Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Заморская Русь - Олег Васильевич Слободчиков на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— А как ему без служилых? — Младший сын поднял непокорные глаза и расправил усы указательным пальцем. — Тут же обчистят и закабалят.

— Что правда, то правда, — примиряясь, снова зевнул дед Александр, мелко крестя бороду. — Без воинства нам никак нельзя. Купчишка откупится, дворянчик обасурманится, у мужика вся надежда на служилых… А вы и рады пятки чесать.

Завыло в трубе, заохало, заскрипела крыша. Дуло с востока на запад.

Дядька Семен оказывал Сысою особое внимание среди племянников, будто был в сговоре с ним.

— Печать на тебе вижу, — говорил, посмеиваясь. — Как я, сбежишь от пашни. Будет — не будет тебе счастье — это уж как на роду написано, а долю найдешь. Только уходить надо с ружьем… Там тобольские винтовки и фузеи непомерно дороги, а здесь нынче ружья делают хорошие, захожу в мангазейну — не налюбуюсь. Там, бывало, дадут проржавевшую дедовскую пищаль, из нее с полусотни шагов в коня не попасть, куда уж себя защитить: а дыма да грохота уже и медведи не боятся, не то что дикие.

— Что у тебя зубов нет? — спрашивал Сысой, разглядывая впалые губы под усами. — Дед старый, а у него есть?

Дядькины пшеничные усы начинали шевелиться, глаза плутовато разгорались.

— Зубы свои я по островам растерял и все из-за золота! За морем его много, вместо камней на земле валяется. Высадился, как-то на остров — лежит под ногами, а на меня бегут алеуты с дубинами. Я натолкал за щеку, из пищали — бах! Дым, ничего не видать. Выскакивает из него здоровенный алеут — меня дубиной по щеке — хрясть! Вместе с золотом вывалилась половина зубов. И так несколько раз! Есть у них в том и другой умысел: чтобы пришлый человек хлеб, рыбу ел, а мясо не трогал, китовины самим не хватает.

Дядька хохотал, разинув беззубый рот. Сквозь нависшие усы розовели голые десны. А Сысой кручинился: воли ему хотелось, но с зубами. И томилась душа от дядькиных рассказов про острова, галиоты, фальконеты, фузеи. Раззадоренный ими, он бегал в оружейную лавку, часами глядел на ряды ружей, пистолей, на чучела зверей, горки пуль и дроби.

По воскресеньям и престольным праздникам большая семья Александра Петровича ходила в церковь. Впереди шагал хозяин с Дарьей Петровной, за ними шли сыновья с женами и детьми. Нищие, убогие, издали завидев пышную седую бороду старосты, начинали возбужденно переговариваться, просить громче и жалобней. Александр Петрович доставал кожаный кошель, выкладывал на ладошки внуков и внучек медные монетки:

— Пойдите, подайте! От молодого и безгрешного милость Богу угодней!

Сысой в косоворотке и бараньей шапке, шагнул к ряду убогих, сидевших вдоль церковной ограды. Его кулачок со сжатой монеткой схватили цепкие пальцы, глаза встретились с мутным взглядом дурочки. Он разжал кулак.

— Фу, медяк! — надула губы Глашка. — Золото дай! — И расхохоталась: — Ходить по золоту будешь — богатства не наживешь!

Сысой, широко раскрыв глаза, выдернул руку. Ударил колокол к обедне, спугнув с колокольни стаи воробьев и голубей. Шаркая великоватыми, с брата Федьки, чирками, подбежал к отцу, вцепился в его шитую крестами опояску.

— Глашка золота просит!? — вскрикнул испуганно.

— Бог с ней, блаженная, — улыбнулся в бороду отец. — Сама не знает, чего говорит.

Получив подзатыльник от старшего брата, Сысой скинул шапку, стал креститься на купола приходской церкви, но думал о своем: верил дурочке, что будет ходить по золоту. Торопливо и приглушенно, захлебываясь и заикаясь, рассказал о том дядьке Семену, переметнувшись к нему от отца.

— Что с того, что не разбогатеешь? — С пониманием рассмеялся он. — Зато будешь искать! Это, может быть, и есть самое большое счастье.

