Та слышала эту историю сотни раз и, надо признать, действительно гремела посудой, готовя ужин для Сильвии – нарезая хлеб и наливая молоко.
Белл в ответ не произнесла ни слова, но Сильвия очень мило, но повелительно похлопала отца по плечу:
– Мама для меня старается. А я проголодалась. Подожди, пока я сяду ужинать, а Филипп получит свой стакан грога, и ты в жизни не найдешь более благодарных слушателей, да и мама успокоится.
– Ох уж и своевольная ты девчонка, – с гордостью заметил отец, смачно шлепнув дочь по спине. – Что ж! Давай подкрепляйся да помалкивай, а я хочу дорассказать свою историю Филиппу. Хотя, может, я тебе уже рассказывал? – спросил он, поворачиваясь к парню.
Хепберн не мог солгать, что он не слышал этой его истории, ибо он чванился своей правдивостью. И потому вместо честного признания он попытался произнести небольшую хвалебную речь, призванную утешить оскорбленное самолюбие Дэниэла, но, разумеется, слова его возымели обратный эффект. Дэниэл не терпел, чтобы с ним обращались, как с ребенком, но, совсем как капризный ребенок, он повернулся спиной к Филиппу. Чувства кузена Сильвию не заботили, однако ей не нравилось, что отец обижен, посему она принялась рассказывать о своих приключениях, поведав родителям о том, что происходило днем. Дэниэл поначалу притворялся, что не слушает, нарочито гремел ложкой и стаканом, но мало-помалу он оттаял, стал возмущаться вербовщиками и отчитал Филиппа с Сильвией за то, что они не узнали больше подробностей о том, чем закончилось противостояние.
– Я и сам ходил на китов, – сказал он, – и мне говорили, что китобои носят при себе ножи. Уж я бы не преминул пустить в ход свой резак, если б эти бандиты схватили меня, едва я ступил на берег.
– Ну, не знаю, – ответствовал Филипп, – мы сейчас воюем с Францией и не должны уступать, но если у них будет больше солдат, вполне возможно, они нас победят.
– Ничего подобного, черт возьми! – Дэниэл Робсон с такой силой грохнул кулаком по столу, что стаканы и глиняная посуда снова зазвенели. – Детей и женщин бить негоже! А лишить французов перевеса в людской силе – это все равно что ударить женщину или ребенка. Это игра не по правилам, вот в чем загвоздка. Несправедливо вдвойне. Несправедливо хватать людей, которые не хотят воевать по чужой указке. Людей, которые только что высадились на берег, мечтая отведать хлеба и мяса вместо сухарей и баланды и поспать на кровати, а не в гамаке. О чувствах я не говорю, плотские услады и вся эта лирика не про меня. Несправедливо хватать их, заковывать в цепи и запихивать в душную дыру, за решетку, чтоб не вырвались на свободу, а потом на долгие-долгие годы отправлять в море. И по отношению к французам это тоже несправедливо. Один наш стоит ихних четверых, и, если мы станем драться четверо на четверых, это все равно что сражаться с Сильвией или с малышом Билли Крокстоном. Вот мое мнение. Миссус, где моя трубка?
Филипп не курил, чем он и воспользовался, чтобы высказать свое суждение, что ему редко удавалось в беседе с Дэниэлом, если только тот не держал во рту трубку. Посему, после того как Дэниэл набил ее и утрамбовал табак, по своему обыкновению, с помощью пальчика Сильвии, к чему она настолько привыкла, что сама положила свою руку на стол подле отца, с той же непринужденностью, с какой приносила ему плевательницу, когда он начинал курить, Филипп собрался с мыслями и заговорил:
– Я, как и всякий человек, за игру по правилам с французами, пока у нас есть уверенность, что мы победим; но я так скажу: прежде до́лжно обеспечить условия для победы, а уж потом предоставлять им преимущества. Полагаю, у правительства такой уверенности еще нет, ибо газеты пишут, что экипажи половины наших кораблей в Ла-Манше укомплектованы не полностью. В общем, я хочу сказать, что правительству виднее: если говорят, что людей не хватает, значит, мы должны так или иначе компенсировать их нехватку. Джон и Джеремая вносят свой вклад деньгами, ополченцы – личным участием; а если моряки не могут платить налоги и не хотят помогать личным участием, значит, их нужно заставить, чем, полагаю, и занимаются вербовщики. Лично я, когда читаю про то, что творят французы, преисполняюсь благодарности за то, что живу в стране, где правят король Георг и британская конституция.
Дэниэл вынул изо рта трубку:
– А разве я сказал хоть слово против короля Георга и конституции? Я только хочу, чтобы мной правили как можно лучше – в моем понимании. Вот что я называю представительной властью. Отдавая свой голос за мистера Чолмли на выборах в парламент, я сказал: «Идите туда, сэр, и объясните им, что я, Дэниэл Робсон, считаю правильным и что я, Дэниэл Робсон, хочу, чтоб было сделано». Иначе, будь я проклят, если б я отдал свой голос за него или за кого другого. По-твоему, я хочу, чтобы Сета Робсона, сына моего родного брата и матроса на угольщике, схватили вербовщики и оставили без жалованья, которое, ставлю десять к одному, ему не заплатят? По-твоему, я поручил бы мистеру Чолмли ратовать за такое дело? Нет уж, увольте. – Он снова взял трубку, вытряхнул из нее пепел, раскурил огонек и закрыл глаза, приготовившись слушать.
