Главный недостаток политической жизни России Тургенев видит в «le manqué d’estime pour les loix»96. Этот недостаток можно исправить только через уважение людей, облеченных властью. Выборная система, а также ответственность министров перед Верховным советом помогут это сделать.
Дискуссии в Верховном совете должны носить публичный характер и получать отражение в прессе. Правда, С.И. Тургенев оговаривается, что публичность может иметь место лишь в том случае, если Верховный совет сам сочтет это нужным97.
План С.И. Тургенева, как видим, не затрагивает ни самодержавного строя, ни проблемы крепостного права, так как предполагается, что оба эти вопроса связаны между собой, и только царь, в руках которого сосредоточена неограниченная власть, может своей волей освободить крестьян.
Для декабристов это было, безусловно, наиболее приемлемым, но не единственно возможным путем решения крестьянского вопроса. Был еще путь военной революции. В идеологическом плане этот путь предполагал использование европейского революционного опыта, что значительно понижало удельный вес либеральных идей в идеологии декабристов и соответственно увеличивало воздействие на них более радикальной просветительской мысли.
Особенно ярко просветительский «миф» проявился в идеологии П.И. Пестеля. Пестель, разумеется, не был последовательным просветителем, хотя бы уже в силу того, что он был членом тайного общества, не признавал за народом права на вооруженное восстание против деспотизма и т. д. Но в отличие от большинства декабристов, мечтавших о конституционном строе для России, Пестель, хотя и не был принципиальным противником конституции, тем не менее вынашивал идею демократической диктатуры, и в этом отношении он был близок к Руссо, считавшему народ источником любой власти и ставившему идею народа выше идеи законности. Пестель с недоверием относился к современным ему конституционным монархиям Англии и Франции, полагая, что их конституции «суть одни только покрывала» (IV, 91). Им он противопоставлял античное и древнерусское прямое народоправство, обходящееся без конституции.
В национальном проекте Пестеля пересеклись две различные культурные традиции: романтическая идея национальной самобытности и просветительский «миф» о единстве человеческой природы. Просветители считали, что природа человека всегда и везде одинакова. Все различия между людьми, в том числе и национальные, они относили к числу предрассудков. Беря за основу нового государства русскую национально-культурную традицию (отказ от заимствованных слов, национальный костюм, перенос столицы в Нижний Новгород или во Владимир и т. д.), Пестель в действительности воплощал не идею культурного возрождения, а преследовал, по сути, чуждую ей цель унификации. В этом смысле, как и просветители, он исходит не из исторического опыта, а из идеи Разума. В отличие от романтиков, усматривавших в национальных традициях некий мистический смысл, Пестель строил свой национальный проект на сугубо рационалистической основе. Его обращение к традициям носило исключительно формальный характер.
Традиции по самой своей природе амбивалентны. С одной стороны, они связывают человека с Домом, национальной историей и всем тем, в чем, по словам Пушкина, «обретает сердце пищу», но с другой стороны, они несут в себе накопленный веками груз предрассудков, часто препятствующих проникновению в жизнь рациональных начал. Пестель, как ему, видимо, казалось, нашел соломоново решение. Революция должна была покончить с национальными предрассудками и на их месте заложить основы новых традиций, сохраняющих, однако, связь с национальными корнями.
В своих преобразовательных проектах Пестель выступал не как русификатор, а как рационализатор. Поэтому его национальная политика, предусматривающая слияние всех народов, населяющих Россию, в единый народ, предполагала создание нового народа как материала для рационально устроенного государства. Предлагаемая им с этой целью единая культурная основа, отдаленно напоминающая древнерусские традиции, в действительности не имела с ними ничего общего98.
Основные расхождения между декабристами и французскими либералами были предопределены различным уровнем социально-политического развития России и Франции.
Для России, еще не пережившей революции, идеи борьбы с революционным наследием были не столь актуальны, как для Европы. Для русских либералов на первом месте стояли идеи общенародной свободы, а деспотизм ассоциировался в первую очередь с правительственной реакцией. Французский либерализм, сформировавшийся в послереволюционные годы, был своего рода реакцией на идею безграничного народного суверенитета, дискредитированную в годы якобинского террора.
В этом отношении декабристы отличались не только от французских либералов, но и от Александра I, пытавшегося либеральным внешнеполитическим курсом противостоять революционному наследию в Европе". В итоге правительственный либерализм был целиком «замешан» на общеевропейской ситуации и не имел под собой национальной почвы. Члены ранних декабристских организаций и царь, говоря на одном языке либеральных понятий, плохо понимали друг друга. Поэтому с самого начала надежды на реформы сверху сопровождались изрядной долей скепсиса, а поэтому с самого начала попытки содействовать правительству приобрели оппозиционный характер. Особенно наглядно это проявилось в отношении Польши.
По дороге на конгресс в Вену из России в сентябре 1814 г. Александр I посетил имение князей Чарторыйских Пулавы. Это был уже второй визит царя в имение к своему другу юности Адаму Чарторыйскому. Первый состоялся ровно девять лет назад, в сентябре 1805 г. Тогда Александр I, отправляясь в армию, посетил замок в Пулавах в знак не только особого расположения к Чарторыйскому, тогдашнему министру иностранных дел, но и одобрения его внешнеполитического курса, направленного на войну с Пруссией и восстановление Польши. «В замке этом осенью 1805 года, – пишет Марк Алданов, – произошло событие, которое может быть признано высшей точкой дружбы в многовековой истории польско-русских отношений. <…> Эти дни были апогеем славы, влияния и счастья князя Адама Чарторыйского. Все знали, что план воссоздания Польши принадлежит ему и держится на нем одном. Предполагалось, что после победы сначала над Пруссией, потом над Наполеоном все польские земли будут объединены: Александр Павлович должен был стать польским королем. Князь Адам мог, вероятно, претендовать на пост наместника»100.
Тогда этому не суждено было осуществиться. Аустерлиц, Тильзит, образование Великого герцогства Варшавского спутали все карты русскому царю и его, теперь уже бывшему, министру. Победа над Наполеоном сполна искупила всю горечь этих неудач. И теперь, оправляясь в Вену, Александр своим посещением Пулав как бы вычеркивал из памяти все эти годы тяжелых и унизительных неудач. Он любил щеголять поистине царским великодушием, и поляки, недавние союзники Наполеона в войне с Россией, оказавшись в положении поверженных врагов, предоставляли русскому императору возможность в очередной раз продемонстрировать величие его души.
