Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Круг. Альманах артели писателей - Борис Леонидович Пастернак на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Круг. Альманах артели писателей


СТИХИ

Борис Пастернак

Вариация на тему «Цыган»

ВАРИАЦИЯ 1-Я, ОРИГИНАЛЬНАЯ. Над шабашем скал, к которым Сбегаются с пеной у рта, Чадя, трапезундские штормы, Когда якорям и портам И выбросам волн и разбухшим Утопленникам и седым Мосткам набивается в уши Глушительный пильзенский дым, Где белое бешенство петель, Где грохот разостланных гроз, Как пиво, как жеванный бетель Песок осушает взасос, Где ввысь от утеса подброшен Фонтан, и кого-то позвать Срываются гребни, — но тошно И страшно — и рвется фосфат Что было наследием кафров? Что дал царскосельский лицей? Два бога прощались до завтра, Два моря менялись в лице: Стихия свободной стихии С свободной стихией стиха. Два дня в двух мирах, два ландшафта, Две древние драмы с двух сцен. ВАРИАЦИЯ 2-Я, ПОДРАЖАТЕЛЬНАЯ. На берегу пустынных волн Стоял он, дум великих полн. Был бешен шквал. Песком сгущенный Кровавился багровый вал — Такой же гнев обуревал Его и, чем-то возмущенный, Он злобу на себе срывал. В его устах звучало завтра, Как на устах иных — вчера. Еще не бывших дней жара Воображалась в мыслях кафру, Еще не выпавший туман Густые целовал ресницы… Он окунал в него страницы Своей мечты. Его роман Всплывал из мглы, которой климат Не в силах дать, которой зной Прогнать не может никакой, Которой ветры не подымут И не рассеют никогда Ни утро мая, ни страда. Был дик открывшийся с обрыва Бескрайний вид. — Где огибал Купальню гребень белогривый, — Где смерч на воле погибал, В последний миг еще качаясь, Трубя, и в отклике отчаясь, Борясь, что б захлебнуться в миг И сгинуть вовсе с глаз. Был дик Открывшийся с обрыва сектор Земного шара, и дика Необоримая рука, Пролившая соленый нектар В пространство слепнущих снастей. На протяженье дней и дней, В сырые сумерки крушений, На милость черных вечеров — На редкость дик, на восхищенье Был вольный этот вид суров. Он стал спускаться. Дикий чашник Гремел ковшом, — и через край Бежала пена. — Молочай, Полынь и дрок за набалдашник Цеплялись, затрудняя шаг, И вихрь степной свистел в ушах. И вот уж бережок, пузырясь, Заколыхал камыш и ирис, И набежала рябь с концов. Но неподернуто-свинцов Посередине мрак лиловый. А рябь! Как будто рыболова Свинцовый грузик заскользил, Осунулся и лег на ил С непереимчивой ужимкой, С какою пальцу самолов Умеет намекнуть без слов: Вода, мол, вот и вся поимка. Он сел на камень. Ни одна Черта не выдала волненья, С каким он погрузился в чтенье Евангелья морского дна. Последней раковине дорог Сердечный шелест, капля сна, Которой мука солона, Ее сковавшая. Из створок Не вызвать и клинком ножа Того, чем боль любви свежа: Того счастливившего всхлипа, Что хлынул вон и создал риф, Кораллам губы обагрив, И замер на губах полипа. ВАРИАЦИЯ 3-Я, САКРОКОСМИЧЕСКАЯ. Мчались звезды. В море мылись мысы. Слепла соль и слезы высыхали. Были темны спальни, — мчались мысли. И прислушивался сфинкс к Сахаре. Плыли свечи. И, казалось, стынет Кровь колосса. Заплывали губы Голубой улыбкою пустыни. В час отлива ночь пошла на убыль. Море тронул ветерок Марокко. Шел самум. Храпел в снегах Архангельск. Плыли свечи. Черновик «Пророка» Просыхал и брезжил день на Ганге.