– Но, прошу прощения, законы издаются на благо нации, а не для вашего личного блага или моего.
Этого Дэниэл стерпеть не мог. Он положил трубку, открыл глаза, пристально посмотрел на Филиппа, прежде чем заговорить, дабы придать весомость своим словам, и затем медленно отчеканил:
– Нация! Нация! Есть я, есть ты, а что такое нация? Если б мистер Чолмли заявил мне подобное, долго бы он ждал, пока я снова проголосую за него. Я знаю, что есть король Георг и мистер Питт, есть ты и я, а где она нация-то, пропади она пропадом?!
Филипп, порой излишне упорно отстаивавший свою точку зрения – себе во вред, особенно когда чувствовал, что побеждает в споре, – не заметил, что Дэниэл Робсон утрачивает бесстрастную рассудительность, сменявшуюся запальчивым гневом, который охватывает человека, когда вопрос приобретает для него некий личный интерес. Робсон раз или два уже ругался на эту тему, и память о прежних спорах усиливала его нынешнюю горячность. Хорошо, что из кухни в комнату вскоре вернулись Белл с Сильвией, своим присутствием способствовавшие восстановлению гармонии вечера. После ужина они вымыли кастрюли и раковины; Сильвия показала матери свой новый плащ, и та при виде его цвета покачала головой, но дочь умаслила ее поцелуем, после чего мать поправила на голове чепец, пробурчав: «Ну все, все! Будет тебе уже!», однако неодобрения своего больше не выказывала, и теперь они вновь сели за свои обычные занятия, дожидаясь ухода гостя. После они поворошат в очаге угли и лягут спать, ибо ни прядение Сильвии, ни вязание Белл не стоило свеч, а утренние часы бесценны на маслодельне.
Говорят, игра на арфе – грациозное зрелище; прядение – почти столь же привлекательная картина. Женщина стоит у большого колеса прялки, одна ее рука вытянута, вторая держит нить, голова запрокинута назад, чтобы видеть весь процесс прядения; или, если прялка меньше, для куделя, – а именно за такой сегодня вечером трудилась Сильвия, – приятное умиротворяющее жужжание и урчание вращающегося колеса, изящная поза прядильщицы, работающей одновременно рукой и ногой, веселенькая цветная лента, которой кудель привязан к прялке, – все это складывается в живописную сценку домашнего быта, которая по красоте и плавности не уступает игре на арфе.
После прогулки по холоду в тепле комнаты щеки Сильвии раскраснелись. Голубая лента, которой она сочла необходимым стянуть назад волосы, перед тем как надеть шляпку, когда собиралась на рынок, распустилась, и теперь ее взлохмаченные локоны разметались по плечам, что вызвало бы у нее крайнее раздражение, если б она, находясь наверху, посмотрелась в зеркало; но, хотя волосы Сильвии не были уложены должным образом, выглядели они мило и роскошно. Ее маленькая ножка, стоявшая на «педали», все еще была обута в туфлю с изящной пряжкой, что доставляло ей немало неудобства, ибо она не привыкла ходить в обуви на далекие расстояния; они с Молли не разулись лишь потому, что шли домой в сопровождении Филиппа. Скруглив в локте руку в крохотных крапинках и сложив конусом розовую ладошку, Сильвия ловко и сноровисто вытягивала волокно из куделя в такт вращению колеса. Только это и видел Филипп, ибо большая часть ее лица не была доступна его взору, поскольку Сильвия отворачивалась от него со смущенным недовольством в чертах, по опыту зная, что кузен Филипп всегда смотрит на нее. И, сидя к нему вполоборота, она в молчаливом раздражении слушала визгливый скрип стула Филиппа, который он, чтобы лучше видеть ее, постоянно двигал по каменному полу, умудряясь при этом не поворачиваться спиной ни к ее отцу, ни к матери. Сильвия приготовилась при первой же возможности возразить ему или вступить с ним в спор.
– Ну что, дочка?! Купила новый плащ?
– Да, папа. Алый.
– Ай-ай! А мама что говорит?
– О, мама довольна, – ответила Сильвия, немного сомневаясь в душе, но полная решимости не дать спуску Филиппу, чего бы ей это ни стоило.
– Вернее сказать, мама примирится с твоим выбором, если на нем не будет пятен, – спокойно вставила Белл.
– Я советовал Сильвии купить серый, – сказал Филипп.
– А я выбрала красный. Он гораздо красивее, и меня в нем будет видно издалека. Папе нравится смотреть, как я появляюсь из-за первого поворота, правда, папа? И в дождь я никуда не пойду, мама, так что пятен на нем не будет.
– Я думала, плащ предназначается для плохой погоды, – заметила Белл. – Во всяком случае, это был мой аргумент, когда я взывала к благоразумию твоего отца.
Тон у нее был мягкий, но слова принадлежали скорее расчетливой, чем любящей матери. Однако Сильвия поняла ее лучше, чем Дэниэл.
– Попридержи язык, мать. Ни про какой аргумент она не говорила.
Он не знал точно, что такое «аргумент»: Белл была чуть более образованна, нежели ее супруг, но тот, не желая это признавать, взял себе за правило не соглашаться с женой, когда бы она ни употребила не совсем понятное ему слово.