Крестясь, семья вошла в притвор. Александр Петрович достал из кошеля серебряную монетку, опустил в блестящую коробочку пожертвований на ремонт храма. И зловредный писклявый голос из-за левого плеча шепнул Сысою на ухо с затаенной страстью: «Укради!» От такого совета у него качнулся пол под ногами, он перекрестился, хотел плюнул через плечо нечистому в рыло, но получил другой подзатыльник от Егорки. Не сильно оплеванный бес, видать, утерся и опять за свое: «Разбогатеешь, храм построишь… А без ружья за морем никак нельзя!» В то же воскресенье, после полудня, прибежал закадычный дружок Васька Васильев, из бедных переселенцев, сказал, что видел у воды на камне змею.

— Айда, убьем! Сто грехов отпустится! — зашептал, выпучивая глаза.

Вдвоем мальчишки побежали к яру. Не обманул Васька, в том месте, где указал, на камне грелась змея. Разинув рты от жути, они бросились на нее, не ждавшую врагов, измолотили палками. Потом жгли на костре, ожидая, что высунет ноги из-под чешуи, топили жир и мазали им глаза, чтобы видеть клады под землей. Васька приговаривал, что хочет своему дому богатства, как в сысоевом, но прожег подол рубахи и, всхлипывая, поплелся получать взбучку. Потом настала ночь, которую Сысой помнил всю дальнейшую жизнь и гадал: было ли то в яви или привиделось в бреду.

Он помнил, что отпросился в ночное со сверстниками, но по пути увидел, что церковная дверь приоткрыта, протиснулся в притвор, забрался в пустой ящик из-под проданных икон. Поп Андроник пошаркал сапогами возле клироса и ушел, звонарь, живший во дворе, в сторожке, долго препирался со старухой, протиравшей пыль. Затем дверь закрыли и, судя по звукам, заперли. Этого Сысой не ждал. Он посидел, прислушиваясь. Никого. Тихонько нажал на крышку ящика, чтобы приподнять, — под куполом загрохотало, заскрежетало. Сысой замер с колотившимся сердцем, опять толкнул крышку, и снова раздался жуткий шум. «Эхо», — подумал он, бесстрашно выбрался из укрытия, шагнул к блестящей коробочке.

— Погоди! — простонал голос за спиной.

Сысой испуганно обернулся. Над высокой дверью висела икона седобородого Николы Чудотворца, покровителя странствующих и промышленных. Святой смотрел на него с укором. Сысой стыдливо вздохнул, пожал плечами, снял коробку, тряхнул, и с облегчением понял, что денег в ней нет. Захохотал писклявый голос за плечом. Баба Дарья часто говорила, если кто-нибудь из домашних боялся идти ночью в конюшню или в амбар: «На скотном дворе чертям делать нечего, они там, где святость». Вспомнив бабушку, Сысой хотел повесить коробку на место, но краем глаза заметил движение на иконе, вздрогнул, вскинул взгляд и увидел, как потеплевший насмешливый глаз Чудотворца по-свойски подмигнул ему. Коробочка выпала из рук. С купола снова обрушился страшный грохот. Сысой бросился к двери, толкнул ее плечом, но она не двинулась. Шум за спиной стих. «Эхо!» — опять подумал он.

За дверью раздались голоса и топот. Мальчик нырнул в ящик, накрылся крышкой. Заскрипел засов, дверь распахнулась, четверо мужчин внесли закрытый гроб. Сысой приготовился выскользнуть из храма, но в дверях стояли темные фигуры людей. Гроб поставили, все вышли и опять заперли храм.

Стало совсем темно. Перед распятьем тускло горела одна лампада, чуть высвечивая край гроба. Сысой вспомнил, что умер дед Савин. Про него говорили, будто десять лет не слазил с печи и под левой пазухой выпарил из петушиного яйца летучего змея, которого в посаде и слободе видели многие. Змей летал по ночам, рассыпая искры, как головешка, забирался в трубы домов. Сказывали, что старик загадывал на масло, вот змей и шарил по горшкам. А взял на себя грех дед Савин, чтобы потомство жило богато.

Сысой старался не смотреть на гроб, но глаза сами собой поворачивались в ту сторону. Под куполом раздался приглушенный скрежет. Опять мурашки поползли по коже. Сысою показалось, что крышка сдвигается, из-под нее на четвереньках выбирается дед Савин. Иконы ожили: Богородица у распятия смахнула слезу. Христос поднял голову, сквозь спутанные волосы посмотрел на Сысоя, качнул головой: «Зачем ты здесь?»

