканцев, когда в ночь с 1 на 2 декабря произошел переворот. Что символично, он упал с лестницы и растянул ногу за неделю до «Операции Рубикон» (кодовое название переворота), поэтому, когда бонапартисты нанесли удар, он буквально лежал без движения. Ничего удивительного, что в его письмах в Лондон сразу после переворота нет ни слова о политике. Как объяснял сам Джеймс, у него есть основания опасаться, что его письма перехватывают. К счастью для историка, Бетти при встрече с Аппоньи оказалась не столь осторожной. Поэтому сейчас мы имеем довольно полное представление о ее тогдашнем настроении: «Она считает, что президенту удалось лишь прийти на помощь красным, что в политике он вынужден будет метаться из крайности в крайность и в конце концов станет орудием [их] демагогии. „Чтобы и дальше идти той дорогой, какую избрал президент, он обязан пугать нас демагогией [имея в виду крайне левую]; следовательно, он не может полностью уничтожить ее; поэтому я боюсь, что, вместо того, чтобы спасти общество, он, наоборот, погубит его, перейдя к личной власти“».
Однако Джеймс никогда не смешивал свои политические предпочтения и деловые интересы. За исключением того, что ему нравился Шангарнье, он не считал себя обязанным хранить верность республике и новое положение принял, по выражению Хюбнера, «с большим смирением». Перейра сделал обнадеживающий обзор текущего положения на импровизированном собрании банкиров на улице Лаффита. Присутствовавшие «не совсем обвиняли Луи Наполеона в том, что он решил покончить с [конституцией] до 1852 г.; последнее считалось более или менее неизбежным; все беспокоились только из-за того, что он ведет опасную игру. Сообщали, что арестованы несколько генералов; боялись, что это может привести к расколу в армии, что, как утверждали, станет концом Франции, кто бы ни стал победителем. Перейру забрасывали вопросами. Он описывал то, что видел: добродушие офицеров; воодушевление солдат, обилие войск на улицах, равнодушие тех, кто читал прокламации, безмятежность Парижа, несмотря на утренние сюрпризы. Великие финансисты слушали обнадеживающие новости с радостью».
Более того, вскоре стало очевидно, что, нанеся сокрушительный удар по левым республиканцам и объявив о своей поддержке экспансионистской кредитной политики, Наполеон готовил климат финансового оптимизма. Красноречивее всего об отношении к тогдашним событиям свидетельствует цена ренты. Накануне переворота трехпроцентные рентные бумаги котировались по 56, а пятипроцентные — по 90,5. Сразу после переворота цены выросли до 64 и 102,5 соответственно, а к концу 1852 г., в первую годовщину переворота, когда Наполеон объявил себя императором, трехпроцентные рентные бумаги котировались по 83; после перехода от республики к империи доходы от прироста капитала выросли почти на 50 % (см. ил. 2.1). О том же свидетельствуют цифры валовых инвестиций в железные дороги: после периода стагнации в 1848–1851 гг. в период до 1856 г. инвестиции возросли пятикратно. Джеймс в течение некоторого времени ощущал, что экономические и политические события не скоординированы; даже военные шрамы и внутренние опасения до переворота не оказались такими дестабилизирующими, как он сам предсказывал. «Если послушать политиков, — заметил он в 1850 г., — можно подумать, что все пропало; если послушать финансистов, они скажут, что все наоборот». Но начиная со 2 декабря политика и экономика снова развивались в унисон благодаря правительству, которое сознательно отождествляло состояние собственного здоровья с состоянием здоровья биржи.
Итак, бонапартистский режим был для Джеймса далеко не идеальным исходом; он скорее предпочел бы, чтобы Шангарнье подготовил почву для реставрации Орлеанского дома. Но, как только стало очевидно, что у Наполеона III нет намерений наказывать его лично, Джеймс решил, что с императором можно смириться. В октябре 1850 г. он показал себя провидцем, охарактеризовав свое положение так: «В конце концов у нас будет император, который кончит войной, ибо, если бы я так не боялся войны, я сам стал бы империалистом». После переворота он поспешил признать, что конкуренты обойдут его, если заподозрят в слишком тесных связях с аннулированной республикой. В то время как Бетти демонстрировала «деморализацию» по отношению к Наполеону, удалившись во внутреннюю ссылку в Ферьер, ее мужу (в очередной раз) пришлось идти в ногу со временем. «По-моему, Наполеон набирает силу, — писал он в Лондон всего через три недели после переворота, — несмотря на то что люди достойные не принимают его приглашений. Вы думаете, что нам тоже нужно держаться от него подальше?» Вопрос был риторическим. Даже женщины из семьи Ротшильд не могли продолжать свой общественный бойкот до бесконечности. В самом деле, еще до конца декабря их отношение постепенно сделалось более мягким. «Безмятежное настроение Ротшильдов, — язвительно писал Аппоньи после встречи с женой Ната Шарлоттой и Бетти, — вызвано огромными количествами денег, которые они сейчас наживают, из-за того, что все облигации и акции, которые имеются в их портфеле, резко растут в цене».
С тех пор как Джеймс обосновался в Париже, у него на глазах сменилось уже пять режимов, если не больше. Судя по всему, ему все труднее было воспринимать подобные события со всей серьезностью. «Мои милые племянники, как вам нравится французская конституция по два су? Именно за такие деньги ее продают на улицах». Абсолютизм он считал «не очень хорошим; зато… теперь можно делать что хочешь, и все забыто». Уже в октябре 1852 г. Джеймс оживленно сообщал, что он «в прекрасных отношениях с императором и всеми остальными»; примечательно, что он писал эти строки за целых два месяца до того, как Наполеон в самом деле провозгласил себя императором. Письмо, кроме того, написано всего за несколько дней до знаменитой речи Наполеона в Бордо, в которой он заявил: L’Empire, c’est la paix («Империя — это мир»). Казалось, тем самым устраняются внезапные случаи нарушения бельгийского нейтралитета, а также трения с Пруссией из-за Рейнской области, которые доставляли много забот в предыдущие два года. Возможно, этим объясняется, почему другие великие державы признали Наполеона императором лишь после символических уверток.