– Временами она хорошая девушка, и если ей нравится ходить в желто-оранжевом плаще, значит, так тому и быть. Вон, Филипп у нас защищает законы и вербовщиков, пусть найдет закон, запрещающий угождать нашей девочке, а она ведь у нас одна. Хотя ты, мать, об этом, конечно, не думаешь!
Белл думала об этом часто, пожалуй, чаще, чем муж, ибо каждый божий день по многу раз вспоминала она малыша, который родился и умер, пока его отец странствовал где-то по свету. Но она не имела привычки оправдываться.
Сильвия, лучше, чем Дэниэл, понимавшая, что творится в душе у матери, поспешила перевести разговор на другую тему:
– Ой, а Филипп всю дорогу превозносил наши законы. Я-то молчала, предоставив Молли спорить с ним, иначе напомнила бы ему и про шелка, и про кружева и прочее.
Филипп покраснел. Не из-за того, что его уличили в контрабанде, этим все занимались, только вот заострять на том внимание считалось неприличным. Досаду у него вызвало другое: уж больно быстро его юная кузина сообразила, что его слова расходятся с делом, и еще то, с каким удовольствием она озвучила этот факт. У него мелькнула мысль, что и дядя может указать на его занятие в качестве довода против его заявлений, которые он позволил себе сделать в недавнем споре с Дэниэлом, но тот выпил слишком много джина с водой и теперь был способен только излагать собственные суждения, которые он и выразил – медленно, с трудом ворочая языком – в следующей фразе:
– Мнение мое такое. Законы издаются для того, чтобы помешать одним людям причинять вред другим. Вербовщики и береговая охрана вредят мне, мешая заниматься моим бизнесом, не давая получить то, что я хочу. Посему мнение мое такое: мистер Чолмли должен поставить вербовщиков и береговую охрану на место. Если вы считаете, что это неразумно, скажите тогда: что разумно? И если мистер Чолмли не сделает то, что я от него жду, с моим голосом он может распрощаться, это уж точно.
Тут Белл Робсон положила конец излияниям мужа; не из чувства отвращения или раздражения или из страха, что он скажет или сделает что-то не то, если будет продолжать пить, просто заботилась о его здоровье. Сильвия тоже ни в коей мере не сердилась ни на отца, ни на других знакомых мужчин, за исключением кузена Филиппа, в том, что касалось потребления спиртного до такого состояния, когда мысли начинают путаться. Посему она просто отставила прялку, готовясь ко сну, а мама ее сказала – более решительным тоном, чем тот, к какому она обычно прибегала во всех других случаях, кроме подобных этому:
– Хватит, мистер, ты выпил достаточно.
– Так и быть! Так и быть! – отвечал Дэниэл, хватаясь за бутылку, но, пожалуй, более благодушный от выпитого, чем прежде, он плеснул в стакан еще немного джина, а потом жена забрала у него бутылку и заперла ее в буфете, положив ключ в карман. Дэниэл подмигнул Филиппу: – Эх, парень! Никогда не позволяй женщине командовать собой! Видишь, до чего это доводит мужика; и все же я проголосую за Чолмли и вербовщиков!
Последнюю фразу он крикнул Филиппу вдогонку, ибо Хепберн, желая угодить тете и по складу своего характера не жалуя пьянство, уже стоял у двери, собираясь идти домой, и, надо признать, больше думал о том, что означает рукопожатие Сильвии, чем о сказанных на прощание словах дяди и тети.
Глава 5. История про вербовочный отряд
На несколько дней после вечера, описанного в предыдущей главе, установилась ненастная погода. Шел дождь, но это были не внезапные скоротечные ливни, а беспрерывная морось, стершая все краски с окружающего ландшафта и окутавшая местность прозрачно-водянистой серой пеленой, так что люди теперь дышали скорее влагой, чем воздухом. В такие периоды близость бескрайнего невидимого моря навевала глубочайшую тоску; но, действуя на нервы легковозбудимым натурам, такая погода также ухудшала физическое состояние особо впечатлительных или нездоровых людей. Приступ ревматизма вынуждал Дэниэла Робсона сидеть дома, а для человека столь деятельных привычек и не очень деятельного ума это было тяжкое испытание. По природе своей он был не ворчун, но из-за вынужденного заточения в четырех стенах сделался ужасно брюзгливым, каким прежде не был никогда в жизни. Он сидел в уголке у очага, ругая погоду и подвергая сомнению разумность и желательность всех обычных повседневных дел, которые его жена считала необходимым выполнять по хозяйству. В Хейтерсбэнке «уголок у очага» действительно представлял собой угол. С двух сторон очаг ограждали стены, выступавшие в комнату футов на шесть, и у одной стояла крепкая деревянная лавка, а у другой – «стул хозяина» с округлой спинкой и сиденьем из квадратного куска дерева, которое благоразумно выдолбили и приколотили одним углом вперед. Вот здесь, имея полный обзор всего, что происходит у очага, и сидел Дэниэл Робсон долгих четыре дня, наставляя жену и давая ей указания по малейшему пустяку – как варить картошку или готовить овсянку, – а она особенно гордилась своим умением вести домашнее хозяйство и в этом не потерпела бы советов – еще чего! – даже от самой умелой домохозяйки во всех трех райдингах[21]. Но каким-то образом ей удавалось держать язык за зубами, и она не говорила ему – как не преминула бы заявить любой женщине или любому другому мужчине, – чтобы он не лез не в свое дело, не то она огреет его тряпкой. Она даже Сильвию отчитала, когда та предложила, забавы ради, последовать смехотворным наставлениям отца, а потом плоды его невежества сунуть ему под нос.