Остановка в Пулавах по пути в Вену, где польский вопрос должен был стать одним из основных и вызвать столкновение интересов ведущих стран, имела, конечно, знаковый характер. Разумеется, не личная привязанность к Адаму Чарторыйскому влекла Александра в эти места.
Пулавский замок, расположенный в польских землях, принадлежавших Австрийской империи, с того времени, как там поселились в 1782 г. князья Чарторыйские, Адам-Казимир и Изабелла, родители друга юности Александра I Адама, стал своеобразным сгустком польской национальной истории. Роскошная природа (замок, расположенный на берегу Вислы среди великолепных садов и парков), редкая коллекция таких национальных реликвий, как сабля Владислава Локотка, череп Яна Кохановского, прах Николая Коперника, знамя королевы Ядвиги и т. д., все это было овеяно духом польской независимости и надеждами на возрождение. Не случайно эти реликвии хранились в специально выстроенном храме Сивиллы, украшенном надписью: «Прошлое – будущему»101. По просьбе Изабеллы Чарторыйской и с ее слов Жак Делиль описал это место в поэме «Сады»:
Предшествующие царскому посещению события: объявление всеобщей амнистии полякам в Вильно после изгнания Наполеона из России и в других польских городах после их взятия, разрешение носить национальную кокарду, письмо к Т. Костюшко и даже разрешение устроить наполеоновскому маршалу Ю. Понятовскому, погибшему во время Лейпцигского
сражения, торжественные похороны – все недвусмысленно свидетельствовало о намерениях Александра относительно Польши.
Перипетии решения польского вопроса на Венском конгрессе хорошо известны103. Александр проявил в этом столько же упрямства, сколько и великодушия. Однако исследователи за описанием внешних событий, как правило, не останавливаются на внутренних причинах, по которым царь так настойчиво добивался восстановления Царства Польского.
Дело, разумеется, было не в простом желании казаться великодушным. К тому же Александр прекрасно понимал, что если не восстановить Польшу в прежних границах, до первого раздела, то поляки вряд ли смогут в полной мере оценить царскую милость к ним. А столь радикальное решение польского вопроса в 1814–1815 гг. было совершенно нереально. Австрия, Англия и особенно Пруссия с большим сопротивлением и под огромным личным давлением Александра I вынуждены были согласиться на преобразование герцогства Варшавского в Царство Польское, соединенное с Россией единым порядком престолонаследия. Польша объявлялась конституционной монархией, Александр I – конституционным королем. Этот момент был наиболее тяжелым в переговорах о Польше на Венском конгрессе. Австрии и Пруссии намного проще было бы согласиться на присоединение герцогства Варшавского к России, чем на введение в Польше конституционного строя.
Но именно этого добивался Александр. Польша для него была пробным камнем для осуществления новой европейской политики. В новой Европе русский царь претендовал на такую же роль, какую до этого играл Наполеон. При этом свою политику он строил как антитезу наполеоновским принципам правления. Деспотизму Бонапарта он стремился противопоставить либерализм, хищническим захватам территорий – соблюдение принципов национального суверенитета и откровенному цинизму международных принципов – христианские братолюбивые идеи Священного союза.
К тому же Александру I, воспитанному Лагарпом, очень хотелось попробовать себя в роли конституционного монарха. Но, как и его учитель, русский царь не верил в готовность России к немедленному введению конституции. Либерализм для него прочно ассоциировался с европеизмом, а Россия – с восточным деспотизмом. Поэтому дать конституцию полякам для него было столь же естественно, как и навязать России Аракчеева, по принципу «каждому свое».
Видимо, не случайно, находясь в Пулавах и обдумывая польскую проблему, решение по которой предстояло принять в Вене, царь вспомнил об Аракчееве. Историки по-разному объясняли этот факт. Шильдер, полагая, что царь уже тогда находился под влиянием Аракчеева и собирался вверить ему управление страной104, видел в этом очередное подтверждение своей мысли: «Император Александр даже в Пулавах вспомнил графа Аракчеева, находившегося в то время в своем любезном Грузине, и не упустил случая обрадовать его следующими дружескими строками, написанными 6-го (18-го) сентября перед отъездом: “Благодарю тебя, любезный Алексей Андреевич, за твои желания от 5-го числа; ты знаешь, сколь искренно я тебя люблю. Сейчас еду далее”»105.
По-другому этот факт интерпретировал великий князь Николай Михайлович: «Недоумеваем, что было особенного в том, что в Пулавах Император вспомнил приятеля и ответил ему двумя словами на поздравление с днем Ангела Государыни Елисаветы Алексеевны (5 сентября). Смеем высказать как раз обратное мнение, а именно, что Аракчеева Государь не взял с собой на конгресс, как элемент, ему там не нужный, и что это было сделано не случайно, а потому, что Александр считал его присутствие более полезным в России»106.
Оба историка по-своему правы, особенно если учесть, что для Александра I внешняя и внутренняя политика были совершенно раздельными сферами. Они столь же различались в сознании царя, как различались Европа и Россия. Аракчеев действительно не нужен был либеральному царю в Европе, но он был совершенно необходим в России, на которую либеральные принципы не распространялись. Вспомнив в Пулавах о «любезном Алексее Андреевиче», Александр тем самым обнаруживал не только представлявшуюся ему невозможность конституционных преобразований в России, но и стремление остановить по мере сил неконтролируемое проникновение в нее либеральных идей из Европы.
Однако речь шла не о борьбе с либерализмом как таковым, что было бы по меньшей степени странным для либерально настроенного царя, а лишь о переносе либеральных преобразований в России на неопределенный срок. Александра занимала главным образом Европа, последовательная либерализация которой должна была предохранить ее от новых революций. Польша, по его замыслу, должна была стать, с одной стороны, полигоном для испытания конституционного строя, а с другой – гарантом того, что русский царь, он же польский король, привержен общеевропейским либеральным ценностям. Этого не понимали ни те, для которых либералы и якобинцы были одним и тем же, ни те, для которых либеральные идеи окрашивались в патриотические тона.