Конечно, наладить отношения оказалось вовсе не так просто: в январе 1853 г. Джеймс по-прежнему испытывал трудности, когда желал увидеться с новым императором. Однако в его распоряжении имелись два пути к новому двору. Во-первых, он оставался австрийским генеральным консулом и часто надевал свой алый мундир, чтобы напомнить всем, кто забыл, о своем дипломатическом статусе. В августе 1852 г. ему удалось передать Наполеону успокаивающее письмо от нового австрийского императора Франца Иосифа; и хотя Хюбнер всячески старался подорвать стремление Джеймса представлять в Париже Вену, он никак не мог его сместить, пока банк Ротшильдов оставался австрийским. Второй путь заключался в том, что Джеймс стремился завоевать доверие Наполеона, взяв под свою защиту Евгению Монтихо, авантюристку полуиспанского-полушотландского происхождения, которую снобы-парижане считали просто очередной любовницей Наполеона. Наполеона познакомили с ней в 1850 г., и к концу 1852 г. он был без ума от нее. После того как пришлось расстаться с надеждой заключить дипломатический брак с принцессой Аделаидой Гогенлоэ (одной из племянниц королевы Виктории), Наполеон, к ужасу своих министров, внезапно решил жениться на Монтихо.
Однако это решение было еще тайной 12 января, когда Евгения приехала на бал в Тюильри. Ее вел под руку не кто иной, как Джеймс, который, как отметил Хюбнер, давно подпал «под власть чар молодой андалусийки, но теперь более, чем когда-либо, ибо он был одним из тех, кто верил в брак». Один из сыновей Джеймса — скорее всего, Альфонс — сопровождал мать Евгении. Когда партия вошла в Маршальский зал дворца, намереваясь поискать места для дам, жена министра иностранных дел Друина де Люи надменно сообщила Евгении, что места, о которых идет речь, оставлены для жен министров. Услышав это, Наполеон подошел к двум дамам и предложил им места на императорском возвышении. Два часа спустя император и Евгения скрылись в его кабинете, а позже вернулись рука об руку. Через три дня он сделал ей предложение; 22 января помолвку предали гласности; еще через неделю состоялась свадьба. «Предпочитаю жениться на молодой женщине, которую я люблю и уважаю», — заявил Наполеон. «Можно любить женщину, но не уважать ее, — заметила вскоре после того жена Ансельма Шарлотта, — но женятся только на женщинах, которых уважают и почитают». Этот комплимент — довольно вымученный, учитывая привычку Ротшильдов проводить различие между романтической любовью и браком, — был должным образом передан новобрачным.
Конечно, значение таких шагов не стоит преувеличивать; с другой стороны, современному читателю легко забыть, как серьезно в XIX в. относились к сложным придворным ритуалам, тем более при дворе непредсказуемого выскочки, который получил трон в результате государственного переворота, а свою законность подтвердил тщательно организованным плебисцитом.
«Креди мобилье»
Конечно, по-настоящему судьба Джеймса при Второй империи решалась не в Тюильри и не в Компьене (где охотился Наполеон III), а на бирже и в залах правления железнодорожных компаний. Именно там в эпоху Второй империи разворачивалась одна из величайших корпоративных битв XIX в.: борьба до победного конца между Ротшильдами и «Креди мобилье». Отчасти из-за того, что «Креди мобилье» был основан почти одновременно с провозглашением Второй империи (дата основания банка — 20 ноября 1852 г.;
дата провозглашения Второй империи — 2 декабря), значение нового банка часто толкуется превратно. Так, многие авторы считают учреждение нового банка в первую очередь политическим вызовом монополии Ротшильдов в сфере государственных финансов Франции — своего рода ответом Наполеона III на призыв Фульда «освободиться» от опеки Ротшильдов. Вторая ошибка связана с тем, что «Креди мобилье» представлял революционно новый вид банка в противоположность «старым» частным банкам, олицетворением которых служил банкирский дом Ротшильдов.
На самом деле в идее создания банка на основе акционерного капитала, собранного по открытой подписке, не было ничего фундаментально нового. Начиная с 1826 г. акционерные банки получили законный статус в Великобритании, и такие банки, как «Национальный провинциальный» (National Provincial) и «Лондонский и Вестминстерский банк» (London & Westminster Bank), основанные в 1833 г., успели продемонстрировать все возможности банков нового типа задолго до того, как к банковской деятельности обратились братья Перейра; к тому времени, как был основан «Креди мобилье», в Англии и Уэльсе существовало около 100 акционерных банков; их число вдвое превысило число частных банков со штаб-квартирами в Лондоне. Неверно и утверждать, что британские акционерные банки воздерживались от промышленных займов (хотя они старались не заниматься долгосрочными инвестициями, в этих банках часто предлагались кредиты по текущим счетам с овердрафтом; кроме того, акционерные банки учитывали векселя, которые по сути оказывались долгосрочными). Что же касается «Креди мобилье», этот банк не занимался долгосрочными инвестициями в промышленность, при всем уважении к таким специалистам по экономической истории, как Александр Гершенкрон и Рондо Кэмерон, которые считают, что он способствовал индустриализации не только во Франции, но и во всей континентальной Европе. И в самой Франции у Перейров имелись предшественники. Самыми первыми из них (если не учитывать «Банк женераль» (Banque Générale) Джона Лоу можно считать «Торгово-промышленную общую кассу» (Caisse Générale du Commerce et de l’Industrie) Лаффита. Вопреки утверждениям Ландса, Ротшильды и владельцы других признанных парижских банков вовсе не были чрезмерно старомодными в своей реакции на вызов, брошенный «Креди мобилье», и они понимали пользу акционерных банков для долгосрочных инвестиций. Хотя их капитал, в отличие от капитала Перейров, был всецело их собственным, французские и австрийские Ротшильды пользовались им почти так же, как руководство «Креди мобилье» пользовалось деньгами своих облигационеров и вкладчиков — и в конце концов более успешно. Вот простой пример, которым обычно пренебрегают: «Креди мобилье» был даже
На самом деле не столько то, что они делали, сколько то, как они это делали, убеждало современников, а позже и историков, в том, что существовала глубинная разница между банком Ротшильдов и «Креди мобилье». (Только человек, не знакомый с Парижем, может объединять «Ротшильда, Фульда и Перейр» [так!], как это делал Бисмарк.) Перейры продолжали прибегать к старой сен-симоновской риторике о коллективных выгодах промышленных инвестиций, хотя спекулировали рентными бумагами и железнодорожными акциями, а прибыль прикарманивали сами. Ротшильды, наоборот, не скрывали, что они спекулируют и получают прибыль, а к своим вкладам на нужды более широких общин, к которым они принадлежали, относились как к благотворительности, которую они отделяли от сферы своих операций. В 1850 г., когда Кастеллане познакомился с Энтони, он был потрясен жалобой последнего на то, что «в Лондоне деньги [можно сделать] на всем, на хлопке так же, как на рентных бумагах, сколько хочется, но здесь [в Париже] едва ли можно спекулировать чем-то еще, кроме ренты». Последователи Сен-Симона говорили не так: они стремились пустить в оборот деньги всей Франции в погоне за утопией с паровым двигателем. Такую разницу в подходах сразу уловил биржевой брокер Фейдо, который писал об этом в своих мемуарах. В отличие от Перейров, считал он, Джеймс был «просто солидным, умным и проницательным „торговцем капиталом“»: «Одна лишь задача максимизации дохода от его колоссального состояния занимала его круглые сутки. Каждая ликвидация в конце месяца превращалась в битву, которую он вел ради безопасности своего дома, положения своего имени, подтверждения своей власти. Он был в курсе всех самых мельчайших новостей — политических, финансовых, коммерческих и промышленных — со всех уголков земного шара; он как мог старался выгадать на этом, вполне инстинктивно, не упуская ни одной возможности для того, чтобы получить прибыль, пусть даже и самую малую».