Петр Незнамов

Летающий поезд

Отрывки. Черви-рельсы блестели серебряно, Поезд-птица их жадно сжирал И, сегодня ветрами обветренный, Тишиною умытый вчера, — То — глотая болота Полесья, То — под Вильной застопорив бег, То — над Каменцем дымы развесив, То — истыкав свистками Казбек, То — бока распирая тоннелей, То — одевшись в мостов кружева, — Пил он шум станционных панелей Или глыбы пространства жевал. Попадись перевал — Перевал штурмовал; Замаячит долина — И долину откинул; И обставшие густо леса Пополам исступленно кромсал. Верста догоняла версту, Плясали на рельсах вагоны, А наших сердец перестук Перепорхнул сквозь зоны. А наших сердец переплеск Прорвался сквозь все преграды И в синий сосновый лес Перелетел обрадованный.      И потом, пролетая над соснами,      Задевая за крылья птах,      Уж не он ли утрами росными      На траве рассиялся так,      Это он и в ивовом щебете,      Это он и в запахе лип,      Он подмешан и к крику лебедя      Он и к глади пруда прилип… Версту догоняла верста, Плясали вагоны и насыпь И не было сил перестать У песней опившихся нас.

1921.

Вера Ильина

Бабам смена

Ночь ли огни расплескать вышла по звездным фонарикам? Или на белых песках брыжжет и вьется Москва-река? Утро ли встало — в росе, в щелканьи, в щебете, в щекоте? Русь ли, от дремы осев, голову клонит на локти? — Где-то растет кутерьма, крадучись, исподволь, издали: это сады и дома май на свидание вызвали. Май, май, на себя непохожий, в зори, в ливень, в травы одетый, липой пахнущий, пухнущий рожью, эй! откликнись! где ты? где ты?      Брось прятаться,      милый гость,      в грудь пашен      влагу лей.      Гнили праотцев —      праха горсть.      Детям нашим —      расцвет полей.      _____________ Вот он!.. Полотнами туч, солнцем пути его застланы. Лег урожай на мету, из недородов опрастанный. Жадно густую теплынь сочные всходы и злаки пьют. Бор, словно свечка, оплыл липкой, смолистою накипью. Есть ли, заводы, у вас электро-плуги и тракторы? — Старый сошник наш увяз за непроезжими трактами. Век, век за бабьей работой, в ветре, в пыли, в слезе каленой, ниву вспоивши каплями пота, гнулись спины Акуль и Аленок.      Серп тискали, —      рожь по груди.      С бабьей доли      куда свернуть? —      Солнце не низко ли?      Ведро ль будет?      В копнах в поле      не сгнить бы зерну.      _________________ Легче ль нам зноями млеть, скотницам, жницам, полольщицам, если по русской земле красная тряпка полощется? Сладко ль итти из избы в поле бессменной батрачкою; юность убить и избыть, годы и силы растрачивать? Полнись же гулом, завод. В уши прогрохай погуще нам: «Радуйся, бабий народ, новая смена вам пущена». «Стук. Стук. Машины готовы — косы, плуги, веялки, жнеи. Станет Россия ульем сотовым, если пахоть пуха нежнее».      «Все хартии       вам даны,      Бабьему лету —      ни срока, ни мер,      жены, матери,      подданных, —      рабства нету      в Р. С. Ф. С. Р.».

Иннокентий Оксенов

Духи дремлют в каждом электроне…

Духи дремлют в каждом электроне. Повернул тугие рычаги, И помчались огненные кони Быстротою спущенной дуги. Порванные кольца покидая, Полетела, обгоняя свет, В ослепительном весельи стая, Стая разбежавшихся планет. За стеной зеленых полушарий Лиловатой радугой горя, Мчатся в опьянительном пожаре Корабли, теряя якоря. Волны, разбежавшиеся зыбко, Замыкают гулкие круги. Человек с таинственной улыбкой Вновь нажал тугие рычаги.

Тиф

Склонилась тень, знакомому кивая, И прошептала: проходи свой стаж. Под ним кровать была, как конь, живая, И с этажа въезжала на этаж. А вечером, когда меняли грелку, В великом гневе яростный хотел Пустить бутылкой в толстую сиделку, Но вдруг раздумал, или не успел. Мелькнуло белое крыло халата, И голос тихий свыше был: ослаб, Лежит давно. За все придет расплата. И вдруг увидел он большой корабль. На нем товарищи уплыли в море, Оставили его на берегу. И плакал он в необычайном горе, Все переплавившем в его мозгу. Проснулся и грустил. И вдруг почуял, Как боком, нежно ускользала тень. Он на локте поднялся, торжествуя. А это был четырнадцатый день.