Н.И. Греч очень точно охарактеризовал ту ситуацию, с которой Александр столкнулся при решении польского вопроса в Европе и в России. «В Александре проснулись либеральные идеи, очаровавшие начало его царствования. В 1814 году он побудил Людовика XVIII дать французам хартии, а на Венском конгрессе хлопотал он о даровании германским державам представительного образа правления. В Вене окружили его поляки, Чарторыжский, Костюшко, Огинский и другие, напомнили ему прежние его обещания и исторгли у него честное слово, что он употребит все свои силы, чтоб восстановить Польшу и дать ей конституцию. Европа видела в этом требовании замыслы властолюбия и распространения пределов и увеличения сил России. Австрия и Пруссия опасались влияния этой конституции на свои польские области. Англия и Франция не хотели, чтобы Россия вьехала клином в Европу. Все русские министры восстали против этого, даже бывшие в ее службе иностранцы Штейн, Каподистрия и Поццо ди Борго. Нессельрод впал было в немилость государеву; употреблен был дипломат писарь Анштет, которому все было нипочем, лишь бы он мог есть страсбургские паштеты. Иностранцы, особенно австрийцы и пруссаки, соглашались и на присоединение Варшавского герцогства к России, только бы в нем не было представительного правления. Александр настоял на своем и, получив герцогство с небольшими уступками соседям, назвал его королевством в Европе и царством в России. Поляки негодовали на это наименование тем более, что полный титул “Царь Польский” поставлен был после “Сибирского”. Русские были огорчены дарованием исконным врагам нашим прав, которых мы сами не имели. Награждены были люди, лезшие на стены Смоленска и грабившие Москву, а защитники России, верные сыны ее, оставлены были без внимания, им заплатили варяго-русскими манифестами Шишкова»107.
Пожалуй, единственную среду в европейской общественно-политической жизни, приветствовавшую александровское решение польского вопроса, составили либералы, в первую очередь французские.
После России судьбы Польши не переплетались так тесно ни с какой другой страной, как с Францией. Многие поляки после третьего раздела Речи Посполитой в 1794 г. нашли убежище в революционной Франции, польские легионы сражались под наполеоновскими знаменами на всем протяжении европейского континента от Сарагосы до Москвы. Наполеоновский культ еще долго будет будоражить умы польских патриотов. Со своей стороны французы видели в поляках союзников, разделивших их военную славу. Поэтому интерес к польской проблеме во французском обществе был не случаен. Либералы, у которых осуждение наполеоновского деспотизма соединялось с преклонением перед наполеоновской славой, относились с явной симпатией к поверженной Польше и естественным образом поддерживали либеральную политику Александра I по отношению к ней, тем более что та во многом питалась их же идеями.
Бенжамен Констан отмечал, что «император Александр более свободен в отношении устройства, которое он дает Польше, потому что земля, покрытая руинами, представляет собой для архитектора новую землю, утешает ее введением конституции и восстановлением многих политических прав»108.
Более определенно на этот счет высказался Лезюр. Для него восстановление Польши, «такое быстрое и такое мирное, было не последним чудом в столетии, обильном на чудеса»109. «Если внимательно размышлять над прошедшими и настоящими обстоятельствами, – писал он в другом своем труде, – то можно понять, что восстановление Польши было почти невозможным на тот манер, каким оно было осуществлено. То, что хорошо в одно время, не годится в другое. Пятнадцать лет брожения, перемен и невзгод охладили надежды и патриотизм поляков. Отныне для них важен был только покой. И то, чего они не могли достичь никакой политической комбинацией, возможной в настоящий момент, они нашли в личном характере государя».
Этот аспект вселял и надежду, и тревогу одновременно. Надеялись на то, что Александр будет последователен в своих либеральных стремлениях, и опасались того, что он действовал вопреки неблагоприятным внешним обстоятельствам, которые в будущем могли обернуться новой бедой. «Но, впрочем, – замечал с некоторым оптимизмом Лезюр, – по каким признакам можно судить о будущем?»110
Таким образом, польская проблема неразрывно связывалась с положением дел внутри самой России. При всей ее значительности как таковой французским либералам хотелось видеть в этом лишь аванс на дальнейшие конституционные преобразования в России. Наиболее ярко это проявилось в публикации письма о России на страницах либерального журнала «Mercure de France». Автор, по всей видимости, был поляк, но читатель, уведомленный о том, что письмо пришло из С.-Петербурга, должен был считать, что автор русский. Этот документ, любопытный во многих отношениях, не привлекал к себе внимание специалистов.
Его происхождение неизвестно. Вполне вероятно, что оно было сочинено самими сотрудниками журнала или заказано ими кому-нибудь из поляков111. Во всяком случае С.И. Тургенев, прочитав его в Париже, видимо, имел основания сомневаться в его подлинности, о чем свидетельствует его дневниковая запись от 18/30 июня 1819 г.: «Минерва напечатала превздорное письмо из С[анкт]-Петербурга. Я было заготовил ответ112, но не напечатаю, сколько потому что того ни письмо ни ответ не стоит, столько и опасаясь наших дипломатов, которые могли бы прогневаться. Жуй дал мне честное слово, что письмо было прислано из Петербурга и сочинено русским и поляком, а Этьеном только убавлено и поправлено»113.
Письмо это интересно тем, что оно отражает точку зрения французских либералов, в частности партии «независимых», на положение Польши и политику Александра I. Мы видели, что либерализм Александра в 1814–1815 гг. внушал французским либералам надежды, и конституция, данная восстановленной Польше, эти надежды, казалось, оправдывала. Также вполне естественно выглядело и то, что царь не спешил с введением представительного правления в России, где сначала надо было подготовить народ. Но к 1819 г. фиктивность польской конституции стала вполне очевидной, и французские либералы не могли этого не заметить.
Данное письмо, как представляется, свидетельствует о новом взгляде авторов «Минервы» на польскую проблему. За внешней похвалой Александру I звучат тревожные ноты по поводу того, что Россия в действительности является не гарантом польской свободы, а ее душителем. Введение в польских войсках дисциплины русской армии, которая «приводит польского офицера в отчаяние», может служить моделью взаимоотношения России и Польши. Противопоставление Александра I как человека,
Одним из тревожных симптомов фиктивности польской конституции явился указ от 22 мая 1819 г., подписанный наместником Польши генералом Ю. Зайончеком, о приостановке действия 16-й статьи конституции, гарантирующей свободу печати. Основанием для этого послужил рескрипт Александра I от 23 августа / 4 сентября 1818 г., в котором было высказано пожелание, чтобы цензура в Польше была сохранена до тех пор, пока опыт других стран покажет, можно ли ее отменить без ущерба для общественного спокойствия114.