Как мы видели, вести дела с таким человеком, как Джеймс, было неблагодарной задачей для мелкой рыбешки вроде Фейдо. Однако достаточно было лишь зайти в помещение «Креди мобилье», чтобы столкнуться там «с самым разительным контрастом с Домом Ротшильдов. У Перейров можно было не бояться грубых слов и вспышек гнева. Кисловато-вежливые люди, изъязвленные ненавистью, всегда сосредоточенные… жесткие, как металлические прутья, не способные к гибкости мышления, полные самовосхищения… их всегда можно было застать в кругу друзей, и все навостряли уши в надежде выяснить, какой курс берут патроны, над какими акциями они работают, покупают они или продают. Служащие „Креди мобилье“ поджидали гостей на лестнице и подробно расспрашивали, есть ли у вас распоряжения. Все хотели разбогатеть — и разбогатеть любой ценой; поэтому каждый старался работать в том же направлении, что и его хозяева».
Очевидно, Джеймса очень занимал такой контраст, и в одном случае он, с язвительностью, которая в эпоху Второй империи стала его «фирменным знаком», поручил Фейдо заняться спекуляцией от его имени. Фейдо должен был купить тысячу акций «Креди мобилье». Эту операцию Джеймс повторил не менее пяти раз, поразив своего брокера тем, что полностью расплатился за акции при ликвидации. Когда Фейдо выразил недоверие, Джеймс изобразил удивление: «Что фы имеете ф фиту, мой юный друг? <…> Я фофсе не смеюсь над фами. Слушайте: я вполне уферен в гениальности господ Перейра. Они величайшие финансисты на земле. Я человек семейный, и я рад флошить часть моего маленького состояния в их дела. Жалею я только об одном, что не могу доверить фесь сфой капитал таким умным людям».
Современники — особенно финансист Жюль Исаак Мирес после того, как впал в ересь, — иногда приписывали такую разницу в подходах разному культурному фону двух семей. «Евреи севера», выросшие в суровой и запретительной атмосфере Германии, по мнению Миреса, «холодны» и «методичны» в своей эгоистичной погоне за богатством и равнодушны к интересам государства; в то время как «евреи Средиземноморья» не только обладают «более благородными» «латинскими» инстинктами; им повезло жить во Франции, где к евреям относились более терпимо. Именно поэтому они привыкли вести дела в более альтруистичном, гражданственном ключе. Другие рассматривали разницу в чисто политических терминах: Ротшильды олицетворяли «аристократию денег» и «финансовый феодализм», в то время как их соперники выступали за «финансовую демократию и экономический 1789 год».
На самом деле конкуренция между Ротшильдами и «Креди мобилье» коренилась главным образом в области железнодорожных концессий. Республика была неудачным временем для энтузиастов железных дорог, чтобы не сказать большего. Политики погрязли в бесконечных дискуссиях о том, какую концессию и кому предоставить, а на это время инвестиции и строительство прекратились; учетные ставки были высоки, настроение на бирже подавленное, предприниматели держались настороже, понимая, что рабочие вот-вот могут взбунтоваться. Сдвинулось с места лишь строительство одной крупной линии (западная ветка из Версаля в Рен). Одним из самых первых последствий переворота Луи Бонапарта стало то, что с таким положением было покончено. В день захвата власти была предоставлена концессия на строительство линии от Лиона к Средиземному морю; через два дня за ней последовала концессия на ветку Париж— Лион. Ее предоставили консорциуму, в который входили и парижские, и лондонские Ротшильды. Заново обсудили условия предоставления концессии на строительство Северной железной дороги на условиях, которые были однозначно благоприятными для компании. Империя стала золотым дном для предпринимателей-железнодорожников: в 1852–1857 гг. всего предоставили не менее 25 концессий, а до 1870 г. к ним добавилось еще 30.
Во всем этом видную роль играл незаконнорожденный сводный брат Наполеона, герцог де Морни, который усмотрел в новом режиме главным образом возможность обогатиться; он энергично высказывался в пользу слияния многих мелких железнодорожных компаний в несколько крупных. Джеймс наладил контакт с Морни в начале 1852 г.; взгляды герцога пришлись ему по душе. Что любопытно, судя по балансу Французского дома, составленному в то время, Джеймс держал акции различных железнодорожных компаний на сумму, превышавшую 20 млн франков (около 15 % суммарных активов). Стоимость этих акций взлетела до небес, когда инвесторы отреагировали на политику нового режима: Аппоньи подсчитал, что всего за неделю в апреле 1852 г. Джеймс заработал 1,5 млн франков, «не заплатив ни пенни». Учитывая огромный прирост капитала, достигнутый Парижским домом в 1850-х гг., эта цифра не выглядит невероятной. Стоит заметить, что из всех шести крупных французских железнодорожных линий Северная железная дорога, контролируемая Ротшильдами, эксплуатировалась наиболее интенсивно и оказалась самой рентабельной: хотя она составляла всего около 9 % от общей протяженности французских железных дорог, по ней осуществлялось 14 % грузовых и более 12 % всех пассажирских перевозок. Соотношение пассажирских и грузовых тарифов к затратам в 1850-х гг. составляло 2,7, а интенсивность движения за период 1850-х — 1860-х гг. более чем удвоилась.