– Не смей! – строго сказала Белл. – Отец есть отец, и мы должны его уважать. Слыханное ли дело, чтоб мужчина торчал дома, поддерживая огонь в очаге. И погода ужасная, ни одна душа к нам не заглянет даже для того, чтоб поругаться с ним; ведь нам-то с тобой это негоже, мы, дорогая, Библию должны чтить. А добрая словесная перепалка ему только на благо пойдет, всколыхнет его кровь. Хоть бы Филипп зашел, что ли.
Белл вздохнула, ибо последние четыре дня в каком-то смысле она выполняла тяжкий труд мадам де Ментенон[22] (не обладая находчивостью последней) – пыталась развлечь человека, который всячески тому противился. Ибо Белл, даром что добродетельная и здравомыслящая, не была изобретательной женщиной. План Сильвии, хотя и нечестивый в глазах матери, может, и рассердил бы Дэниэла, но пользы ему принес бы больше, чем тихая монотонность старательной возни его жены, которая пусть и была направлена на создание уюта для мужа в его отсутствие, совершенно того не радовала, когда он сидел дома.
Сильвия стала острить по поводу Филиппа в роли интересного, занимательного гостя, пока мать не начала сердиться на то, что она насмехается над хорошим, надежным парнем, на которого Белл взирала как на образец идеального молодого мужчины. Но, едва Сильвия заметила, что мать расстроена, она прекратила язвить, поцеловала ее, сказала, что все устроит наилучшим образом, и выбежала из подсобного помещения кухни, где мать с дочерью мыли маслобойку и всю деревянную утварь, необходимую в маслоделии. Белл глянула на изящную фигурку дочери, когда та, накинув на голову передник, промелькнула в окне, у которого трудилась ее мать. Она на мгновение замерла, потом, почти неосознанно, произнесла себе под нос: «Благослови тебя Господь, дочка» – и вновь принялась скрести посуду, уже имевшую вид почти снежной белизны.
Под моросящим дождем Сильвия понеслась по бугристому двору туда, где она надеялась найти Кестера, но его там не оказалось, и ей пришлось тем же путем вернуться в хлев и по приставленной к стене грубо сколоченной лестнице подняться на чердак для хранения шерсти, где Кестер перебирал руно, предназначенное для домашнего прядения. Он оторопел от неожиданности, когда в люке возникло ее оживленное лицо в обрамлении синего шерстяного передника. И так, показывая лишь часть своей головы, она обратилась к работнику, который считался почти что членом семьи.
– Кестер, папа изнывает от скуки и раздражения, в безделье сидит у очага с опущенными руками. И мы с мамой уж и не знаем, как его развеселить и взбодрить, а то он только и делает что ворчит. Кестер, давай-ка сбегай найди Гарри Донкина, портного, и приведи его сюда. Близится день святого Мартина[23], скоро он начнет обходить всех, так что в кои-то веки пусть к нам первым придет. Папе одежду надо починить, да и новостей у Гарри всегда полно, папе будет на кого поругаться. Ну и в доме появится новое лицо, нам всем от этого будет только лучше. Так что давай, Кестер, сделай доброе дело.
Кестер смотрел на нее с любовью и преданным восхищением во взоре. В отсутствие хозяина он сам определил для себя, какую работу ему необходимо выполнить за день, и очень хотел закончить начатое, но он никогда бы не посмел отказать Сильвии и потому просто объяснил обстоятельства дела:
– В шерсти очень много навоза, и я его вычищаю, но, конечно, я исполню твою просьбу.
– Спасибо, Кестер, – улыбнулась Сильвия, кивнув ему укутанной головой, и скрылась из его поля зрения, но потом снова появилась (а он так и не отвел своих усталых воспаленных глаз от того места, где она исчезла) и добавила: – Кестер, будь осмотрительней и хитрей, предупреди Гарри Донкина, чтоб он не проболтался, будто это мы за ним послали. Пусть скажет, что он просто совершает свой обход и к нам зашел первым. Он должен спросить у папы, если ли для него работа, а я отвечу и добавлю, что мы очень рады его видеть. Ну все, прояви хитрость и изворотливость, смотри не забудь!
– Простой люд я могу перехитрить, но что если Донкин будет таким же хитрым, как я?
– Да брось ты! Если Донкин будет Соломоном, стань царицей Савской, а она, скажу тебе, провела его в конце концов!
Представив себя царицей Савской, Кестер надолго зашелся хохотом. Сильвия была уж подле матери, а его безудержный смех все еще доносился до нее.
В тот вечер, готовясь ко сну в своей маленькой комнатке, она услышала стук в окно. Открыв его, она увидела внизу Кестера. Он начал с того, чем закончил их предыдущий разговор – смехом.