Находившийся в то время в Варшаве П.А. Вяземский писал А.И. Тургеневу: «Здесь всякий день наносят важные оскорбления конституции»; «Крепость конституции, по силе конституции крепчайшей, отбрита порядком, и того смотри, что совсем ей лоб забреют». Эти наблюдения приводили Вяземского к безрадостному выводу: «…конечно, конституционные сени в деспотических казармах – уродство в искусстве зодческом, и поляки это очень чувствуют. Нам от их сеней не тепло, но им от наших казарм очень холодно». Вяземский, не скрывая своих польских симпатий, выражал резкое неприятие действий русского правительства в отношении к Польше: «Я бешусь, как будто бы польская кровь течет в моих жилах, как будто я не повит под звуком желез и кнутов и не под дурацкими шапками возлелеян! Кажется, можно бы ко всему привыкнуть! Нет, кровь и вчуже так и клокочет!»115
На польские дела Вяземский смотрел со стороны Европы. Его позиция в этом вопросе – это позиция западноевропейских либералов, свободная от тех реверансов, которые последние делали в адрес Александра I за его приверженность к либеральным принципам в 1814–1815 гг. Вопрос о польской конституции, по его мнению, должен иметь самоценное значение, не зависящее от того, является свободным русский народ или нет. То, что в действительности происходит не так и Польша не может
Позиция Вяземского, либеральная по сути, могла показаться непатриотичной. Она была лишена того, что позже Н.И. Тургенев применительно к М.Ф. Орлову назовет «патриотизмом раба», имея в виду реакцию последнего в 1815 г. на восстановление Польши. «Государь изволил отправиться в Вену, – писал Орлов в следственных показаниях, – и вскоре разнеслись слухи о восстановлении Польши. Сия весть горестно меня поразила, ибо я всегда почитал, что сие восстановление будет истинным несчастием для России. Я тогда же написал почтительное, но, по моему мнению, довольно сильное письмо к его императорскому величеству. Но сие письмо, известное генералу-адъютанту Васильчикову, у меня пропало еще не совсем доконченным, и сведение об оном, дошедши до государя, он долго изволил на меня гневаться»117. И хотя Орлов с оптимизмом встретил варшавскую речь Александра в 1818 г.118, в целом его позиция по польскому вопросу существенно не изменилась.
Спустя годы после польского восстания 1830–1831 гг., когда страсти улеглись, опальный декабрист снова вернулся к этой проблеме. Французский взгляд на польские дела представляется Орлову абсолютно неприемлемым: «Они <т. е. французы> отказывают своим кавалерам почетного легиона в пенсиях в несколько тысяч франков, но никак не хотят понять, что у России гораздо более прав и разумных причин упорствовать в ее отказах на требования Польши». Политику Александра по отношению к Польше он оценил довольно парадоксально: «Со стороны императора Александра это было вопросом справедливости и сентиментальной политики: в этом великая его ошибка, источник стольких бедствий». Политика справедливая и ошибочная одновременно. Орлов, придерживаясь права народного суверенитета, считает, что оно не должно было распространяться на уничтоженную тремя разделами Польшу. Консервативному по своей сути праву Александр в данном случае придал революционный характер. Возрождение Польши вместо ожидаемой царем благодарности повлекло за собой лавинообразный рост претензий. В результате «он посеял ветры, а преемник его пожинал бурю».
Орлов считает, что «милосердие прекрасно в человеке, взятом отдельно, но милостыня может наделать много зла целому обществу. Прощение обид само по себе превосходно, но оно несовместимо с интересами народов. Презрение к богатствам – философически-разумно в человеке частном, но оно бессмысленно в муже государственном. Восстановление Польши могло быть прекрасным движением души Александра; но в смысле политическом – это была огромная ошибка. Венский конгресс, созванный по желанию России, должен был, по-видимому, стать могилою притязаний польских, подобно тому, как Вестфальский мир был могилою притязаний других государств»119.
Полагая, что восстановление Польши – результат воздействия на Александра польского тайного общества, Орлов, по его собственному признанию, «вознамерился <…> противопоставить польскому – русское тайное общество»120. Одновремено он пытался заявить письменный протест Александру I.
Спустя много лет эту попытку Орлова прокомментировал Н.И. Тургенев в «России и русских»: «Дурные страсти всегда сильнее любви к добру и истине в сердце человека, свободный ли он или раб. Так, генерал Орлов составил против учреждений, которые Александр только что даровал Польше, своего рода протест и собирался его представить императору. Он хотел также заполучить подписи многих генералов и других важных персон, которых он для этого наметил. Но этот протест стал известен императору раньше, чем мог быть ему представлен. Усилия генерала были парализованы, и его попытка не имела продолжения. Когда я узнал об этом, я не преминул упрекнуть его в узком патриотизме, патриотизме раба, которым был продиктован ему этот протест. Он имел благородство признать, что я был не совсем уж не прав».
«Что касается меня, – продолжает Тургенев, – не разделявшего мнений врагов любой конституции, то я тем более не был среди тех, кто видел в конституционной Польше упрек и унижение рабской России. Я радовался тому, что в мире одной конституцией больше, если можно сказать, что она действительно имела место в королевстве»121.
Слишком большая временная дистанция отделяет написание этих строк от описываемых событий. За почти тридцатилетний период взгляды Тургенева, в том числе и на Польшу, претерпели существенные изменения. Автор «России и русских» очень точно, как видим, излагает отношение М.Ф. Орлова к польской проблеме. Однако невозможно ни подтвердить, ни опровергнуть, действительно ли Тургенев упрекнул Орлова в рабском характере его патриотизма, или это была ретроспективная оценка. Во всяком случае, при источниковедческом анализе этого высказывания следует иметь в виду, что когда книга Тургенева увидела свет, Орлова уже не было в живых.
Если же обратиться к дневникам Н.И. Тургенева за 1812–1821 гг., то картина его взглядов предстанет в совершенно ином виде. Как и большинство русских, Н.И. Тургенев не мог простить полякам их участие в наполеоновских войнах на стороне Франции. В 1812 г. он записал в дневнике: «Обольщенный пустыми надеждами, издревле безрассудный народ польский соединился с Французским императором и за тщетное название Варшавского герцогства жертвовал тысячами своих единокровных на поражение испанцев, народа, который никогда не был и не мог ему быть опасным; и сие для того, чтобы умножить собою число несчастных народов, подпавших под иго Наполеона. При настоящей войне народ сей мнил достигнуть предполагаемой им цели и, совокупившись воедино, соделался подданным, или, как это у них называется, союзником Франции. Но Провидение бдит и над заблужденными; и Польша никогда не достигнет желаемого ею себе несчастия»122.