Однако у Джеймса с Перейрами возникало все больше разногласий. Первые признаки раскола проявились в 1849 г., когда Перейры захотели собрать деньги на собственный проект дороги Париж — Лион — Авиньон, не обращаясь к Ротшильдам. В 1852 г. отношения еще больше ухудшились, хотя нелегко точно сказать, когда произошла решающая ссора. Важный шаг к разрыву был сделан, когда Джеймс решил войти в состав синдиката, финансировавшего строительство линии Париж — Лион; Джеймс купил около 12 % акций новой линии (в число других акционеров входили Бартолони, Хоттингер и Бэринг, и, хотя его нет в списках концессионеров, ведущую роль играл Талабо). Такое решение означало недвусмысленный отказ от конкурирующего проекта, который предложили Перейры. Многое становится понятным из серии писем, в которых Джеймс объясняет племянникам, почему он так поступил: «Что касается Лиона, было бы очень пагубно для „Компани дю нор“, если бы мы остались в стороне и линией занялись две другие компании, поэтому я сказал Хоттингеру, что мы возьмем такой же пакет акций, как и другие банкирские дома, а если Бэринг намерен объявить подписку в Лондоне, ее следует проводить совместно с вами. Короче говоря, я не хочу, чтобы при новом правительстве затевалась крупная операция без нашего участия… Если такая операция увенчается успехом без нас, люди скажут: „Ротшильды нам больше не нужны“. Так как мы можем взять столько, сколько хотим, лучше оставаться частью этого товарищества… Господа, которых это касается, весьма популярны у министров».
Сделанное вскользь замечание, в котором Джеймс обзывает одного из братьев Перейра «ослом», намекает на то, что их отношения с Джеймсом стремительно ухудшались.
И все же их партнерство продолжалось. Более того, Исааку Перейра поручили действовать в качестве представителя Джеймса в новом правлении компании «Париж — Лион», а его брат Эмиль продолжал играть ведущую роль, оставаясь председателем совета директоров Северной железной дороги. Он участвовал в повторных переговорах относительно концессии на строительство Северной железной дороги — условия еще одной крупной железнодорожной операции были оговорены в январе 1852 г. Компания собрала 40 млн франков, выпустив облигации на предъявителя, а на вырученные деньги приобрела контрольный пакет линии Булонь — Амьен и направила их на строительство новых веток (например, в Мобёж). В свою очередь, концессию продлили на 99 лет с возможностью для государства выкупить компанию в 1876 г. Раскол случился лишь ближе к концу года, когда Джеймс снова предложил свою поддержку Талабо.
Новой целью Талабо стало слияние новой железнодорожной линии Париж — Лион с южными ветками: Авиньон — Марсель, Марсель— Тулон и более мелкими ветками, ведущими в Гар и Эро. Планировалось создание крупной Средиземноморской компании примерно на тех условиях, которые первоначально задумали Перейры. Джеймс решил приобрести 2 тысячи акций в этом амбициозном, но в финансовом смысле сомнительном проекте, не привлекая Перейров. То, что в числе акционеров был и Морни, заставляет усомниться в упрощенном толковании произошедшего — якобы Перейры, в отличие от Ротшильдов, пользовались поддержкой нового режима. Последний удар был нанесен, когда Джеймс отказался предоставить такую же финансовую поддержку Южной компании братьев Перейра: хотя он и подписался на 3,3 млн франков и потому нельзя сказать, что он полностью пренебрег нуждами компании, Альфонсу выразили вотум недоверия, и он вынужден был подать в отставку. Следовательно, Перейры основали «Креди мобилье» в ответ на то, что их самих исключили из того, что представлялось им новой компанией Талабо и Ротшильда, которую поддерживал существующий строй в лице Морни.
Перейрам не пришлось долго искать образец, в соответствии с которым можно было основать свой альтернативный источник финансирования. Задолго до возникновения замысла «Креди мобилье» в стране уже успешно существовали два полугосударственных банка. Первым из них стал «Креди фонсье» («Земельный кредит», Crédit Foncier) Фульда, ипотечный банк, основанный при государственной поддержке в марте 1852 г. для обеспечения долгосрочных займов землевладельцам путем продажи ипотечных облигаций — крайне популярная форма капиталовложений в XIX в. К концу 1853 г. банк увеличил свой капитал до 60 млн франков и выпустил на 27 млн франков займов. Следует отметить, что Джеймс относился к «Креди фонсье» так же враждебно, как к «Креди мобилье», заявив в октябре 1853 г., что проценты, под которые банк ссужает деньги, слишком высоки, а облигации, которые эмитирует банк, считаются слишком подозрительными в сельских районах, чтобы банк исполнил намеченные цели. Вместо того чтобы поддерживать земельных собственников, «Креди фонсье» по сути финансирует строительство городской недвижимости и занимается операциями в основном спекулятивного характера: «С самого начала мы отчетливо видим такие проблемы, и именно по этой причине мы отказались принять участие в этой афере, хотя нам неоднократно делались предложения… „Креди фонсье“… участвует в рискованных операциях, и именно благодаря им до последнего времени получает прибыли… Его нельзя назвать серьезным предприятием».
Вторым новым учреждением стала инвестиционная компания «Фонд совместных действий» (Caisse des Actions réunies), основанная в 1850 г. Миресом, тогдашним редактором «Железнодорожного журнала», с капиталом в 5 млн франков. Хотя Мирес преобразовал «Фонд совместных действий» в более претенциозный «Общий железнодорожный фонд» только в 1853 г., он впоследствии утверждал, что именно его учреждение подсказало Бенуа Фульду мысль о гораздо более крупном предприятии: «Я сказал себе: если Мирес в одиночку оказался способен создать такой фонд, то компания, состоящая из более влиятельных людей, тем более способна создать сильную финансовую организацию, которая могла бы одновременно финансировать крупные операции и промышленные предприятия. По возвращении [из Бадена] я стал искать подходящих людей для участия в моем проекте и не нашел никого более подходящего, чем… Э. и И. Перейра… Так родился „Креди мобилье“».
Согласно еще одной версии событий, идею «Креди мобилье», как бы мы сказали сегодня, продавил министр внутренних дел Персиньи, которому пришлось преодолеть несгибаемое сопротивление Ашиля Фульда, — хотя, возможно, так Фульды пытались снять с себя ответственность после того, как «Креди мобилье» обанкротился. На самом деле Фульды и Перейры были равноправными партнерами, разделившими мажоритарный пакет акций.
Что же нового было в «Креди мобилье»? Банк Франции не разрешил новому учреждению называться «банком», хотя именно таким был первоначальный замысел братьев Перейра. По сути «Креди мобилье» был инвестиционным трестом, основанным группой во главе с Перейрами, с капиталом в 20 (позже 60) млн франков. Первостепенной задачей нового учреждения было привлечь сбережения мелких вкладчиков в железные дороги, притом что многие из них уже обожглись в 1840-е гг., когда возникавшие как грибы после дождя железнодорожные компании выпускали множество сомнительных акций. «Креди мобилье» все упростил: он предлагал вкладчикам стандартизованные облигации различного срока действия, а их деньги вкладывал в те акции и ценные бумаги, которые казались надежными его директорам. Короче говоря, «Креди мобилье» выступал посредником между рынком облигаций и рынком акций, он представлял собой депозитный банк, который эмитировал облигации, а не депозитные сертификаты, не подлежащие передаче. Последние изменения в уставе банка, опубликованные 20 ноября, стали результатом компромисса между более осторожными членами кабинета министров и Перейрами: текущие счета и деньги, полученные от продажи краткосрочных облигаций, не должны были более чем в два раза превышать оплаченную часть акционерного капитала, что вдвое превышало уровень, которого требовало министерство финансов; суммы, вырученные за долгосрочные облигации, не должны были превышать 600 млн франков, то есть в 10 раз больше, чем капитал банка.