Владимир Василенко

Полнолуние

Случалось ли тебе на светлый диск луны, Наплакавшись, смотреть сквозь мокрые ресницы? К твоим глазам тогда из синей глубины Легко протянутся серебряные спицы, И ты взволнованно, едва-едва дыша, Глядишь на странный свет глазами дикаренка, И кажется тебе, что связана душа С далекою луной, таинственно и тонко.

В пути

Ох, дудом же дудит дудит, Размолом тяжким в колесе, На повороте задымит И тают дымы те в овсе. Зари недолог перелет. И рябью звезды пробегут, На перегонах целый год Колеса мелют и прядут. Тупым укором очерствел Фасад зобастый и немой, Источин жатвы час поспел, Расписок кровью и стрельбой. В полях корою снег да круть, Да строже ночь жует увал, В озябке, в дрожи белый путь И ночь еще и — как подвал. Дышу в прорез, в ущемь сильней, Ремня упор — отказ в руке, Опять вбивают пук гвоздей, Опять в висок и там, в виске. И буду так пока ничто Расчеты сердца и костей. И буду так — пока мечтой Облит горячею, твоей.

1922.

ПРОЗА

К. Федин

Анна Тимофевна

ПовестьГлава первая.

Довольно по реке этой городов понасажено, больших городов и малых, пышных, как купецкая супруга, и убогих, точно сирота круглая. И разными города богатствами упитаны, а есть и такие, где скудно. И разные города мастерства превзошли, и мастерствами шла городов тех слава, слава шла по всей Руси и дальше.

Вот и этот город уездный кому не ведом отменными своими штукатурами? И хоть строил Зимний дворец в Санкт-Петербурге заморский строительный мастер, да только штукатурили-то его артели толстопятые города того уездного, а строение без штукатурки — известно — словно девка небеленая. Да вот так — все палаты царевы все храмы божие, дворы гостиные, властей присутствия с тех пор, как на Руси кладку кирпичную зачали, вот так всю Русь кирпичную от края до края сыны городка того уездного бело-набело отштукатурили.

А еще славен городок тот тем, что сучат здесь крепчайшие канаты судовые, веревку русскую пеньковую, шпагат тончайший не хуже аглицкого. Попал такой шпагат в воду — стал крепче; повалялся на ветру — не перекусишь; для снастей рыбачьих, тенет да переметов — клад такой товар, находка.

Крепкий дух идет от лабазов канатных. В знойный день отворены широкие двери лабазные, как каретник перед закладкой. Сидят в лабазах бабы пахучие, щиплют быстрыми пальцами чалки прелые, громоздят круг себя вороха пакли. А у самых ворот лабазных, на табуретках крашеных распустили животы почтеннейшие, именитые степенства гильдейские. Из-под масляных жилеток полы сатиновых рубах выпущены: известно, что срамно носить прореху неприкрытою. Сидят степенства, слушают, как стрижи оголтело свистят над соборным куполом, слушают стрижей, млеют вместе с разморенной площадью, а больше ничем не занимаются.

А на площади пыльной, посередь кольца лабазного низкого, высится собор пятикупольный, белей снега белого. Да и как не быть ему белей снега, когда штукатуры в городе — свои, не наемные, и их ли учить малярному делу, им ли заказывать, какие надо тереть да мешать краски, чтобы горела на куполах лазурь небесная?

Усыпана лазурь золотыми звездами, блестят они и днем и в ночи, услаждают души православные негасимым своим трепетом. Красив собор, замечателен.

А попытайте спросить у лабазника, чем же особенно собор замечателен?

Не моргнет лабазник глазом:

— Самая в соборе нашем замечательность — псаломщик Роман Иаковлев!

И непременно заходит все нутро лабазника от хохота.

Потому что развеселейший человек во всем городе — соборный псаломщик Роман Яковлев.

— Аз есмь лицо духовного звания и зовусь Иаковлев, в отличие от Яковлева, каковым может быть всякий портной!

Веселости у него было столько, что хватало ее всему городу — и купечеству, и чиновникам, и цеховым людям, и духовным. И не было человека, который бы не любил соборного псаломщика. И не было человека, который бы не прощал ему озорства. А озорничать было псаломщика душевным делом. И озорство его было еретическое, для людей, которых касалось оно — гибельное, как семь бед.