– Ха-ха-ха! Я был царицей! Уговорил Донкина, и он придет завтра, как бы случайно, и спросит про работу, словно хочет оказать услугу. Старик поначалу уперся. Он работал на ферме Кросски на другом конце города, а там в пиво кладут полтора страйка[24] солода, хотя принято класть не больше страйка, и он долго не соглашался. Но завтра он придет, не бойся.
Честный малый умолчал о том, что, стараясь исполнить просьбу Сильвии, он заплатил портному шиллинг из собственного кармана, чтобы тот отказался от хорошего пива. Сейчас Кестера волновало лишь то, не хватились ли его на ферме, пока он бегал к Донкину, и не ждать ли ему утром взбучки.
– Старый господин не сердился из-за того, что я не пришел ужинать?
– Он спросил, чем ты занят, но мама не знала, а я промолчала. Мама отнесла тебе ужин на чердак.
– Ой, тогда я побегу, а то я как пара сдувшихся мехов, живот к спине прилип.
На следующее утро, завидев кривые ноги Гарри Донкина, заворачивавшего на тропинку, что вела к их дому, Сильвия разрумянилась сильнее обычного.
– Да это ж никак Донкин! – воскликнула Белл, углядев портного минутой позже дочери. – Вот так удача! Он составит тебе компанию, пока мы с Сильвией будем переворачивать сыры.
По мнению Дэниэла, более оригинального замечания его жена не могла бы сделать, тем более в такое особенное утро, когда ревматизм мучил его больше, чем обычно, посему он пробурчал сердито:
– У женщин одно на уме – «компания, компания, компания». Думают, что мужчины не лучше, чем они. Между прочим, мне есть о чем подумать, и я не обязан распинаться перед всеми и каждым. С тех пор как я женился, у меня вообще нет времени на раздумья, особенно после того, как я перестал ходить в море. Вот на корабле, где женщин и близко не было, мне удавалось поразмыслить, особенно когда взбирался на мачту.
– Тогда я, пожалуй, скажу Донкину, что у нас нет для него работы, – заявила Сильвия. Интуитивно манипулируя отцом, она выразила согласие с ним, а не стала возражать и противоречить.
– Да ты что! – Старик развернулся лицом к двери, опасаясь, что Сильвия приведет в исполнение свою угрозу, сделанную смиренным тоном, и закряхтел от боли в ноге: – Ох! Ох! Входи, Гарри, входи, поговори со мной разумно, а то уж я четыре дня заперт здесь вместе с женщинами, одичал за это время. Я прослежу, чтоб они нашли для тебя работу, хотя бы затем, чтоб сами поберегли свои пальцы.
Гарри снял сюртук и уселся, положив нога на ногу, на быстро расчищенный для него сундук у низко расположенного длинного окна, где было всего светлее. Потом подул в наперсток, послюнявил палец, чтобы наперсток плотнее на нем сидел, и осмотрелся, раздумывая, с чего бы начать разговор. Тем временем слышалось, как Сильвия с матерью в другой комнате открывали и закрывали выдвижные ящики, отбирая одежду, требовавшую починки, и ту, что шла на заплатки.
– Женщины по-своему хорошие люди, – начал Дэниэл философствующим тоном, – но мужчине порой от них спасу нет. Возьми меня. Четыре дня из-за ноги прикован к дому, и скажу без обиняков: лучше б я навоз грузил под проливным дождем, и то не так бы уставал, как от женщин: своей глупой болтовней всю печенку проели. Тебя, как портного, тоже за полноценного мужчину не считают, но и девятая доля мужчины[25] – это уже здорово, когда вокруг одни бабы. А они, вишь, по глупости своей хотели отослать тебя восвояси! Так-так, миссус! И кто же будет платить за починку всей этой одежды? – спросил он, видя, что Белл несет полную охапку вещей.
Его жена собралась было по своему обыкновению смиренно ответить ему со всей обстоятельностью, но Сильвия, уже различившая веселость в крепнущем голосе отца, крикнула из-за спины матери:
– Я, папа. Отдам свой новый плащ, что купила в четверг, за починку твоих сюртуков и жилетов.
– Вы только послушайте ее, – хмыкнул Дэниэл. – Девчонка – она и есть девчонка. Три дня не прошло, как новый плащ купила, а уже готова его продать.
– Да, Гарри. Если папа не заплатит вам за починку всей этой старой одежды, я скорее продам свой новый красный плащ, нежели допущу, чтобы вы не получили денег за работу.
– Что ж, договорились. – Бросив внимательный взгляд профессионала на лежащий перед ним ворох одежды, Гарри взял из него самую лучшую по качеству ткани вещь и принялся ее осматривать. – Металлические пуговицы опять под запретом, – сообщил он. – Шелкопряды обратились с петицией в министерство, требуя, чтобы издали закон в пользу шелковых пуговиц; и я сам слышал, как говорили, что всюду разосланы осведомители, выслеживающие тех, кто носит одежду с железными пуговицами, и что теперь за них можно попасть под суд. Я женился в костюме с железными пуговицами и буду носить их, пока не умру, или вообще стану ходить без пуговиц. Они мастера принимать нелепые законы, скоро будут диктовать, как мне спать, и облагать налогом каждый мой храп. Налог берут с окон, с провизии, с самой соли: она вполовину подорожала с тех пор, как я был мальчишкой. Эти законодатели всюду свой нос суют, и я никогда не поверю, что король Георг имеет к тому отношение. Но помяни мое слово: медные пуговицы были на мне, когда я женился, и с медными пуговицами я буду ходить до самой смерти, и, если меня станут из-за этого донимать, я и в гроб с медными пуговицами лягу!