Где-то прокричал петух. Сысой трижды перекрестился: гроб как гроб, крышка закрыта, все на месте. Только сердце стучало, едва не выскакивая из груди. Потом послышался скрип открываемой двери. Вошел старый дьякон, за ним еще кто-то. Стали зажигать свечи возле гроба. Сысой выскользнул из церкви, в темноте добежал до дома, на крыльце столкнулся с соседкой. Та вздрогнула, закрестилась. Он поддернул штаны, показывая, что ходил до ветра, прошмыгнул мимо и лег на лавку возле печи, укрывшись дерюжкой. Возле головы, не муркая, клевал носом кот.

Впечатления ночи вновь и вновь плыли перед глазами, в ушах шумело. Еще не рассвело, он увидел, как с печи слазит незнакомая грузная странница. «Ночует», — подумал. Старуха толстой, как окорок, ногой, долго шарила лавку. Сысой даже голову убрал, чтобы невзначай не ступила. Тяжелая ступня опустилась на кота и тот не мякнул. Старуха слезла на пол, не крестясь, переваливаясь с боку на бок, направилась к двери.

«Пришлая,» — подумал Сысой, проваливаясь в темную шершавую глубь.

Утром на лавке нашли мертвого кота, Сысой метался в горячке. Баба Дарья наговаривала на воду, брызгала и отпаивала внука травами. Антонов огонь прошел, но начал расти горб. Приходил казачий фельдшер, щупал, хмурился, цокал языком. Выпив чарку настойки, обсосал усы, пожал плечами, сказал всхлипывавшей Фене:

— Позвонок на месте, хрен его знает, отчего горб растет!

Вскоре горб появился и на груди. Голова ушла в плечи, Сысой стал задыхаться и не мог выйти на улицу. Филипп взял на ямской станции рыдван, впряг самую спокойную кобылу, повез сына в город, в полковой госпиталь. Лекарь вышел на крыльцо с трубкой в зубах, с окровавленными руками, раскричался с перекошенным лицом и прищуренным от дыма глазом:

— В церковь вези покойника, без него другую ночь не сплю!

Тем летом стояла необычная сушь, какой старики не помнили. Трескалась земля на пашне, в полдень невозможно было бегать босиком — детям шили лапти из кошмы. По слободе и посаду ходил крестный ход с иконами, молил о прощении грехов, о дождях и урожае, просил Заступницу, чтобы умолила Сына не наказывать народ так сурово.

Домашние Сысоя, пользуясь случаем, решились на крайние меры: положили его, чуть живого, на пути крестного хода. С пением через больного переступали отец Андроник, старый дьякон, певчие и пашенные мужики. Сысой открыл глаза, увидел над собой светлый лик с живыми сочувствующими глазами, слеза капнула ему на щеку, он уже не думал, к чему бы это, как, вдруг, толпа вздрогнула, завыла, заметалась. Отец Андроник сунул подмышку крест, подхватил ризы и скакнул в сторону с рассыпавшейся по плечам бородой. На дорогу выскочил бык на коротких ногах, с толстой шеей. Сысой от страха попытался встать на четвереньки. Бык, дыхнув мокрым в лицо, зацепил его рогами и швырнул под заплот.

Отрок пришел в себя на лавке под иконами. Все тело болело, мигала лучина, плакала мать. Баба Дарья, стоя на коленях и положив голову на лавку, безнадежно повторяла: «Господи, помилуй! Г-п-ди п-м-луй! Пр-сти прегрешения вольные и невольные!» И тут Сысой увидел свой непрожитый день, и увидев его, подумал, что не может умереть не пережив завязанного по судьбе: моросил теплый дождь, то усиливаясь при налетавших порывах ветра, то слабея и все плотней прилеплял к мачте мокрый флаг с двуглавым орлом. Кто-то снизу отчаянно дергал за веревку и не мог спустить его. Сысою от всего того стало так грустно, что он попытался вздохнуть, в боку что-то лопнуло и стало легче. Он перестал стонать и хрипеть, прислушиваясь к удивительной ясности внутри себя.

— Отмучился Сыска, слава Богу! — устало сказала мать без слез в голосе.