Неприязнь к полякам, обусловленная патриотическим подъемом, оправдывала в глазах Тургенева действия Екатерины II по разделу Польши. В 1817 г. он писал в дневнике: «Уничтожение Польши составляет в истории возвышения и образования России das Gegenstuck завоеванию Остзейских провинций. Польша в недавнешном ее существовании была бы всегда стеною, отделяющею нас от Европы с сей стороны, и грязным источником, из которого бы текла в Россию безнравственность и подлость дворянства польского и ненависть или презрение к конституционным государствам. Народ или публика судит по первым впечатлениям; первые же впечатления, поражающия обыкновенных людей при виде Польши, были бы конституция и беспорядки, своевольство и рабство. Итак, мир и слава праху Великой, изгладившей с лица земли государство, которое было бы вечною препоною славе, могуществу и просвещению России!»123
Дело было не только в нелюбви к полякам, но и в том, что восстановление Польши отдаляло Россию от Европы. Тургенев разделял точку зрения тех, кто считал, что независимость Польши не только не будет способствовать проведению реформ в России, но и затруднит процесс либерализации. Эту мысль, в частности, высказал К.О. Поццо ди Борго в «Записке, представленной императору Александру» на Венском конгрессе. В качестве одного из аргументов против восстановления Польши он приводил то, что «…задержка, которую это отделение может вызвать в развитии нравственных способностей, образования, просвещения, искусства и либеральных идей, несоизмерима»124.
Непосредственный начальник Н.И. Тургенева во время его заграничной службы барон Г.-Ф.-К. Штейн, мнение которого для Тургенева всегда имело большое значение, также был против восстановления Польши125.
Варшавская речь Александра I вызвала у Н.И. Тургенева, как и у Орлова, некоторый оптимизм, омраченный, правда, тем обстоятельством, что «чистейшая вода, проходя через нечистые водопроводы, делается невкусною. Что если свобода придет в Россию через Польшу»126.
Таким образом, Польша стала тем краеугольным камнем для декабристов, на котором столкнулись патриотизм, порожденный войной 1812 г., и либерализм, почерпнутый во Франции. Эмоциональный накал многих членов ранних тайных обществ в первые послевоенные годы был сильнее их способности трезво анализировать происходящие события. На поляков смотрели как на врагов, поэтому все действия, или, точнее, благие намерения, Александра I по отношению к Польше воспринимались как национальная измена. Суть подобного рода эмоций была проста: Польша не должна получить конституцию раньше, чем ее получит Россия127. Тем более возмутительными казались намерения Александра I присоединить к Польше западные губернии.
Польская проблема как снежный ком обрастала всевозможными слухами и предположениями. Особенно урожайным в этом отношении был 1817 г. И.Д. Якушкин показал на следствии: «В 1817-м году, кажется в октябре месяце, которого числа, не помню; но прежде прибытия покойного Государя Императора в Москву, был я вместе с другими сочленами приглашен на особенное совещание, назначенное по случаю чрезвычайных известий, полученных из Петербурга. На сем совещании один из членов сообщил другим письмо, содержание которого до сих пор, со всем моим старанием, точно припомнить я не мог, но вообще, если не ошибаюсь, то оно заключало в себе извещение, что будто бы покойный Государь Император, дав конституцию Польше, учредив отдельный Литовский Корпус, присоединяя польско-российские губернии к Царству Польскому, старается сим привлечь к себе привязанность поляков, дабы иметь в них верную опору в случае сопротивления в России угнетением, угрожающим ей при учреждении военных поселений и прочие» (III, 52).
Польский вопрос связывался не только с учреждением военных поселений, но и с проектом отмены крепостного права. Об этом ясно говорится в «Записках» С.П. Трубецкого: «Между тем император Александр приступил к исполнению двух своих мыслей: 1. Был составлен проект для освобождения крестьян Эстляндской губернии, и явно начали говорить, что он намерен дать свободу всем крестьянам помещичьим. 2. Другой проект, переданный графу Аракчееву, был об учреждении военных поселений, из которого мы поняли слова благодарного манифеста императора по окончании войны с французами, где он в награду войску обещал
Любопытно, что в 1817 г. обеспокоенность членов Тайного общества вызвал не проект создания военных поселений, в котором видели на первых порах всего лишь исполнение обещания, а проект освобождения крестьян. Быть противником крепостного права и сторонником его немедленной отмены – не одно и то же. Воспоминания Трубецкого свидетельствуют, что даже среди членов Тайного общества не было единого мнения в вопросе о готовности России к немедленному искоренению рабства. Поэтому в условиях отсутствия гласности допускались самые негативные последствия освобождения крестьян. В частности, и то, что «если помещики будут упорствовать и не согласятся добровольно на освобождение, то крестьяне могут вырвать у них свободу, и тогда Отечество может стать на краю бездны»129.
Это в свою очередь породило слух, что Александр I перед отъездом из Петербурга в Москву в 1817 г. якобы сказал своему адъютанту князю П.П. Лопухину, члену Союза спасения: «Если дворяне будут противиться, я уеду со всей своей фамилией в Варшаву и оттуда пришлю указ». Реакция декабристов на эти царские слова была моментальной: «В первую минуту мысль о том, каким ужасам безначалия могла подвергнуться Россия от такого поступка, так сильно поразила одного из членов, что он выразил готовность, если бы государь показал себя таким врагом Отечества, то он чувствует в себе довольно духа, чтоб принести его в жертву, не щадя собственной жизни»130.
С.П. Трубецкой имел в виду Якушкина, в воспоминаниях которого читаем: «Александр Муравьев прочел нам только что полученное письмо от Трубецкого, в котором он извещал всех нас о петербургских слухах: во-первых, что царь влюблен в Польшу, которой он только что дал конституцию и которую почитал несравненно образованнее России, он смотрел на нее как на часть Европы; во-вторых, что он ненавидит Россию, и это было вероятно после всех его действий в России с 15-го года; в-третьих, что он намеревается отторгнуть некоторые земли от России и присоединить их к Польше, и это было вероятно; наконец, что он, ненавидя и презирая Россию, намерен перенести столицу свою в Варшаву. Это могло показаться невероятным, но после всего невероятного, совершаемого русским царем в России, можно было поверить и последнему известию, особенно при нашем в эту минуту раздраженном воображении»131. Как известно, Якушкин тут же вызвался убить царя.