К этому времени Гарри, жестами объяснившись с миссис Роб-сон, уже определил для себя объем работы. Его нитка летала над тканью, и мать с дочерью впервые за несколько дней вздохнули свободнее, принимаясь за домашние дела, ибо Дэниэл взял свою трубку – и это был хороший знак – из квадратного углубления в стенке очага, где он обычно ее хранил, и приготовился в перерывах между своими разглагольствованиями с наслаждением пускать дым.
– Вот смотри, этот самый табачок – контрабанда. На берег его доставила жена одного из рыбаков со смака[26], что стоял в бухте, аккуратненько зашила в свой корсет и пронесла. Когда отправлялась к мужу на судно, тощая была; а назад уже возвращалась гораздо пышнее, и, помимо табака, чего на ней только не было по всему телу. И все это на глазах береговой охраны и того тендера, и моих тоже. Но она прикинулась выпившей, так что они просто обругали ее и отпустили с миром.
– К слову о тендере, на этой неделе в Монксхейвене заварушка случилась с вербовщиками, – сообщил Гарри.
– Да слышал! Дочка рассказывала. Только – помилуй Бог! – от женщин разве что толком узнаешь? Хотя наша Сильви, надо отдать ей должное, умная девушка, какой свет не видывал.
По правде сказать, в тот день, когда Сильвия вернулась с новостями из Монксхейвена, Дэниэлу не хотелось ронять свое достоинство, проявляя любопытство. Он тогда рассчитывал, что на следующий день найдет себе какое-нибудь дело в городе, пойдет туда и сам узнает все подробности, чтобы не льстить своим женщинам, задавая вопросы, будто они могут сообщить что-то интересное! Он мнил себя домашним Юпитером.
– Они наделали много шуму в Монксхейвене. Народ почти забыл про тендер, он ведь так тихо стоял, никого не трогал, и лейтенанту по хорошим ценам продавали все, что он хотел купить для корабля. А в четверг «Решимость», китобой, первым вернувшийся в этом сезоне, вошел в порт, и вербовщики показали зубы, четверых увели, самых крепких моряков, каким мне когда-либо приходилось шить штаны; и город загудел, как разворошенное осиное гнездо, когда на него наступишь. Народ взбеленился, готов был все разнести, до последнего булыжника.
– Жаль, что меня там не было! Ох как жаль! У меня свои счеты с вербовщиками!
И старик поднял правую руку – ту самую, с изувеченными и негодными указательным и большим пальцами, – одновременно обличая и показывая, что ему пришлось вынести, дабы избежать военной службы, ненавистной в силу ее принудительности. Он изменился в лице, в котором отразилось твердое неумолимое возмущение, подкрепленное словами.
– Ну же, продолжай, – нетерпеливо произнес Дэниэл, досадуя на Донкина за то, что тот умолк на минуту из необходимости сосредоточиться на работе.
– Да-да! Всему свое время. Рассказ мой долгий, и нужно, чтоб кто-то прогладил швы и поискал лоскуты, а то здесь у меня подходящих нет.
– К черту твои лоскуты! Сильви! Сильви! Иди сюда сейчас же, портному нужен подмастерье, помоги ему, а то мне не терпится услышать его рассказ.
Выполняя указания, Сильвия поставила утюги на огонь и побежала наверх за узелком, что заранее приготовила на такой случай ее осмотрительная мать. Узелок состоял из цветных лоскутков разных тканей, вырезанных из старых сюртуков, жилетов и прочих предметов одежды, которые сильно потрепались и стали непригодны для носки, но в отдельных местах материя оставалась прочной, а рачительная хозяйка такую никогда не выбросит. Пока Донкин отбирал лоскуты и соображал, как их лучше пришить, Дэниэл гневался все сильнее.
– Ну что ты так усердно подбираешь заплатки к моему старью?! – наконец не выдержал он. – Я же не юнец, и ты мне не свадебный костюм шьешь. Да хоть красную прилепи, мне все равно. Ты давай не только иголкой работой, но и языком.
