Раневская со сломанной рукой в Кунцевской больнице.
– Что случилось, Фаина Георгиевна?
– Да вот, спала, наконец приснился сон. Пришел ко мне Аркадий Райкин, говорит:
– Ты в долгах, Фаина, а я заработал кучу денег, – и показывает шляпу с деньгами.
Я тянусь, а он зовет:
– Подойди поближе.
Я пошла к нему и упала с кровати, сломала руку.
Раневская, рассказывая о своих злоключениях в поликлинике, любила доводить ситуацию до абсурда. В ее интерпретации посещение врача превращалось в настоящий анекдот.
«Прихожу в поликлинику и жалуюсь:
– Доктор, у меня последнее время что-то вкуса нет.
Тот обращается к медсестре:
– Дайте Фаине Георгиевне семнадцатую пробирку.
Я попробовала:
– Это же говно.
– Все в порядке, – говорит врач, – правильно. Вкус появился.
Проходит несколько дней, я опять появляюсь в кабинете этого врача:
– Доктор, вкус-то у меня появился, но с памятью все хуже и хуже.
Доктор обращается к медсестре:
– Дайте Фаине Георгиевне пробирку номер семнадцать.
– Так там же говно, – ору я.
– Все в порядке. Вот и память вернулась».
Оправившись от инфаркта, Раневская заключила:
– Если больной очень хочет жить, врачи бессильны!
Почти полвека проработала Раневская в московских театрах. Шесть лет – в Театре Советской Армии, столько же – у Охлопкова, восемь – у Равенских в Театре им. Пушкина. В начале шестидесятых во время репетиции в этом театре ей сделали замечание: «Фаина Георгиевна, говорите четче, у вас как будто что-то во рту». Напросились. «А вы разве не знаете, что у меня полон рот говна?!» И вскоре ушла.
…В. И. (Качалов. –
«Как это – обоМХАТил? Объясни».
Но я не умела объяснить. Я много раз слышала Маяковского. А чтение Качалова было будничным.
Василий Иванович сказал, что мое замечание его очень огорчило… Сказал с той деликатностью, которую за долгую мою жизнь я видела только у Качалова. Потом весь вечер говорил о Маяковском с истинной любовью…
Раневская изобрела новое средство от бессонницы и делится с Риной Зеленой:
– Надо считать до трех. Максимум – до полчетвертого.
Вижу себя со стороны, и мне жаль себя. Читаю Станиславского. Сектант. Чудо-человек. Какое счастье то, что я видела его на сцене, он перед глазами у меня всегда. Он – бог мой.
Я счастлива, что жила в «эпоху Станиславского», ушедшую вместе с ним… Сейчас театр – пародия на театр. Самое главное для меня ансамбль, а его след простыл. Мне с партнерами мука мученическая, а бросить не в силах – проклятущий театр.
…Однажды, провожая меня через коридор верхнего этажа, мимо артистических уборных, Александр Яковлевич (Таиров. – Ред). вдруг остановился и, взяв меня за руку, сказал с горькой усмешкой: «Знаете, дорогая, похоже, что театр кончился: в театре пахнет борщом». Действительно, в условиях того времени технический персонал, работавший в театре безвыходно, часто готовил себе нехитрые «обеды» на электроплитках. Для всех нас это было в порядке вещей, но Таиров воспринимал это как величайшее кощунство.
.. В Ташкенте мы обе (Раневская и Анна Ахматова. –
Родилась я в конце прошлого века, когда в моде еще были обмороки. Мне очень нравилось падать в обморок, к тому же я никогда не расшибалась, стараясь падать грациозно.
Режиссеры меня не любили, я платила им взаимностью. Исключением был Таиров, поверивший мне.
Однажды я спросила ее (Ахматову. – Ред.): «Стадо овец… кто муж овцы?» Она сказала: «Баран, так что завидовать ему нечего». Сердито ответила, была чем-то расстроена.
«Фаина, вы можете представить меня в мехах и бриллиантах?» И мы обе расхохотались.