Любовь к Отечеству явно заглушала в русских либералах любовь к свободе. Позже М.С. Лунин очень точно подметит: «В России идея гражданской свободы – отвлечение; идея национальной независимости, нераздельности, распространения – чувства»132. Свобода, даруемая Польше, воспринималась как национальная измена, а свобода, получаемая из Польши, оказывалась просто ненужной.
Между тем польская проблема для декабристов имела огромное агитационное значение. С одной стороны, она позволяла разоблачать антинациональную внешнюю политику правительства, а с другой – пропагандировать конституционные идеи. «Ведь нельзя же было, – писал Д.И. Завалишин, – отказывать России в том, что было даровано Польше»133.
Однако очень скоро обнаружилось, что свобода, дарованная Польше, имеет призрачный характер. По словам того же Завалишина, «пока абсолютизм существовал в России, все права в Польше были только мнимыми, как не имеющие никакой существенной гарантии»134.
Переход декабристов от тактики пропаганды к тактике военного заговора на рубеже 1810-1820-х гг. по-новому поставил польскую проблему. До этого позиция декабристов по отношению к польской проблеме имела чисто негативный характер, т. е. исходила главным образом из того, чего не надо было делать. Теперь предстояло решить, что делать с Польшей после переворота.
Наиболее естественный в этом отношении путь подсказал П.А. Вяземский в уже цитированном письме к М.Ф. Орлову: «Как ни морщись, а подай искреннюю руку братства народу, с коим сродство наше уже непреложно; сродство благоденствия или бедствий, – одну чашу пить нам; не станем мутить ее друг другу и подкидывать яд»135.
Внешняя история сношений декабристов с деятелями польских тайных обществ в 1824–1825 гг. изучена достаточно хорошо и к нашей проблеме не имеет прямого отношения136. Отметим лишь, что вопреки оптимистическим утверждениям ряда советских историков о «революционном братстве русского и польского народов»137 эти переговоры проходили в атмосфере взаимного недоверия и фактически окончились ничем138.
Гораздо сложнее вопрос, каким виделось декабристам будущее Польши и как должны были складываться русско-польские отношения после уничтожения абсолютизма в России. Наиболее четкое и последовательное решение этот вопрос получил в «Русской правде» П.И. Пестеля.
В исследовательской литературе широко распространено мнение, что Пестель предоставлял полякам независимость. Так, например, П.Н. Ольшанский писал: «Таким образом вопрос о независимости Польши поставлен Пестелем ясно и категорийно, дан четкий и определенный ответ: Польша должна снова стать независимым государством». И далее исследователь продолжает: «Пестель не ограничивался возвращением польскому народу национальной и государственной независимости. Он хотел, чтобы вынашиваемая декабристами идея установления республиканского строя была осуществлена не только в России, но чтобы этим благом пользовался и братский польский народ»139.
Говоря иными словами, речь идет об экспорте революции из России в Польшу как условии ее независимости. Более точно эту мысль, как представляется, выразила М.В. Нечкина: «Он признавал за Польшей право отделения от России при обязательном условии одновременного с Россией восстания и революционных преобразований того же характера, какие произойдут и в России»140. Таким образом, напрашивается вопрос: так что же все-таки – независимость или навязывание революции?
Обратимся к «Русской правде». Противопоставляя
«1.) Чтобы границы между Россиею и Польшею определены были Российским Правительством по правилу благоудобства для России и Польша бы сему определению границ ни в каком отношении не прекословила и приняла бы оное за неизменный Закон коренной.
2.) Чтобы возстановление Польского государства последовало не через собственное отторжение Польши от России, но через правильную сдачу Российским Временным Верховным Правлением губерний, предназначенных к отделению в состав
Польского государства, новому Польскому правительству: оставляя
3.) Чтобы между Россиею и Польшею заключен был
4.) Так как сношения между государствами производятся чрез посредство их правительств и потому твердость и дух сих сношений преимущественно зависит от образования правительств, то чтобы вследствие сего само устройство польского государства служило России залогом и обеспечением; а потому и постановляются главными условиями сего устройства, без коих не должна Россия даровать Польше независимости, следующие три: А.) верховная власть должна быть устроена в Польше одинаковым образом, как и в России, на основании 6 главы Русской Правды. Б.) назначение и выбор всех лиц и чиновников во все правительственные и присутственные места должны происходить по тем же точно правилам в Польше, как и в России, на основании 4 и 9 глав Русской Правды и В.) всякая аристокрация, хоть на богатствах и имуществах, хоть на привилегиях и правах родовых основанная, должна совершенно навсегда быть отвергнута и весь народ польский одно только сословие составлять на основании 4 главы Русской Правды.
На сих единственно условиях и началах может восстановление польскаго Государства последовать» (VII, 123–124). «Если же польский народ устранится от вышепомянутых условий, необходимых для дарования Польше независимаго существования и не будет к оным охотствовать, то и вовсе не будет тогда государственной границы между Польшею и Россиею существовать, Польша останется тогда областью Российского Государства и Россия будет на сем пространстве сохранять теперешние свои границы с Австриею и Пруссиею» (VII, 125).
Предлагаемый Пестелем проект, как правило, истолковывался позднейшими историками в зависимости от их собственных представлений о непростом характере русско-польских отношений. Советские историки, как уже отмечалось выше, исходили из идей интернациональной помощи в деле осуществления революционных преобразований. Так, например, А.И. Бортников писал: «Пестель при решении польского вопроса исходил, конечно, из того факта, что польский народ, как показал исторический опыт, не мог примириться с потерей своей независимости, что национально-освободительное движение в Польше, все более усиливаясь, должно было стать союзником русского освободительного движения против царизма. Народу, завоевавшему для себя свободу, “свойственно” предоставить свободу также находящемуся под гнетом его правителей другому, борющемуся за свою свободу народу, – такова мысль Пестеля»142.
Совершенно другое понимание пестелевские идеи встретили у польского историка В. Яблоновского, считавшего, что Пестель «создавал для польского народа неволю, прикрытую видимостью свободы»143.
Задача не в том, чтобы выяснить, кто из историков прав, а кто нет. В конечном итоге речь идет о различном понимании свободы, а не идей Пестеля, не допускающего мысли, «чтобы Польша устранилась от условий, не только России, но по содержанию своему несравненно еще более самой Польше полезных» (VII, 125). Постараемся взглянуть на проект Пестеля с точки зрения самого Пестеля.