Обычно в «Креди мобилье» видят прямую угрозу монополии банка «Братья де Ротшильд». В самом деле, скоро между двумя банками началась ожесточенная конкурентная борьба. Кроме того, Джеймса раздражали социальные претензии его бывших подчиненных — особенно когда они купили поместье д’Арменвильер на 8200 акрах земли рядом с Ферьером, виноградник Палмер рядом с Шато-Мутон и даже дом, соседний с домом Ната на улице Фобур-Сент-Оноре! Джеймс не скрывал и своих опасений в связи с новым банком. Как он писал Наполеону III 15 ноября, этот банк будет одновременно крайне мощным и крайне подверженным кризисам. Его доводы были не такими противоречивыми, как позже уверял Персиньи.
Первым доводом Джеймса было классическое возражение банкира-консерватора против акционерных компаний: он утверждал, что «неизвестные», «безымянные» и «безответственные» директора могут злоупотреблять своим положением и деньгами других людей. Джеймс пошел дальше, предсказав, что новый банк, в силу своего положения, создаст «устрашающее господство коммерции и промышленности». «Благодаря одному лишь объему своих инвестиций», предупреждал он, директора компании «будут писать законы на рынке, причем такие законы, которые окажутся за пределами контроля и за пределами конкуренции… и сосредоточат в своих руках большую часть национального богатства… Это будет бедствием… Когда банк заработает в полную силу, он станет сильнее самого правительства». В то же время, считал Джеймс, сама его сила покоится на фундаменте из песка — вот что делает катастрофу неминуемой. Всякий раз, как банк будет предлагать инвесторам облигации с фиксированной выплатой процентов, его собственные инвестиции в акции окажутся «неустойчивыми, сомнительными, неопределенными». Во время кризиса банк приведет экономику страны «к краю пропасти». Воспринимая как данность, что новый банк будет поддерживать недостаточный резерв, Джеймс предсказывал: если банк столкнется с трудностями, правительству придется выбирать между «общим банкротством» или приостановкой обмена валюты на золото. Его преувеличенные опасения призваны были устрашить Луи Наполеона; однако, как мы увидим, они не были совсем безосновательными.
Уже сам факт, что Джеймс выступил против «Креди мобилье», не следует понимать так, что деятельность нового банка была направлена против него. Возможно, Перейры были искренними, предлагая Джеймсу долю в их новом предприятии; его отказ не доказывает их враждебных чувств по отношению к нему. Не следует придавать слишком большого значения и тому, что устав банка был опубликован в «Монитер универсель», пока Джеймса не было в Париже. То, что в числе акционеров «Креди мобилье» некоторые ближайшие помощники Ротшильдов в Италии и Германии — Торлонья, Оппенгейм и Гейне, — также противоречит мысли о противодействии Ротшильдам: этим людям было что терять, если бы они навлекли на себя гнев Джеймса.
По правде говоря, «Креди мобилье», явно претендующий на то, чтобы стать финансовым «центром», действующим в интересах государства, представлял гораздо больше угрозы для Банка Франции, чем для Ротшильдов. Как утверждал Перейра в 1854 г., новое учреждение было создано «из необходимости ввести в обращение нового агента, новые деньги, основанные на общественном доверии, которые приносят собственные ежедневные проценты». В его словах прослеживается явный намек на то, что он видел свои облигации в роли квазиденег. Самое главное, как угадали самые сообразительные тогдашние комментаторы, создание «Креди мобилье» стало ответом на жесткую политику Банка Франции после революции 1848 г., особенно в части предоставления займов: до 1852 г. Банк Франции отказывался ссужать деньги под акции железнодорожных компаний, а под рентные бумаги предоставлял ссуды под относительно высокий процент — 6 %. Поскольку доходность рентных бумаг к ноябрю 1852 г. снизилась до 3,6 %, приход «Креди мобилье» становится более понятным, как и противодействие Джеймса: в 1852 г. банк «Братья де Ротшильд» держал акций Банка Франции на сумму в 1 млн 131 тысяча 078 франков, цена которых понизилась после выхода на рынок «Креди мобилье». Именно тогда зародился союз Ротшильдов с Банком Франции, который дойдет до своего логического завершения в 1855 г., когда в состав правления Банка Франции войдет Альфонс.
«Креди мобилье» начал с огромным успехом. Пакеты в 500 его акций, которые при открытии стоили 1100 франков, через четыре дня достигли 1600. В лучший момент в марте 1856 г. они торговались по 1882 франка. Первоначальные акционеры получили большие доходы от прироста капитала; трудно поверить, что Джеймс не завидовал таким прибылям. Дивиденды также выглядели солидно: с 13 % в 1853 г. они подскочили до 40 % через два года (что подразумевало прибыль в 4 и 10 %). Казалось бы, такие результаты опровергают пророчества Джеймса, который предрекал «Креди мобилье» катастрофу. Не стали они и результатом мошенничества при учете. Тот период можно считать золотым веком французского железнодорожного строительства: в 1851–1856 гг. валовые капиталовложения выросли пятикратно; в 1850-е гг. было проложено вдвое больше путей, чем в 1840-е гг. Более того, соотношение грузовых и пассажирских перевозок к эксплуатационным расходам находилось на своем пике.
Смыслом «Креди мобилье» было позволить Перейрам получить долю на растущем рынке, в чем они и преуспели.
Впрочем, не следует преувеличивать масштаб успеха «Креди мобилье». Правда, на те средства, которые им удалось собрать с помощью «Креди мобилье», Перейры сумели приобрести пакеты акций в значительной части железнодорожных компаний, и они оказывали преобладающее влияние на Юг (Бордо — Сет), линию Париж — Лион через Бурбонскую линию и Запад (в которых сливались линии Париж — Руан, Руан — Гавр, Дьеп — Фекан и Версаль — Рен). Но Ротшильды по-прежнему контролировали Северную железную дорогу и обладали самым большим индивидуальным пакетом акций в компании Париж — Лион, которая позже слилась с Гран-Сентрал, образовав в 1857 г. линию Париж — Лион — Средиземное море, не говоря уже о более мелких пакетах в Южной компании и линии Арденны-и-Уаза. Перейры получили 8 мест в правлениях различных французских железнодорожных компаний; у Ротшильдов их было 14. Кроме того, на рынок вышли многочисленные новые игроки, среди которых в первую очередь следует отметить самого Морни (который в 1853 г. основал компанию Гран-Сентрал). Не все новички были союзниками Перейров. Линии фронта были не такими отчетливыми, как часто утверждают: так, Шарль Лаффит был партнером Перейров на Юге, но у него имелся солидный пакет акций Северной железной дороги. Герцог де Галлиера принадлежит к числу основателей «Креди мобилье», но одновременно входил в правление Северной железной дороги. Хотя Перейры преобладали в компаниях, которые, слившись, образовали Восточную железную дорогу, в 1854 г. облигации компании на сумму в 2,5 млн ф. ст. разместил банк «Н. М. Ротшильд и сыновья» в Лондоне.