В день восьмой ноября, в день Михайлов праздновали в соборе престол. Всенощное бдение перед тем служил приехавший викарный архиерей, и на клиросах пели черницы из монастыря пригородного. Повелось так, что и чтения все отправляли в такую службу монашенки, чтобы не нарушалось в храме благочиние дьячьими голосами малопристойными.

Приглянулась соборному псаломщику соседка его — чтица-монашенка. Стройна была, молода, брови тонкие под клобучком черненьким неизвестно от какой радости подергивались. Состроил псаломщик лицо строгое, благоговейное, тихонько так на ушко соседке шепчет:

— Позволь, сестрица, псалтирь на минутку.

Потупилась чтица, дает.

Роман сотворил крестное знамение, — земной поклон, псалтирь под коленки, да и начал, преклоненный, отбивать поклоны с жаром неугасимым, почти в исступлении.

А возгласы, архиерея и сослужавших ему, подходили к концу, после них — читать псалтирь.

Опустилась чтица на колени рядом с псаломщиком, шепчет ему, чтобы отдал псалтирь. А он в ответ:

— Поцелуй меня после всенощной — отдам!

Словно зарница метнулась перед лицом монашенки — засветилась гневным, стыдливым огнем. А Роман бьет поклоны, стоя прочно на кожаной книжке, и не угнаться за ним, машет спиной своей, точно цепом на току. И отмахивает рядом с ним монашенка поклон за поклоном и шипит ему на ухо:

— Погубишь ты меня, охальник, читать надо, беспутный!..

И вот уж тянет кто-то чтицу за рясу, и тихо в церкви, и слышит она в тишине страшный, без слов понятный шопот. А таким же страшным шопотом, опалила она затылок псаломщика:

— Ну, хорошо, хорошо! Давай скорей!..

И после всенощной, в духоте и тьме узкой ризницы, поцеловал Роман сестру во-Христе в мясистые ее губы, поцеловал не раз и не дважды.

А придя домой, хвастал молодой жене своей, хохоча и кашляя от табачного дыму:

— Крещусь, бью лбом об пол и молюсь: подай, господи, чтобы согласилась, подай, господи, чтобы согласилась!.. В жизни так не молился!..

Слушает Анна Тимофевна веселого своего мужа, развеселейшего соборного псаломщика Романа Иаковлева, смотрит на озорника сквозь горячую завесу слезную, молчит.

Глава вторая.

Мчит зимой вьюга толпы острых, как иглы, снежинок, рвет и мечет вьюга, потешается. На соборной площади пустынно, водит только ветер хоровод снежных саванов. Лабазы закрыты крепко-на-крепко, понавешены на двери пузатые замки железные, точно пудовые гири. Чище снега собор возвышается, горят на лазури куполов звезды ясные.

Холодно.

Через старое зеленое оконце глядит Анна Тимофевна на пустынную площадь, глядит широкими желтыми глазами на снежные воронки, на замки лабазные, на звезды куполов золоченые, и в желтых глазах ее раскрыт испуг.

Поджидает она мужа — ушел он с утра в собор к обедне, — уж смеркается, а его все нет. И не по себе Анне Тимофевне, потому что плохой это знак, когда поздно возвращался Роман Иаковлев.

Весел он бывал лишь с похмелья, а когда напивался — свирепел и безобразил. Напивался же всегда к вечеру, приходил тогда домой ночью и дебоширил.

Глядит через оконце на площадь Анна Тимофевна, и мерещится ей в снежных воронках вихрастая голова мужа, и усы его колкие, как щетина, и кадык острый на шее его, словно челнок в швейной машинке, взад и вперед шныряет. Скалит зубы свои пожелтелые Роман Иаковлев, заливается смехом, а губы точно шепчут:

— Погоди, я тебе ужо…

Раскрыт в глазах Анны Тимофевны испуг, жутко ей от носящейся в снежных саванах головы вихрастой, жутко ей оттого, что готовилась она к весне, на третий год, замужества, впервые стать матерью.

После вечерни, из густой зимней тьмы, овеянная вьюгой морозной, явилась Матвевна — соборная просвирня, женщина мягкая, сердобольная.