— Я живой! — возразил он и удивился громкости своих слов. В доме засуетились, зажгли еще одну лучину, Феня приподняла дерюжку, прикрывшую сына: рубаха и лавка были залиты гноем, из прорвавшегося «горба» текло и текло.

В эту ночь незаметно отошла бабка Матрена. Потом в доме вспоминали, когда умирал Сысой, она сползла с печи с ясными глазами, потребовала медный котел, воды из семи колодцев, четверговых угольков из печи. Нашептала на них, обрызгала правнука, попросила сводить ее в баню. Снохи помыли старуху, одели в чистое, она напилась травяного отвара и заняла любимое место на печи. Пока в доме радовались, что Сысою полегчало, про нее забыли, а когда хватились, старушка была холодной, но застыла с добрым лицом, вытянувшись, как в гробу, крестообразно сложив руки на груди.

Был у семьи на кладбище свой угол возле старой часовни. Наверное, один только Александр Петрович знал, где кто лежит, посылая сыновей менять подгнивавшие кресты. Ходили на кладбище всей семьей с малыми детьми. Старшие, прислонив заступы к соснам, трижды обходили могилы, касаясь в поклоне земли пальцами, поправляли осевшие холмики, потом расходились парами, проведать усопшую родню жен. Дарья Петровна наклонялась к иконкам на крестах, шептала через них в подземелье, спрашивала, как лежится покойным, потом говорила:

— Петра просит березку выдрать, что в головах выросла, мешает.

Похоронив старушку, Семен, бывший на льготе, испросил родительского благословения, попрощался с живыми и мертвыми, откланялся на все четыре стороны и отбыл на дальнюю полевую службу в Киргизские степи.

Давно ли Егор, старший брат Сысоя, учил его играть на гудке? Но вот уже он прихорашивался после работ и пропадал до рассвета. Ходил, по слухам, не на молодежные вечеринки, а к поповской дочке. Отец Андроник привечал работящего парня из хорошей семьи, по праздникам певшего на клиросе, сам частенько захаживал в богатый дом и был не прочь породниться. Умер дьякон, Егор стал дьячить, и с ним все решилось: первый сын — Богу.

— Данилка! Вставать пора. Пригони коней! — Сысой слышал, как дед будит двоюродного брата, Кириллова сына, сам забирался поглубже под одеяло и досыпал последние сладкие минуты. Данилка потягивался, тряс головой, шуршал чирками. Рассветало. Он прихватил удочку, решив попробовать, не клюет ли на омуте. И вот нет его.

Дед, приглушенно ругаясь, уже неласково разбудил Сысоя:

— Пойди, узнай, что до сих пор не пригнал коней?

Сысой поплелся к реке, качаясь и зевая до слез. Увидел, что Данилка стоит с удой и таскает окуней. Подбежал. Куда девался сон:

— Дай половить?!

Получив удочку, как о пустячном бросил через плечо:

— Дед ругается!

— Сейчас, пригоним! — отмахнулся Данилка и стал советовать, как подсекать рыбешку.

Вот уже Федька бежит:

— Вы чо? Дед аж красный. — Увидев снизку с рыбой, простонал: — Дай пару раз закинуть?

Лошадей гнали поздно. У Федьки, для оправдания, тяжелая снизка с рыбой, у Данилки — удочка, Сысой, шмыгая носом, сидел верхом на кобыле, надеялся, что не попадет под горячую руку: лошадь дед пожалеет. Тот встретил внуков молча, из-за голяшки торчало кнутовище, борода топорщилась, как клок соломы на вилах. Запустил коней во двор, помог закрыть ворота. «Вжик!» — просвистел кнут. «Ой-ой-ой!» — завопил, забил руками, как петух крыльями, завертелся Данилка. «Вжик!» — на палец выше конской шкуры моченый кожаный конец хлестнул Сысоя. Будто головешку приложили к заду. Он подскочил на конской спине, в тот же миг по ягодицам прошелся второй удар. Сысой кубарем слетел с лошади, закрутился по двору. Федька стоял, опустив голову. Кнут вытянул его вдоль спины. Он вздрогнул всем телом, ожидая другой удар, как старший из братьев, но кнут, описав дугу в воздухе, стегнул по земле. В доме заканчивалась утренняя молитва. Братья виновато крестились и прятали глаза.