Ясно одно: позднейшие утверждения Миреса, что к 1855 г. Джеймс якобы «отрекся» перед лицом конкуренции со стороны «нового банка», несостоятельны. Более того, именно «Креди мобилье» рисковал чрезмерным распылением средств. Конечно, слова Джеймса о том, что его капитал «незначителен», следует считать преувеличением, но есть повод утверждать, что капитала «Креди мобилье» было недостаточно для аппетитов Перейров. Уже в 1853 г., в попытке увеличить средства в своем распоряжении, компания хотела разместить на 120 млн франков облигаций, но правительство воспользовалось своим правом вето. Когда Перейры повторили попытку в 1855 г., правительство снова расстроило их планы. В результате «Креди мобилье» все больше приходилось полагаться на 60–100 млн франков обыкновенных депозитов, главным образом полученных от связанных с ним компаний, например железнодорожных. Возможно, именно из-за таких стесненных условий отмечалось расхождение между намерениями основателей «Креди мобилье» и их реальной инвестиционной стратегией. На самом деле портфель банка отличался сравнительно высоким оборотом, а общие активы колебались между всего 50 млн франков в 1854 г. и 266 млн франков годом спустя.
Если бы Перейры ограничили свою деятельность Францией, едва ли стала бы возможной знаменитая «война» между ними и Ротшильдами; все свелось бы к отдельным мелким стычкам. Однако Францией Перейры не ограничились. Особую опасность, как казалось Джеймсу, представляло распространение деятельности «Креди мобилье» за пределы Франции, в результате чего новый банк стал бы поистине всеевропейским явлением. 2 апреля 1853 г. великий герцог Гессен-Дармштадтский даровал лицензию кельнским банкирам Абрахаму Оппенгейму и Густаву Мевиссену из «Шаффхаузеншер банкферайн» (Schaffhausenscher Bankverein) на открытие учетного банка и банка-эмитента. Они назвали новый банк «Дармштадтский торгово-промышленный банк» (Darmstädter Bank für Handel und Industrie) и, при намеченном капитале в 25 млн гульденов (около 54 млн франков) и с уставом в стиле братьев Перейра, очевидно, собирались сделать его немецким «Креди мобилье». Ротшильдам был брошен вызов, можно сказать, в их родовом гнезде: Дармштадт находится меньше чем в двадцати милях от юга Франкфурта, и единственная причина, почему Оппенгейм и Мевиссен решили основать там новый банк, — то, что власти и Франкфурта, и Кельна отказались выдать им лицензию. Четверо из девяти управляющих, в том числе старый конкурент Ротшильдов Мориц Бетман, были уроженцами Франкфурта.
Но еще бо́льшую тревогу вызывало участие Перейров и Фульдов в новом проекте. Как мы видели, одним из первых акционеров «Креди мобилье» стал сам Абрахам Оппенгейм (он приобрел 500 акций), и он послал в Париж своего брата Симона, чтобы привлечь интерес французов. Договор, заключенный им, был щедрым: из первоначальных 40 тысяч акций управляющие-основатели оставляли себе 4 тысячи; еще 4 тысячи выпускались Бетманом во Франкфурте, 10 тысяч были проданы по номиналу акционерам «Креди мобилье», а оставшиеся акции находились в совместном владении Оппенгейма, Мевиссена, Фульда и «Креди мобилье». Только таким способом удалось обеспечить успех нового предприятия. Если бы не покупка французами акций, в мае, когда они были предложены широкой публике, цена, скорее всего, упала бы ниже номинала (слабость, которую, естественно, объясняли махинациями Ротшильдов). Целью таких покупок было обеспечить «Креди мобилье» мажоритарный пакет акций. Вскоре пошли разговоры об открытии похожих учреждений в других странах. Уже в июле 1853 г. Джеймс счел себя обязанным предостеречь пьемонтского банкира Болмиду об открытии «Креди мобилье» в Турине. Он предупреждал, что «неблагоприятные перспективы» такого банка перевесят его «позитивные преимущества». Первая попытка братьев Перейра основать испанский «Кредито мобилиаро» также относится к 1853 г., а чуть позже появилась и мысль о бельгийском «Креди мобилье». В 1854 г. даже Австрия не выглядела неуязвимой от проникновения Перейров. Их действия порождали опасения, что «Креди мобилье» может стать многонациональной компанией, бросив вызов до тех пор уникальному положению Ротшильдов в европейских финансах.
Однако, повторяю, происходящее не следует чересчур упрощать. В 1850-х гг. не одни только братья Перейра поняли, какие возможности заключает в себе акционерное банковское дело. У них нашлись подражатели и в Лондоне (там появились, например, «Креди фонсье» и «Мобилье оф Ингленд», «Интернэшнл лэнд компани» и «Интернэшнл файнэншл сесайети»), хотя особого успеха они не добились. Только в 1855 и 1856 гг. еще 13 таких банков было основано в государствах Германии, в том числе «Дисконтогезельшафт» Давида Ганземана, «Берлинер хандельсгезельшафт», «Ферайнсбанк» и «Норддойче банк» (последние два находились в Гамбурге). Не следует игнорировать и таких же энергичных новичков, которые были сторонниками более традиционной структуры частных и торговых банков, так как они во многом представляли более серьезную угрозу для господства Ротшильдов. В Лондоне главенствующему положению банкирских домов «Братья Бэринг» и «Н. М. Ротшильд» (особенно на рынке переводных векселей) угрожали рост таких уже существующих торговых банков, как банк Шрёдеров, а также «Фрюлинг и Гошен», а также приход на рынок новых компаний, особенно «К. Й. Хамбро и сын» (1839), «Оверенд, Герни» и «Кляйнворт и Коэн» (1855). И во Франкфурте банк «М. А. Ротшильд и сыновья» столкнулся с новыми конкурентами в лице «Эрлангера и сыновей», основанного выкрестом Лёбом Мозесом Эрлангером, а также банков Якоба С. Х. Штерна, Лазарда Спейера-Эллисена, Морица Б. Гольдшмидта (1851) и братьев Сульцбах (1856). В Париже набирала силу компания «Братья Лазард», основанная в 1854 г.