Русско-польские отношения не имели и не могли иметь двусторонний характер. Со всей очевидностью это продемонстрировал Венский конгресс, где польская проблема стала камнем преткновения в отношениях всех союзных держав. Царство Польское, связанное с Россией единым способом престолонаследия, после революционного переворота и ликвидации русского престола автоматически получало бы полную независимость и становилось конституционным государством. Естественно, что Австрия и Пруссия не преминули бы воспользоваться внутренними затруднениями России, чтобы взять реванш за свое поражение в польском вопросе на Венском конгрессе. Это было бы сделать тем проще, если бы Россия стала претендовать на Царство Польское. Тогда под предлогом защиты его независимости вместе с поляками можно было бы осуществить интервенцию в Россию и задушить там революцию.
Поэтому предоставление независимости Польше для России диктовалось в первую очередь внешнеполитическими обстоятельствами. Есть основания полагать, что революционное правительство, в том виде, в каком его замышлял Пестель, попыталось бы осуществить превентивную экспансию в Западную Европу по примеру французского революционного правительства 1792 г. Предлогом послужил бы все тот же польский вопрос. По свидетельству члена польского тайного общества А.С. Гродецкого, «…россияне обнадеживали поляков о возвращении всех губерний, к их государству присвоенных, а равно возвращением с помощью их и остальных, Австрией и Пруссией владевших, обещая своим могуществом, чтобы составили отдельную нацию и чтобы им возвращены были отечественные их земли в таких пределах, как было до разделения Польши»144.
Но здесь возникала новая проблема. В случае отторжения у Австрии и Пруссии польских земель и восстановления Польши Россия получала бы на своих границах сильное государство, имеющее к ней территориальные претензии. (Напомним, что вопрос о границах с Польшей на переговорах декабристов с поляками стоял весьма остро.) Таким образом, независимость Польши в итоге могла обратиться против России. Необходимо было найти такое решение польского вопроса, которое бы сочетало независимость Польши с ее лояльностью по отношению к России, т. е. речь должна была идти о формальной независимости государства, находящегося под протекторатом России. А это было возможно лишь при том условии, что в Польше произойдут социально-политические преобразования, аналогичные российским.
Фактически речь шла об экспорте революции, что позволило бы посадить в Польше марионеточное правительство, зависимое от русского революционного правительства. Нет никакой необходимости доказывать, что преобразования в Польше в том виде, как их замышлял Пестель, были совершенно неприемлемы для поляков. Даже беглого знакомства с польской историей достаточно, чтобы заметить, какую роль в Польше играла аристократия и какую бы реакцию вызвали попытки ее уничтожить. Кроме того, предполагалось уничтожение хартии, что вызвало бы возмущение всей либеральной Европы.
По своей сути планы Пестеля были реакцией на польскую политику Александра I. Александр, устанавливая различные формы правления для Польши и России, намеревался в дальнейшем через Польшу распространить конституционные свободы и на Россию. При этом царь всячески подчеркивал, что поляки обязаны своей свободой лично ему Судьба России, таким образом, оказывалась зависимой от того, насколько окажется удачным «либеральный» эксперимент, проводимый царем в Польше. При этом Александр имел дело исключительно с представителями польской аристократии. Польский народ во всем этом не принимал никакого участия. Личное начало в польских делах выходило на первый план и оказывалось важнее народного права самостоятельно решать свою судьбу.
Фактически же все происходило наоборот, не польский либеральный дух распространялся в Россию, а русский деспотизм душил Польшу руками Константина Павловича и Н.Н. Новосильцева. Либерализм не мог противостоять деспотизму. Это естественным образом приводило Пестеля к мыслям о его неэффективности и к стремлению действовать более радикальными средствами. Поэтому он лишал Польшу ее конституции и переносил на нее революционный образ правления, установленный в России. В духе демократизма XVIII в. он ставил вопрос о свободе польского народа
Таким образом, стремясь подчинить Польшу русскому политическому влиянию, Пестель преследовал две цели. Во-первых, он как бы брал реванш за то оскорбление, которое, в представлении многих декабристов, Александр I нанес России, даровав Польше конституцию, а во-вторых, формально независимая Польша становилась буфером между Западной Европой и Россией и возможно даже плацдармом для осуществления экспансии революционной России в Европу.
Польша явилась пунктом наибольшего расхождения взглядов французских либералов и декабристов. Первые видели в восстановлении Польши как конституционного государства расширение либерального пространства в Европе. Представление о том, что освободительные идеи должны постепенно прокладывать себе путь с Запада на Восток, делало в их глазах совершенно естественным то, что Польша получает конституцию раньше России. Но именно этот факт, как мы видели, больше всего возмущал декабристов. Они считали, что Россия должна дать Польше свободу, а не наоборот. В их позиции довольно неорганично сталкивались патриотические чувства и либеральные идеи. Патриотизм декабристов еще не стал достаточно либеральным, а их либерализм – достаточно патриотичным145. Органичное соединение того и другого произойдет значительно позже, в позиции М.С. Лунина.
Взгляд М.С. Лунина на польские дела в настоящее время представляется достаточно хорошо изученным146. Однако исследователи главным образом фиксировали свое внимание на лунинской оценке польского восстания 1830–1831 гг. и почти не останавливались на отношении Лунина к восстановлению Польши в 1815 г. В значительной мере это объясняется отсутствием источников, относящихся к тому периоду. Делать же какие-то заключения на основании позднейших документов – дело крайне ненадежное. На примере Н.И. Тургенева мы видели, как кардинально менялись взгляды на польские дела на протяжении десятилетий. Тем не менее рискнем предположить, что взгляды Лунина не претерпели столь существенных перемен. Основанием для подобного предположения могут служить слова самого Лунина, писавшего в конце своего «Взгляда на польские дела» (1840): «Мы полагаем, что, сказав непритворную и беспощадную правду, выполним долг признательности перед народом, оказавшим нам гостеприимство в бурное время нашей политической деятельности. Мы вели те же речи при дворе его короля и в салонах его вельмож; но нас не поняли»147.
Другим свидетельством об отношении Лунина к Польше в александровскую эпоху может служить его признание в письме к сестре Е.С. Уваровой от 9 июня <1838>: «С большим сожалением узнал я о смерти Новосильцова – одного из моих политических противников. Когда он был главою дел в Варшаве, я противостоял принятой им системе, от которой возникли такие скорбные результаты для королевства и империи»148.