— Гнедка запрягай и Карьку, — распоряжался дед. День со всеми его радостями и печалями продолжался.

Александрову дому опять подходила пора рекрутчины. «Не дай Бог Федька пойдет на цареву службу», — шептались по углам мужчины и женщины. Он был любимцем у деда, отца и дяди: неутомимый в работе, азартный в драках: стенка на стенку, слобода с посадом. Бился с удалью, но без злобы. И, если Егор брался подыгрывать, выходил один против трех. Отец Андроник и дьяконица не одобряли участие молодого дьякона в драках, но с удовольствием смотрели, как Егор, видя нечестность противника, подтыкал за кушак полы подрясника и пускал в ход пудовые кулаки спина к спине с братом. После, на службе, приходские мужики и бабы посмеивались, кивая друг другу на синяк под глазом или на вывороченную губу дьякона. Но не осуждали — дело молодое.

Семья держала скакуна, выкармливая его сухим овсом для скачек. Федька чистил, кормил и холил жеребчика, на нем брал призы на скачках. По всей стати выпала бы ему дорога в служилое сословие, если бы не мужицкая тяга к земле. Почти таким же рос Данилка, тянулись следом двое Кирилловичей — все крестьянская поросль. Сысой же и видом и душой не в них: то накосит, как хороший мужик, то бросит коня не распряженным. Пороли, стыдили, уговаривали — все без толку. Начали смиряться, а потому любили по-особому: с болью. И он любил свой дом. Особенно старшего брата Егора, младшего — Ваську и еще соседскую Анку.

Как-то удили с ней рыбу, склонились над водой и увидели свое отражение — незнакомое, повзрослевшее. Анка сказала, что это знак. Смеясь, зачерпнула воды в ладони, выпила и Сысоя напоила из рук. Странным светом засветились ее лицо:

— Вырасту, за тебя замуж пойду! — сказала, зардев, и опустила васильковые глаза. А когда подняла их, то показалось Сысою, что красивее их он ничего в жизни не видел.

Тут закаркала пролетавшая ворона. В Анкиных глазах мелькнули слезы.

— Дура! — крикнул ей вслед Сысой и запустил камнем. Ворона ловко увернулась от него и раскричалась сварливо, насмешливо.

Мало чем отличаясь год от года, текла однообразная, размеренная жизнь крестьянских дворов: работа день ото дня, как подготовка к праздникам, праздники, как отдых перед работой. На неурожайные годы в Александровом доме был запас, дававший достаток, в урожайные — не баловались излишествами. Разве хозяин старел, матерели его сыновья и подрастали внуки. Сысой вытянулся, догнав ростом старших братьев.

На Семик посадские выбрали молоденькую девку, обрядили березой, с песнями и хороводами водили по дворам. Сысой гулял со старшаками, пока не ущипнул чью-то невесту. После того, подравшийся и братьями осужденный, в печали шлялся один по берегу Иртыша.

Пламенела заря, румянилась вода в реке, перелеском да кустарником он вышел к знакомому омуту. Глядь, сидит на камне русалка, чешет гребнем мокрые волосы, а из них торчит один только прямой и тонкий носик. Глянул Сысой на нее сбоку — отчего-то дух схватило, а о том, что может утянуть под воду, защекотать и утопить мысли не было. «А вот я тебя, стерва, окрещу!» — подумал с удалью и не нашарил под рубахой креста: знать, утерял в драке. А «русалка» обернулась, завизжала, бултыхнулась в воду. Вынырнула, прикрыв грудь ведьмачьими волосами, закричала:

— Уйди, дурак, дай одеться!

Глянул Сысой под камень, там сарафан с рубахой и березовые ветки. Вон кого водили по дворам. Плюнул с досады и поплелся домой. Мать, перед сном крестя непутевого сына, хватилась — нет креста. Плохая примета.

На Троицын день Сысой и думать забыл про напуганную девчонку. У каждых ворот горела солома, вдоль дороги дымили бочки с дегтем. Девки бегали вдоль реки, кликали судьбу, связывали ветви берез русалкам на качели. Первый раз ни от кого не прячась, Сысой бегал рука об руку с соседской Анкой. Вдруг выскочила из толпы посадская девка с огромным венком на голове, скрывавшем большие синие глаза и прямой, остренький носик. Разжала кулак у лица Сысоя, а в нем его старый, утерянный носильный крест. Засмеялась посадская проказница и пропала в толпе.