— Твоего-то сокровища, девынька, опять в церкви не было. Вожжа, поди, под хвост попала…

Сидели в кухне за шипучим самоварчиком, гуторили отогретыми чайком голосами, любовно промывали всем родным и знакомым косточки. Научала мать-просвирня молодую псаломщицу приметам разным, гаданиям, уговаривала подменить мужу обручальное кольцо золотое — кованым железным, позолоченым: сразу станет благоверный тише воды, ниже травы. Уминала мягким ртом жвачку тыквенных каленых семячек, на бубновую даму раскладывала тридцать два листика:

— Неизбежный у тебя, девынька, случай жизни выходит… Интерес полный в крестях… Крести кругом, одни крести…

Звенят в трубе вьюшки железные, ломится в печку вьюга студеная, нагоняет страх на Анну Тимофевну:

— А что же, Матвевна, крести означать могут?

Растопляет мать-просвирня на лице своем улыбку, в пустом мягком рту спрятаны у просвирни губы, говорит она острой бородой да носом, — не губами:

— Крести-то, девынька? Да крестинам быть — не миновать, милынька!..

И, словно только-что скатился с гладких плеч пуховой платок на колени, прикрывает себя хозяюшка торопливо, точно зябко ей.

Лукаво ловит выцветший глазок просвирни потупленный взор Анны Тимофевны:

— Ай, девынька, не мужнина жена? Пора, пора чай!..

— Страшно, — протягивает к старухе белую руку Анна Тимофевна.

— И, девынька! Перевяжем мизинец ниточкой суровой — глазом не моргнешь, как все кончится. А уж бабка-то я, повитуха-то!..

— Не того боюсь, — шепчет Анна Тимофевна, да вдруг в тоске жаркой руками всплеснула и голову тяжелым камнем на колени гостьи своей уронила, рыдаючи. И будто придушил ее кто — рвутся из сердца самого слова беспамятные:

— Доносить бы только… доносить!..

Перебирает мать-просвирня пальцами-коротышками спутанные волосы Анны Тимофевны, гладит мягкою, как просфора, рукою ее голову, а голова — пышет полымем, и слезы — словно угли.

— Наша доля изначала такая. Мой-то отец дьякон, — упокой его душу, господи, — на что был смирен, — сидит, бывало, как безрукий. А поест сладко, да выпьет — то тебя за косу, то тебя в бок. Откуда руки-ноги возьмутся — скачет, козлу подобно! Так уж и знала: серединка сыта — края играют…

Хорошо Анне Тимофевне с просвирнею, даже в дрему клонит и вьюшки в трубе как-будто звенеть перестали.

А не успела она, на мороз выскочив, за гостьей калитку запереть, как простонали мерзлые ворота от ударов яростных, и закрутила вьюга хриплый голос хозяина:

— Гря-дет в полу-у-у-унощи!..

Кинулась Анна Тимофевна с крыльца назад к калитке, подхватила под руку мужа, а он перекатывается через сугробы — сам, как сугроб — весь в снегу, оледянелый, жесткий. А у жаркого шестка, не поддаваясь торопливым рукам жены и следя расписными валенками по полу, не водой становился снежный сугроб, а водкой — завоняла кухня трактиром с напитками. И вязло в спиртной вони охриплое лопотанье:

— Недостоин же паки его же обрящет унывающе!.. Пойми, ты, недостойна паки!.. Говори, отвечай мужу, почему унывающе? Бди, бди, говорю тебе!..

Вот-вот подавится Роман Яковлев кадыком своим, — глотает слюни после каждого слова, но не переглотать всех — брызжет мягкий рот, как дырявый жолоб в оттепель.

Рассыпал на столе вяземские пряники — в пакете принес от купца знакомого — водит волосатой рукой по липким сладостям, угощает:

— Почему не ешь? Ешь, говорю тебе, лопай! Я для тебя старался: три фунта сожрал — три фунта выспорил. На спор жрал, вот! Может, ради тебя сподобиться мог, а ты не ешь?..

Рыжий весь Роман, веснущатый, мохны торчат, ощетинились, похоже лицо его на груду пряников вяземских — пятнасто-желтое, клейкое, а в голосе нет-нет прозвенит что-то, как вьюшка, в трубе дребезжащая.

— Лопай, а не то выгоню как есть за ворота!..

Тихая сидит против мужа Анна Тимофевна, в белой руке дрожит, рассыпается колода в тридцать два листика, слышится ей голос просвирни:

— Крести кругом, одни крести…

И чуть внятно губами белыми шепчет, а то просит взглядом глаз одних испуганных:



Поделиться книгой:

На главную
Назад