Помимо бума начала 1850-х гг., главной причиной для возникновения новых банков стала революция в средствах сообщения, начатая с приходом телеграфа. Хотя телеграф изобрели еще в XVIII в., а успешная демонстрация его применения прошла в 1830-е гг., телеграф получил реальное влияние на международные финансы лишь после 1848 г. В 1850 г. телеграфные линии ввели в коммерческую эксплуатацию в Соединенных Штатах, Англии, Пруссии, Франции и Бельгии; но настоящим водоразделом стал подводный кабель Дувр— Кале, проложенный в 1851 г. Еще до прокладки кабеля Юлиус Рёйтер[35] писал в Нью-Корт: «Если вы примете наши услуги по передаче берлинского и венского обменных курсов, мы обязуемся не передавать эти сведения никаким другим лондонским банкам; более того, мы обязуемся возместить вам убытки, если какая-либо телеграмма не придет в установленный срок». Однако любая такая монополистическая договоренность давно утратила силу в континентальной Европе и недолго продержалась в Лондоне.
Возможно, именно этим объясняется странно враждебное отношение Джеймса к новшеству, которое, как казалось, он должен был приветствовать. На протяжении 1850-х гг. он неоднократно жаловался, что «телеграф губит нам все дело». Дело в том, что с помощью телеграфа гораздо легче было делать то, что Ротшильдам так изобретательно удавалось раньше, а именно регулировать финансовую деятельность между филиалами, расположенными далеко друг от друга. Многие конкуренты Ротшильдов теперь стремились следовать их примеру с помощью «проволоки»: к 1860-м гг. такие франкфуртские семьи, как Шпейеры, Штерны и Эрлангеры, учредили филиалы в Лондоне и Париже, а Шпейеры также и в Нью-Йорке. «Похоже, — жаловался Джеймс в апреле 1851 г., — что вчера множество немецких мошенников продали [французские] железнодорожные акции в Лондоне с помощью телеграфа… С тех пор как телеграф стал доступен, люди работают гораздо больше. Каждый день в 12 они посылают депешу, даже по незначительным операциям, и в тот же день еще до закрытия биржи уже получают [прибыль]». Когда-то Ротшильды значительно опережали конкурентов благодаря непревзойденной системе курьеров и почтовых голубей; но теперь «новости может получать кто угодно». Джеймс понимал, что у них нет другого выхода и придется «делать то же самое», и все же изобретение телеграфа казалось ему «позором». Даже когда он уезжал в летний отпуск на воды, и там не было отдыха от дел: «Приходится слишком много думать, даже принимая ванны, что нехорошо». Его жалобы в 1870-е гг. повторял его сын: хотя у Ротшильдов не оставалось другого выхода, кроме использования новой техники, они всегда жалели, что с помощью телеграфа важные финансовые новости стали доступны всем, и по-прежнему писали друг другу письма в привычной для себя манере вплоть до Первой мировой войны.
Золотая лихорадка
Конечно, значение таких жалоб не следует преувеличивать. В действительности, хотя Ротшильды сталкивались в Европе с растущей конкуренцией, они по-прежнему играли в собственной лиге, будучи подлинно всемирной компанией. Более того, ряд крупнейших операций в 1850-е гг. они совершили на тех континентах, куда телеграф еще не дотянулся. До 1866 г. не было телеграфной связи Европы с Северной Америкой и Индией; до 1869 г. — с Латинской Америкой; а с Австралией телеграфная связь появилась лишь в 1873 г. В этих регионах по-прежнему хорошо зарекомендовала себя традиционная система Ротшильдов, состоящая из полуавтономных агентов, которые писали регулярно, но не ежедневно. Конечно, и европейские агенты продолжали делать свое дело: Вайсвайлер и Бауэр в Мадриде; Сэмьюэл Ламберт, сменивший своего тестя Рихтенбергера в Брюсселе; к ним присоединялись новобранцы вроде Ораса Ландау, который служил в Константинополе, а затем в Италии. Но их роль сборщиков сведений была уже не столь важна, как раньше, хотя, конечно, конфиденциальная политическая информация по-прежнему пользовалась большим спросом. Такую информацию можно было приобрести, только если агент обладал достаточно большими связями. Однако в тот период большую стратегическую роль приобретали более отдаленные агенты.
Кризис 1848 г. показал, как трудно вести дела через Атлантику, особенно когда агент занимал такое независимое положение в Нью-Йорке. Джеймс послал туда Альфонса в октябре того же года отчасти с целью заменить Белмонта представителем семьи Ротшильд. Письма Бетти к сыну показывают, насколько серьезным было такое намерение. Она советовала Альфонсу потерпеть до тех пор, пока он не наберется достаточно опыта в американских делах, но потом «…ты сможешь говорить на языке больших мальчиков; вначале почтительно, но, если вежливость не поможет, с силой и достоинством, какие подходят тебе по статусу и по праву и которые поставят его на место. Если и после этого м-р Б. захочет важничать, а тебя попросит смириться, что ж, ты будешь в том положении, когда сможешь принять вызов и указать этому господину на дверь…».
Очевидно, ситуация обострилась весной 1849 г. «Положение с Белмонтом больше нельзя терпеть», — писала Бетти 24 марта. Он «не заслуживает… даже тени доверия без потери прибыли и достоинства… Вопрос заключается в следующем: не станет ли полезным для будущего нашей семьи основание Нью-Йоркского дома, дома, который будет носить нашу фамилию… Людям вдумчивым будущее Америки видится столь грандиозным, что я… неизменно горжусь… приятно, что ты, мой сын, будешь тем, кто заложит основы Дома, который составит честь нашей фамилии… Тебя ждет карьерный взлет, и ты… за один шаг окажешься во главе большого Дома».
Как она писала сыну в мае, она хочет, чтобы он «обосновался в Америке для всего… и превратил глупость и жадность агента в великое будущее… Поэтому повторяю: оставайся в Новом Свете; если произойдет самое худшее, если Старый Свет падет, чего Господь не допустит, Новый Свет станет для нас новой родиной».