— Кто такая? — спросил он Анку.

— Похожа на Мухину, — оглянулась та мимоходом. Бегала от костра к костру, не думала, не гадала, что завязаны уже узелочки на их судьбах, да все разные.

Благополучно пережила семья еще одну зиму. И донесли Филиппу, что его сын, Сысой, крапивное семя, по ночам не табун сторожит, а с молодой солдаткой милуется. Филипп, накричал на сына:

— Приеду ночью, проверю! Не окажешься при табуне, покажу тебе и солдатку, и кузькину мать!..

По проселочной дороге ехал дьякон на возке. Возле казенной лавки услышал об этом разговор кумушек. Остановил лошадь, прислушался.

— Сын-то и посмеялся бесстыдно: «Приедь, говорит, да проверь!» — Отец ему: — «И проверю! Вместо Серка запрягу и буду гонять до рассвета…» Черт, прости, Господи, возьми и подслушай — юнец поперек отца. Да еще насмехается: «Кто кого оседлает?!» Угнал табун, жеребца спутал, ботало повесил, да и отпустил на болото. Сам на коня и к бесстыжей. К полуночи вернулся: выходит из балагана Филипп. «Посмотри, — говорит, — на жеребушку!» Тот кинулся, а она лежит не дышит: зацепилась спутанными ногами за пень, упала на спину и удавилась. Филипп ему: «Дошлялся, сукин сын?» Хвать за космы, тот — обороняться. Чует — не отец это. Потянулся за дубиной, а черт на него седло накинул и давай погонять…

Дольше Егор слушать не стал, тряхнул вожжами, не останавливаясь, погнал возок к отчему дому. Отец встретил его хмуро. За голяшкой — кнут, на жердине свежая конская шкура. На вопрос о брате ответил:

— Где ему быть? Отлеживается на полатях, чешет поротую задницу… Женю, сукина сына, может толк будет.

Но на другой уже день лучших мужчин позвали в приказную избу. Окладчики требовали двух слобожан в помощь бурлачившим казакам. Им предписывалось тянуть дощаник с горным оборудованием до Павлодарской крепости, там сдать его линейным казакам и обратным ходом пригнать соль с Ямыша.

Дед, отец и дядя вернулись поздно, сидели за столом, переговаривались. Сысой с полатей слышал, о чем речь. Податные дворы отправляли в тягло новое поколение. По совести, подходил черед Александровскому дому. Как ни рядили — выпадало идти Федьке. Сысой, как кот среди зимы почуявший свежую рыбу, соскочил с полатей, винтом прошелся возле печи, понял — его час.

— Деда, батя, дядя… Федьке — жениться, он по хозяйству нужней… Христом Богом прошу — меня отправьте!

— Цыц, щенок! — хмуро пробормотал сердитый еще отец.

Сысой схватился за брус, подтянулся, закинув жилистое тело на полати. По мгновенной искорке, блеснувшей в глазах деда, понял — его взяла.

— Федька при деле и с душой! — тихо сказал он.

— С малолетства видно было — в бродников пошел, — вздохнул отец, — да годами еще не вышел…

Без сожаления, как меняют после бани ношеную рубаху, Сысой расстался с детством и отрочеством, перегоревшими в ожидании будущей жизни и вышел в нее с паспортом на полгода, с пятивершковым окуловским ножом за голяшкой высокого поморского бродня и в тобольской шапке, по-казачьи заломленной набок. Высокий, худой, жилистый. В синих глазах — насмешка, чуть вьющиеся волосы стрижены в скобку. На вид все двадцать лет, по паспорту — восемнадцать, от рождения же только семнадцатый. Ему предписывалось вернуться до ледостава. Вторым в тягло был отправлен его дружок и погодок Васька Васильев.

* * *

Текли, катились новые времена из-за Урала каменного по Сибири-матушке и никому, наверное, не томили так душ, как старикам Колыванских рудников, помнившим лихие времена Акинфия Демидова. Может быть, потому рудокопы легко снимались с насиженных мест, уходили на дальние выработки от полурусской речи, заморских нравов, накладных волос с бантами на мужских затылках. Но и там нагоняли их новые порядки. Кто не мог испоганить душу — заливал ее зеленым вином и глотал рудничную пыль по штольням, кому не удавалось ни залить ее, ни испоганить — бежали к праведным скитникам, скрывавшимся в горах.