Итак, Лунин противостоял системе Н.Н. Новосильцева, т. е. русификаторской политике, нарушающей польскую конституцию, убежденным сторонником которой он остался и в Сибири и с точки зрения которой он оценивает польское восстание 1830–1831 гг. Разделяя поровну вину за кровопролитие между восставшими поляками и русским правительством, так как «во всякой революции виновность поровну падает надвое: на власть, которая причинила или не умела предупредить оную, и на подвластных, которые прибегли к этому средству, чтобы искать удовлетворения за угнетения, существенные или мнимые»149, Лунин считает, что польская конституция давала такую возможность диалога между поляками и русским правительством, которой не было и не могло быть у Польши ни с какой другой страной. Венский конгресс показал, что только России участь Польши небезразлична: «Один император Александр вспомнил о ней. Желая загладить прежние несправедливости, доказать великодушие к побежденным и послужить столь выгодному ему делу свободы народов, он возымел мысль воскресить имя Польши и предложил восстановить государство на развалинах трех последовательных разделов»150. При этом Лунин подчеркивает, что вина России в разделах Польши гораздо меньше, чем вина Австрии и Пруссии: «Проект первого раздела вышел из Венского кабинета, чем объясняется почти двойная доля, полученная им при разделе. Россия же только присоединилась к этому проекту, чтобы он не был осуществлен без нее, в ущерб как полякам, так и русским. Второй раздел был вызван прусским правительством с целью приобретения Данцига и Торна. В то время, как Россия была занята войной с Турцией, Пруссия сумела поднять новые волнения в Польше и поставить республику в положение страны, не выполняющей свои обязательства по отношению к соседям, обязав ее по союзному договору увеличить численность своей армии и изменить свою политическую организацию, в нарушение трактата 1775 года. Как только была обнародована конституция 91 года, Пруссия поспешила ее отвергнуть, расторгнуть свой союзный договор с республикой, завладеть Торном и Данцигом и заключить новый союз с русским правительством, чтобы прикрыть ограбление императорской мантией. Наконец, третий и последний раздел явился следствием восстания, которое, нарушая общественный договор, узаконят все по праву войны»151.
Этот небольшой исторический экскурс потребовался Лунину для того, чтобы напомнить европейским публицистам, атакующим Россию за подавление польского восстания, какую реальную роль Западная Европа играла в судьбах Польши, а заодно внушить полякам, «что их надежда на помощь западных государств остается призрачной; что единственная надежда на успех заключается для них в союзном договоре с русскими»152.
Польша, по мнению Лунина, не должна быть ни покорена Россией, ни отделена от нее. Русско-польский союз представляется декабристу чем-то наподобие отношений Англии с Шотландией и Ирландией. Царство Польское в том виде, в каком оно было создано на Венском конгрессе, без выхода к морю, без естественных укреплений границ, без собственной торговли, промышленности и т. д. не может существовать вне зависимости от России. Поэтому Александр I, давая Польше конституцию, сделал для нее больше того, на что могли рассчитывать поляки, явившиеся к царю в 1813 г. с просьбой спасти их от немецкого владычества.
Характерно, что Лунин, уделяя большое внимание тем преимуществам, которые получила Польша после Венского конгресса, не останавливается на вопросе о том, насколько это соответствовало интересам России. Отчасти это объясняется тем, что статья «Взгляд на польские дела» обращена к западному читателю. Но главное, конечно, в том, что Лунин видит пользу России уже в самом факте справедливого решения польского вопроса. Конституция, дарованная Польше Россией, – большой шаг вперед для самой России. Полякам она давала возможность законного сопротивления незаконным действиям властей, а России – надежду на введение своей конституции.
Круг замкнулся. Лунин фактически вернулся к пониманию того, что решение польского вопроса, предложенное Александром I на Венском конгрессе и встретившее такое яростное сопротивление как европейских правительств, так и русских патриотов, было единственно правильным и отвечало интересам как поляков, так и русских. Первые получали конституционную свободу, вторые могли, опираясь на польскую конституцию как прецедент, добиваться обещанной свободы для себя. Все было испорчено бездарной политикой русских властей в Польше и нерешительностью Александра в преследовании поставленных им же целей.
Глава II
Английский миф и декабристы
Тема «Декабристы и Англия» неоднократно становилась предметом изучения1, и настоящее исследование не ставит своей целью обращение к этой проблеме или даже просто суммирование накопленного материала. Нас будет интересовать французская политическая культура, являвшаяся посредником в восприятии декабристами английских идей. Но даже и в таком виде тема звучит гораздо шире того, о чем пойдет речь.
Для начала необходимо сделать небольшое пояснение. На протяжении XVIII – начала XIX в. во Франции формируется особый взгляд на английский политический строй. Идеологи французского Просвещения описывают в созданной ими системе государственно-правовых понятий формы английского правления. Давно было замечено, что первые грамматики какого-либо языка пишут, как правило, иностранцы. В этом смысле французские политические мыслители создавали «грамматику» английского государственного строя. Такое положение вещей отчасти объяснялось различием в исторических условиях Англии и Франции в XVIII в.
Современный исследователь А.В. Чудинов пишет: «Англия, пожинавшая плоды радикальных преобразований предыдущего столетия, с полным основанием могла гордиться уникальными для той поры конституционными актами, обеспечивающими гарантии основных гражданских прав, в том числе – на неприкосновенность личности и свободу слова. Франция же все еще находилась под властью абсолютного монарха. Вот почему если на Британских островах кипела бурная политическая жизнь – партии боролись за места в парламенте, избиратели выступали в поддержку своих депутатов, парламент принимал законы и менял министров, а каждый общественно важный вопрос широко обсуждался в печати; то по другую сторону Ла-Манша государственные дела решались узким слоем правящей элиты. Иначе говоря, англичане
В итоге создавался некий английский миф. Свободная Англия изображалась как антипод двух политических систем: абсолютистской Франции и античных республик. Не будет большой натяжкой предположить, что этот миф влиял на декабристов гораздо больше, чем идеи, идущие непосредственно из Англии. О судьбах этого мифа в декабристских идеях пойдет речь в настоящей главе. Но прежде необходимо в общих чертах представить формирование и развития английского мифа во Франции XVIII – начала XIX в.