– Итак, как я и говорил, весь Монксхейвен гудел, будто потревоженный улей. Все мельтешили туда-сюда, и такой гул стоял – жуть. И каждый стремился ужалить, излить свой яд ярости и мести. А в субботу, да поможет нам Бог, наступил самый страшный день, и женщины плакали, рыдали, заливая слезами улицы! Всю пятницу народ пребывал в тревоге, ожидая возвращения «Доброй удачи», ведь моряки с «Решимости» сказали, что в четверг судно отчалило от мыса Сент-Эббс-Хед; жены и возлюбленные тех, кто ходил на «Доброй удаче», глаз не отрывали от моря, а оно все было затянуто пеленой дождя; после полудня, когда начался прилив, судно так и не появилось, и народ стал ломать голову: то ли оно не показывается из страха перед тендером, то ли с ним что-то случилось. И под проливным дождем женщины потащились в город; одни тихо плакали, словно сердца у них были не на месте, другие, пряча лица от ветра, ни на кого не глядя, ни с кем не разговаривая, пошли прямо домой, заперлись, настраиваясь на еще одну ночь ожидания. В субботу утром, помнишь, наверно, был шквальный ветер, штормило, а люди, несмотря на погоду, с рассветом уже снова стояли на берегу, напрягая зрение, и с приливом «Добрая удача» вошла в гавань. Сборщики акциза, отправившиеся на судно в лодке, вернулись с новостями: на корабле много жира и ворвани. Однако флаг на нем, мокрый и обвислый под дождем, был приспущен в знак скорби и печали, поскольку на борту находился мертвец, который еще вчера на восходе солнца был жив и здоров. А еще один моряк был при смерти, а семерых вообще на борту не оказалось, их забрали вербовщики. Я слышал, близ Хартлпула стоял на якоре фрегат, узнавший про «Добрую удачу» от тендера, что в четверг захватил в плен наших моряков; и «Аврора», как его называют, ринулся на север; моряки с «Решимости» думают, что «Добрая удача» заметила фрегат в девяти лье от Сент-Эббс-Хеда, и они сразу поняли, что это военный парусник, и догадались, что он охотится на матросов по указу короля. Я своими глазами видел раненого, но он выживет, обязательно выживет! Человек со столь сильной жаждой мести не может умереть. Он тяжело ранен, едва шевелил губами, но постоянно менялся в лице, когда старший помощник капитана и сам капитан рассказывали мне и другим, как «Аврора» выстрелила в них; ни в чем не повинный китобой стал поднимать флаги[27], но еще до того, как они взвились, последовал новый выстрел, почти по вантам, и тогда гренландский парусник, шедший против ветра, устремился к фрегату; но они знали, что это – старая лиса, может подстроить любую пакость, и Кинрэйд (тот, что теперь умирает, но он не умрет, попомни мое слово), главный гарпунщик, велел матросам спуститься в трюм и задраить люки, а сам встал на страже, остался на палубе вместе с капитаном и его старпомом, чтобы встретить, без особых почестей, команду с «Авроры», что гребла к ним на шлюпке.
– Будь они прокляты! – тихо выругался Дэниэл, будто разговаривая сам с собой.
Сильвия внимательно слушала, держа в руке горячий утюг, который она боялась поднести Донкину из страха прервать его повествование, но и снова ставить утюг на огонь она тоже не хотела, потому что тем самым она могла напомнить портному про его работу, про которую, увлеченный собственным рассказом, он теперь позабыл.
– В общем, они подплыли и стали залезать на борт, как саранча, все с оружием; и капитан говорит, он увидел, как Кинрэйд спрятал под брезент свой китобойный нож, и он понимал, что тот настроен по-боевому, но не собирался останавливать его, как не стал бы мешать убивать кита. И когда моряки с «Авроры» поднялись на борт, один из них кинулся к штурвалу; ну и капитан, конечно, как он сам говорит, разозлился, будто у него на глазах жену его поцеловали. «И я подумал про матросов, – рассказывал капитан, – что заперлись в трюме, вспомнил, как нас ждут в Монксхейвене, и сказал себе: „Я до последнего буду вежлив с ними, а потом возьмусь за китобойный нож, что блестит под черным брезентом“. И он обратился к ним со всей вежливостью и учтивостью, хотя видел, что они приближаются к «Авроре», а она – к ним. А потом капитан военного судна крикнул ему в рупор, загремел на весь океан: «Прикажите своим людям выйти на палубу». И его люди, говорит капитан китобоя, закричали снизу, что они не сдадутся без боя; и он увидел, как Кинрэйд достал свой пистолет, зарядил его. И он заявил капитану военного корабля: «Мы – китобои, мы под защитой закона, и вы не вправе нас трогать». Но военный капитан в ответ заревел: «Велите своим людям выйти на палубу. Если они не повинуются и вы утратите власть над командой, я сочту, что на корабле бунт, и тогда вы можете подняться на борт «Авроры» с теми, кто готов последовать за вами, а по остальным я открою огонь». Видишь, гад какой: представил все так, будто наш капитан не в силах командовать собственным кораблем и он пришел ему на помощь. Но наш капитан не робкого десятка, и он сказал: «Судно забито ворванью, и предупреждаю: если вы обстреляете его, последствия для вас будут самые неприятные. Пираты вы или нет (слово «пираты» вертелось у него на языке), я – честный гражданин Монксхейвена, родился и вырос в суровом краю огромных айсбергов и смертельных опасностей, но бандитов-вербовщиков там – слава богу! – никогда не было, а вы, полагаю, они и есть». По его утверждению, именно так он и сказал, но вот посмел ли он произнести именно эти слова, я не уверен; они были у него на уме, но, возможно, благоразумие возобладало, ибо он сказал, что в душе поклялся себе любой ценой доставить груз хозяевам целым и невредимым. Моряки с «Авроры», что поднялись на борт «Доброй удачи», крикнули своему капитану: можно ли взорвать люки и вывести матросов? И тогда главный гарпунщик заявил, что он встанет у люков, а у него есть два хороших пистолета и еще кое-что, и ему плевать на свою жизнь, потому что он холостой, но все матросы внизу женатые люди, и он убьет первых двух, кто приблизится к люкам. И, говорят, он подстрелил двоих, когда те направились к люкам, а потом только потянулся за китобойным ножом, большим таким, как серп…
– Можно подумать, я не знаю, как выглядит китобойный нож, – воскликнул Дэниэл. – Я тоже ходил на китов.