Я знала блистательных – Михоэлс, Эйзенштейн, – но Пастернак потрясает так, что его слушаю с открытым ртом. Когда они вместе – А. и П. (Ахматова и Пастернак. –
Люди, дающие наслаждение, – вот благодать!
Она в гробу, я читаю ее стихи и вспоминаю живую, стихи непостижимые, такое чудо Анну Андреевну…
5 марта 10 лет как нет ее, – к десятилетию со дня смерти не было ни строчки. Сволочи.
Меня спрашивают, почему я не пишу об Ахматовой, ведь мы дружили…
Отвечаю: не пишу, потому что очень люблю ее.
Читаю дневник Маклая, влюбилась и в Маклая, и в era дикарей.
Я кончаю жизнь банально-стародевически: обожаю котенка и цветочки до страсти.
1948 год, март
Ночью читала Марину – гений, архигениальная, и для меня трудно и непостижимо, как всякое чудо. А вот тютчевское «и это пережить, и сердце на куски не разорвалось» разрывает сердце мне.
Любовь Михайловна Эренбург – жена Эренбурга. У М. Ц. (Марина Цветаева. –
Мне ее глубоко, нежно, восхищенно-бесплодно жаль».
Я была летом в Алма-Ате. Мы гуляли по ночам с Эйзенштейном. Горы вокруг. Спросила: «У вас нет такого ощущения, что мы на небе?»
Он сказал: «Да. Когда я был в Швейцарии, то чувствовал то же самое». – «Мы так высоко, что мне Бога хочется схватить за бороду». Он рассмеялся…
Мы были дружны. Эйзенштейна мучило окружение. Его мучили козявки. Очень тяжело быть гением среди козявок.
Дорогой Сергей Михайлович!
«Убить – убьешь, а лучше не найдешь!»
Это реплика Василисы Мелентьевны Грозному в момент, когда он заносил над ней нож!
Бессердечный мой!..
Есть люди, хорошо знающие, «что к чему». В искусстве эти люди сейчас мне представляются бандитами, подбирающими ключи. Такой «вождь с отмычкой» сейчас Охлопков. Талантливый как дьявол и циничный до беспредельности.
Кто бы знал мое одиночество! Будь он проклят, этот самый талант, сделавший меня несчастной.
Но ведь зрители действительно любят? В чем же дело? Почему так тяжело в театре?
Погиб Соломон Михайлович Михоэлс. Не знаю человека умнее, блистательнее его. Очень его любила, он был мне как-то нужен, необходим.
Однажды я сказала ему: «Есть люди, в которых живет Бог, есть люди, в которых живет дьявол, а есть люди, в которых живут только глисты… В вас живет Бог!» Он улыбнулся и ответил: «Если во мне живет Бог, то он в меня сослан».
1948 год, 14 января
Я вообще заметила, что талант всегда тянется к таланту и только посредственность остается равнодушной, а иногда даже враждебной к таланту.
Осип Абдулов сказал, что, если бы я читала просто по радио, вещая в эфир, а не по пластинке, я бы так заикалась и так бы все перепутала, что меня бы в тот же вечер выслали в город «Мочегонск».
Вера (Марецкая. – Ред.) меня любила и называла: «Глыба!» Если бы я могла в это верить!
Нет, я знала актрис лучше Раневской.
Толстой сказал, что смерти нет, а есть любовь и память сердца. Память сердца так мучительна, лучше бы ее не было… Лучше бы память навсегда убить.
И я вспомнила, что недавно думала и твердо знаю, что ничего так не дает понять и ощутить своего одиночества, как то, когда некому рассказать сон.
…Из всего хорошего, сердечного, сказанного мне публикой, самое приятное – сегодня полученное признание. Магазин, куда я хожу за папиросами, был закрыт на обеденный перерыв. Я заглянула в стеклянную дверь. Уборщица мыла пол в пустом зале. Увидев меня, она бросилась открывать двери со словами: «Как же вас не пустить, когда, глядя на вас в кино, забываешь свое горе. Те, которые побогаче, могут увидеть что-нибудь и получше вас (!!!), а для нас, бедных, для народа – вы самая лучшая, самая дорогая…» Я готова была расцеловать ее за эти слова.