Этот замысел обсуждался и после возвращения ее сына в Европу (видимо, временного) в 1849 г. «Альфонс… твердо решил вернуться, — сообщал Лайонел, повидавшись с кузеном в Вильдбаде. — Мы говорили в общем об американских делах, но это все. И дядя Джеймс, и Альфонс много думают о том, сколько денег можно заработать в Америке, и желают продолжать там дела, так что он во всяком случае вернется». Сам Альфонс говорил о том, чтобы «перевести тамошние дела на более удобную основу», когда он вернется в Америку, и Кастеллане не сомневался, что вскоре Альфонс снова оставит Париж, «чтобы основать Нью-Йоркский дом». Даже в самом Нью-Йорке «повсюду знали, что барон Альфонс вернется в Штаты».
Однако этого не произошло; данное упущение, вероятно, стало единственной величайшей стратегической ошибкой Ротшильдов. Нелегко объяснить, почему так случилось. Судя по письмам Бетти, одной из причин послужило то, что Альфонс не смог отказаться от удобств парижской жизни ради менее утонченной жизни в Нью-Йорке. Мать долго убеждала сына; она рисовала ему будущее в розовом свете, намекая на то, что после первых двух лет повседневную жизнь предполагаемого нового дома можно будет поручить «временному агенту до того времени, как кто-то из семьи или, позже, твои братья захотят время от времени приезжать туда на несколько месяцев… Как только дом будет основан, ты можешь сразу же вернуться к нам, милый сын, в то же время присматривая за человеком, который заменит тебя…». Да и лондонские партнеры были не в восторге от этой затеи, хотя они продолжали подозревать, что Белмонт «спекулирует нашими деньгами». По мнению Бетти, Лайонел и его братья «относились к проекту неопределенно». Они «беспокоились, что Париж все меньше в этом участвует, и предпочли бы видеть там агента. Но этим агентом может стать лишь Давидсон, который много работает в их интересах».
Наверное, самым убедительным объяснением все же будет то, что Белмонту наконец удалось убедить Джеймса в своей незаменимости. К тому времени он прочно утвердился в США, и его общественное положение и политическое влияние росли почти так же стремительно, как и его личное состояние. В 1849 г. Белмонт объявил о своей помолвке с Кэролайн Перри, дочерью коммодора Военно-морских сил США Мэтью Гэлбрайта Перри и, как подчеркивал Белмонт, выходцем из «одной из наших лучших семей». Через четыре года, при неожиданной смене ролей, Белмонт сам приехал в Европу — в роли американского посла в Гааге. Наверное, эти признаки мирского успеха (на достижение которого у молодого, получившего французское образование Ротшильда ушло бы много времени) и убедили Джеймса оставить Белмонта на прежнем месте. Даже Бетти признавала, что Белмонт «создал для себя прочное и независимое положение: он знает вдоль и поперек все ресурсы страны; он держит в руках ключ от всего механизма в мире коммерции». «Склоняюсь ко мнению, — нехотя признавал ее муж в 1858 г., — что нам следует оставить управление американскими делами всецело в руках Белмонта, поскольку мы можем полностью доверять ему, и он так досконально разбирается в тамошних делах… если мы так поступим, нам больше не придется мириться с бесконечными жалобами и вопросами, принимать или нет векселя того или другого банка».
Только за 7 лет до того Джеймс с горечью жаловался, что Белмонт не дает ему «посмотреть книги» нью-йоркского агентства.
Конечно, Белмонт всего лишь управлял делами на Восточном побережье; главным образом, они сводились к выпуску облигаций для таких северо-восточных штатов, как Нью-Йорк, Пенсильвания и Огайо, а также крупных железнодорожных компаний, например «Иллинойс сентрал». Однако в 1850-е гг. стремительно развивалось и Западное побережье, куда после известия о том, что в Калифорнии нашли золото, из Мексики срочно командировали Бенджамина Давидсона, вооруженного общим кредитом в 40 тысяч долларов. И снова Ротшильды испытывали дурные предчувствия из-за необходимости поручить свои интересы одному лицу на таком отдаленном рынке, «где цивилизация в упадке… и где дела приходится вести на свой страх и риск»; поэтому к Давидсону в Сан-Франциско решено было послать клерка из Франкфуртского дома по фамилии Мэй. Джеймс одобрял кандидатуру Мэя: он писал, что Мэй «славный малый… умный, к тому же он франкфуртский еврей. Таким людям я всегда очень доверяю». Но вскоре он испытал разочарование. Всего год спустя разгорелся скандал, когда выяснилось, что Мэй и Давидсон решили потратить от 26 до 50 тысяч долларов на новый дом. Брат Давидсона поспешил на его защиту, указав, что калифорнийское агентство всего за два года принесло прибыль в 37 762 ф. ст.; что, учитывая высокую стоимость жизни в Сан-Франциско, такие текущие расходы вполне оправданны и что до приобретения нового дома Давидсон жил «как свинья в свинарнике, в хижине, построенной над землянкой, которую он покидал для того, чтобы подышать воздухом и поесть, и всякий раз дрожал от страха, боясь, что случится пожар и, вернувшись, он обнаружит, что его жилище сгорело дотла».
Как и в других случаях таких же разногласий с агентами, в тот раз гроза миновала и Давидсон и Мэй остались на своем месте. Через десять лет оба еще были там; более того, теперь Мэй просил разрешения вернуться домой — в письме, которое проливает свет на отношения Ротшильдов со своими американскими агентами: «Я не молодею… мне минуло 36 лет, и настало время решить, продолжать ли одинокую жизнь и проводить остаток дней вдали от родных, или вернуться и обзавестись семьей. Здесь не та страна, где мужчина, особенно европеец, пусть даже у него весьма низкие требования к цивилизации и обществу, способен оставаться много лет; все это еще терпимо, пока человек молод, но в зрелом возрасте появляются другие мысли. Пожалуйста, не думайте… будто я решил удалиться от дел из-за того… что скопил в этой стране большое богатство… правда, с вашей стороны было очень любезно предоставить мне место, вашу доброту я никогда не забуду и буду благодарен вам всю жизнь, это стало для меня большим преимуществом, но… ваши интересы из-за этого ни в малейшей степени не пострадают, и… здесь всегда в первую очередь заботились о деле и ценили его превыше всего».
Ближе к концу 1850-х гг. решено было послать еще одного Давидсона, Натаниэля, в Мексику, чтобы он занял там место Бенджамина. Мексика, несмотря на политическую нестабильность, по-прежнему считалась весьма перспективной: можно было не только предоставлять займы хронически неплатежеспособному государству, но и вкладывать средства в ртутные и угольные месторождения и чугунолитейное производство. Значение Мексики возросло в 1860–1861 гг., когда эта страна стала целью французских имперских амбиций. Тем временем Шарфенберг оставался на Кубе. Политическое значение острова также возросло, когда американское правительство решило купить его у Испании (к этому замыслу приложил руку Белмонт, но он потерпел неудачу из-за политической оппозиции в США).