– …ему засадили пулю в бок, и он потерял сознание, и его отпихнули в сторону, как мертвого, а потом взорвали люки, убили одного матроса и покалечили двоих, и тогда остальные запросили пощады, ибо жить-то хочется, пусть даже на борту королевского корабля; и «Аврора» увезла их, и раненых, и здоровых, всех, оставив только Кинрэйда, решив, что он мертв, а он жив, и мертвого Дарли, а также капитана и старпома, как слишком старых для военной службы; и капитан – он любит Кинрэйда, как брата, – налил ему в глотку ром, перевязал его и послал за лучшим доктором в Монксхейвене, чтобы тот извлек пули, ибо говорят, что нет лучшего гарпунщика в Гренландских морях; и я сам могу подтвердить, что он хороший парень, и видел теперь, как он лежит весь окоченевший и бледный от слабости и потери крови. А вот Дарли мертв, как дверной гвоздь; и в воскресенье ему устроят похороны, каких в Монксхейвене сроду не видывали. Ну-ка, девица, дай нам утюг, хватит тратить время на разговоры.
– Это не трата времени, – возразил Дэниэл, грузно задвигавшись на стуле, чтобы еще раз почувствовать, сколь он беспомощен. – Будь я молод, как когда-то, паря, и если б не ревматизм, уж тогда бы эти вербовщики узнали, что им их злодеяния с рук не сойдут. Эх, беда! Сейчас еще хуже, чем в пору моей молодости, когда мы воевали в Америке, а ведь и тогда было несладко.
– А что Кинрэйд? – спросила Сильвия, протяжно вздохнув после того, как она осмыслила услышанное. Щеки ее розовели все гуще и гуще, глаза блестели, пока она внимала портному.
– О, он поправится. Не умрет. Жизнь в нем крепко сидит.
– Наверно, он кузен Молли Корни, – покраснела Сильвия, вспомнив, что Молли намекала, будто Кинрэйд ей больше чем кузен.
И Сильвии тотчас же захотелось пойти к подруге и узнать все мелкие подробности, которыми женщины не считают зазорным делиться друг с другом. С этой минуты в сердечке Сильвии жила только одна эта цель. Но в том она открыто не признавалась даже самой себе. Ей только не терпелось увидеть Молли, и она почти уверовала сама в то, что ей нужен совет подруги относительно фасона плаща, который Донкин раскроит и который она сама сошьет под руководством портного. Как бы то ни было, именно эту причину она назвала матери, когда к вечеру домашние дела были переделаны и небо прояснилось после дождя.
Глава 6. Похороны моряка
Жилище семьи Корни, Мосс-Брау, не отличалось чистотой и уютом. Грязный двор усеивали лужи и навозные кучи, меж которыми специально положили камни – только по ним и можно было подобраться к входной двери. В большой комнате всякий день сушилась у очага одежда: кто-нибудь из многолюдной беспорядочной семьи Молли вечно устраивал так называемые постирушки, как говорили в этом краю, – подстирывали кое-какие вещи, которые забыли постирать вместе с остальным бельем в день, отведенный для стирки. А порой грязные вещи валялись в неопрятной кухне, которая с одной стороны открывалась в комнату, служившую одновременно гостиной и спальней, с другой – в маслодельню, единственное чистое место во всем доме. Переступая его порог, вы сразу же видели вход в подсобное помещение кухни – судомойню. В целом же, несмотря на хаос, создавалось впечатление, что это жилище обеспеченной семьи, Корни по-своему были богаты – птицей, скотом и детьми; и ни грязь, ни извечная суматоха, происходившая от плохой организации работы, не мешали им радоваться жизни. Все они были легкого, веселого нрава; миссис Корни и ее дочери всегда тепло привечали гостей и охотно садились поболтать в любое время, будь то десять утра или пять вечера, хотя по утрам в доме полно было дел по хозяйству, которые требовали внимания, а к вечеру, то есть в конце трудового дня, жены и дочери фермеров «прибирались», как говорили тогда, или, понынешнему, «принаряжались». Конечно, в доме, подобном этому, Сильвия была желанным гостем. Юная, очаровательная, умная, она, как и подобает ее лучезарной натуре, привносила свежую струю приятного оживления в любое окружение. И к тому же, поскольку Белл Робсон слишком высоко задирала нос, визиты ее дочери расценивались скорее как милость, ибо Сильвии не дозволялось ходить к кому попало.
– Садись, садись! – вскричала миссис Корни, передником вытирая стул. – Молли скоро придет. Она в сад пошла посмотреть, есть ли паданцы, чтобы пару пирогов испечь для ребят. Они любят на ужин яблочные пироги, подслащенные патокой, и с твердой хрустящей корочкой, чтоб было что пожевать, а мы еще яблоки не собрали.
– Если Молли в саду, я пойду ее поищу, – сказала Сильвия.
– Ну-ну! Знаю я, посекретничать хотите, девочки, про дружков своих сердешных и прочее. – Миссис Корни многозначительно посмотрела на Сильвию, за что та на мгновение ее возненавидела. – Я помню, помню, как сама когда-то была молодой. Осторожней, там сразу за дверью большая лужа.