Прошке Егорову шел семнадцатый год, но ростом был с мужика и в плечах широк, разве жидковат телом. Ему и горная школа в тягость, и со сверстниками тоска: только в пенсионном квартале, у деда чувствовал себя дома.

Отец поговаривал, что дед, как и Прошка, непутевый: смолоду за фартом гонялся, с рудознатцами шлялся, соболя промышлял и на дорогах разбоем шалил, а достатка не нажил. Но Божьей волей попал он в удачливую экспедицию берггеншворена Филиппа Риддера, за что тот, выйдя в генеральский чин обергитенфервалтера, выхлопотал ему царский пенсион. Не случись этого по попущению Божьему сидеть бы старику на сыновних шеях, хотя они видели его раз в три года на Святую Пасху и то пьяным.

Дед любил прихвастнуть: дескать, не видать бы Фильке Риддеру ни золота, ни серебра, если бы он, Митька Егоров, не показал ему старые чудские выработки в верховьях Ульбы-реки, открытые еще беглыми рудознатцами, скрывавшимися у Акинфия Демидова. Люди, глядя на него, диву давались, как у такого варнака дети в горные чины вышли. Он же к сыновьям в родственники не набивался, поселился при руднике задолго до них, переведенных со Змеиногорских выработок. Смущался, когда по праздникам, надев мундир унтерштейгера и чуть кивая на поклоны бергаеров, Прошкин отец с женой в семи юбках, шел в церковь. Там он становился в первом ряду по левую руку от господина рудничного пристава.

Прошка родительской ласки сроду не знал. Сколько себя помнил мать с отцом поглядывали на него, как на залетного татя. Чуть что, мать поджимала губы и припоминала, что он, последыш, и на свет-то явился не по христиански — ногами вперед. С другими тремя сыновьями и двумя дочерьми она была ласкова.

Говорили, будто двух лет от роду Прошка перегрыз бечеву на отцовском мундире и проглотил ключ от подземной камеры, где запирали на ночлег каторжных. Фатер перерыл весь дом, ключ не нашел и по учиненному следствию был порот за неряшливость к казенному имуществу. А когда на его глазах последыш, кряхтя и тужась, испражнился им, унтерштейгер разинув рот, пробормотал, почесывая поротое место:

— Доннер ветер! С таким отпрыском загремишь кандалами на нижних горизонтах.

С тех самых пор если он и смотрел в сторону младшего сына, то с такой тоской в лице, что на Прошку нападала зевота. И всегда-то в доме от него ждали пакостей, о каких он не помышлял, и там, и в горной школе пороли с вожделением. Только дед понимал внука: одной они были крови.

На зависть всей школе его дед был сед, как лунь и прям, как оглобля, из бороды крючком торчал сломанный нос, за кушаком клацал кистень. Идет, бывало, по улице, вдруг случится драка: бергалы гульной недели отдыхают. Дед слова никому не скажет, а вокруг — тишина. Поговаривали, его даже рудничный пристав побаивался.

— У нас, Прошка, искони в роду все дерзкие, как ты да я, — любил он порассуждать, сидя возле камелька в своей полуземлянке. — Нам со служилыми тесно, с пахотными скучно. Нам волю подавай! Это я, грешный, породу испортил: бабка твоя из холопок. В нее и сыны пошли… А я как увидел, что из Сибири делают бергамт, так в бега! — Дед начинал злиться, скакать вокруг каменки в тесной полуземлянке. — С кем живем? Приписные да крепостные… И зовут себя не по-людски: бер-га-еры! Срамотишша! — вопил, распаляясь. — Онемечились! От бергала до генерала — все холопы, — он умолкал на миг, вспомнив, что его покровитель вышел в генеральский чин и фамилия ему досталась от пленного шведа, записанного в сибирские крестьяне. Но недолго раздумывая, снова начиная кричать: — Где она, воля, в царстве-государстве?

Иногда, устав, кашлял, плевался, начинал причитать жалобно, самого себя жалеючи, что сила уж не та, грехов много… Да и пенсион…



Поделиться книгой:

На главную
Назад