Сначала был дом, отец был, была мать, была кормилица, няня, слуги и служанки. После был город, город с чаршией — торговым кварталом, где селились мелкие ремесленники вблизи своих лавчонок. После мой мир начал расширяться. Я узнал название местности, в которой находился город. Название это звучало, как название звучной, чуть гортанной песни — Анадол, Анадол, Анадол!
Анадол — моя родина. Я сижу впервые на спине смирного старого коня. Мне страшно немного. Отец сказал, что я не упаду. Отец едет позади меня. Я понимаю, что мне не должно быть страшно, но мне все равно страшно. Слуга ведет коня за повод. Я сижу в седле. Меня покачивает на ходу.
— Посмотри вокруг. Не думай все время о коне. Подумай о том, что ты видишь вокруг,— это я слышу спокойный и доброжелательный голос отца.
Я удивлен — откуда он знает, что я все время думаю о коне и не смотрю по сторонам? Сделаю так, как он говорит!
Мне пять лет. Я широко раскрываю рот и шумно вдыхаю воздух, набираясь храбрости. Воздух очень чистый, даже вкусный какой-то. Я сосредотачиваюсь и добросовестно начинаю смотреть по сторонам.
Где раньше были мои глаза? Я вижу маленькие масличные деревца, усыпанные мелкими округлыми плодами. Я вижу широкие поля. Колышутся сгустившиеся стебли. Среди желто-зеленых колосьев я замечаю яркие красные маки. Все это очень красиво! Все это — Анадол!
Я ощущаю разреженность воздуха.
— Почему такой воздух? — громко спрашиваю я. Оборачиваться, сидя в седле, я еще боюсь и поэтому говорю громко, чтобы отец услышал меня.
— Потому что мы скоро подъедем к высокой большой горе, — отвечает отец.
Дорога и вправду пошла вверх. Становится прохладно, но я тепло одет и мне только нравится, что легкий ветерок румянит жарко мои детские тугие щеки.
Мы поднимаемся. Я уже вижу вдали купола и минареты моего родного города. Значит, мы уже высоко! Я не боюсь высоты.
Небо голубое-голубое! Редкие белые облачка на нем видятся такими яркими и пушистыми.
И вдруг мои представления о том, что такое высота, меняются. Потому что я вижу гору. Гора огромна и многоцветна. Вершина ее далеко-далеко от меня. Белая, заснеженная вершина. А сама гора, она разноцветная. Голубоватая, темная, коричневая, серая. Разная! Гора составлена, сложена из выступов и едва приметных тропок и нависающих карнизов, и крутых склонов. Гора!
Белые облака тают вблизи заснеженной вершины.
Отец подъезжает ко мне.
— Эта гора называется Олимп! — говорит отец. — Когда-то этой землей владели эллины. Это было очень давно. Они верили, будто здесь, на горе, обитают их боги, языческие боги. Главного своего бога они звали Заном, или по-иному — Зевсом. Они представляли себе его в виде высокого полунагого человека с благородными чертами лица, обрамленного кудрявой бородой. Они верили, будто Зан сидит на вершине Олимпа на золотом троне, рядом со своим верным орлом, и повелевает громами и молниями.
Я слушаю рассказ отца, вот, хотел было сказать, что слушаю, как сказку. Но нет, сказки рассказывает моя старая няня, тетушка Зухра, и в сказках — все выдумка, я знаю! А то, что рассказывает отец, оно взаправду было. Мой отец очень умный и знающий. Он улем — ученый, толкующий Коран. Отец, может быть, самый умный улем, поэтому у него есть титул — мевляна. Но другие улемы, они небогаты, а мой отец — богат, он — приближенный султана.
— Эллинов победили ромеи,— продолжает отец,— и дали их богам свои имена. Потом пришли другие воинственные народы и разрушили государство ромеев, а оно было велико и обширно. Тогда наследниками ромеев сделались византийцы. А теперь эта земля принадлежит нам. Потому что мы завоевали ее силой оружия. Мы — ее хозяева и наследники. Теперь нам принадлежит ее прошлое и мы создадим ее будущее!
Здесь прерывается мое воспоминание. Разумеется, я уже не помню, как мы вернулись домой. Но помню, что в моем детском воображении вместе с духами-джиннами и прекрасными пери из сказок тетушки Зухры поселились языческие боги эллинов. Иногда мне даже снился огромный Зан, играющий со своим орлом, высоко-высоко, на вершине горы Олимп!
Итак, отец считал меня одним из тех, кому предстояло создать будущее этой земли. Но будущее было для меня неясным и туманным. Куда яснее было прошлое, ведь оно воплощалось так вещно, так живо. Статуи обнаженных юношей и улыбающихся девушек протягивали руки мне навстречу. За много столетий эти бедные руки были отбиты. Но юноши и девушки улыбались по-прежнему и приветливо тянулись обрубками былых стройных рук навстречу тем, кого видели перед собой. Земледельцы здесь выпахивали прямо из земли расписные черепки и целые сосуды, красно-черные, разрисованные затейливыми узорами, и с этих сосудов улыбались все те же прелестные люди — красные контуры на черном, черные — на красном. А статуи были тоже раскрашены, и на место зрачков вставлены черные камешки.
Странно было то, что для тех жителей здешних мест, что поселились здесь до нас, все это оставалось таким же чуждым, отдаленным, каким могло показаться самому простому османскому воину.
Я вспоминаю гору Олимп, как я шел к ее подножью. Близился день свадьбы моей дочери. Дом и двор наполнились людьми. Начались визиты с поздравлениями. Дочь, юная, счастливая, украшенная драгоценностями, в алых шальварах из тяжелого шелка, принимала подруг и родственниц. По обычаю, юный жених не должен был бывать у нас. Но он все кружил верхом, поодаль от дома. И каждый день приезжал отец жениха с богатыми подарками. А предстояла еще и сама свадьба. Музыканты, трапеза, гости. Я решил проехаться за город, подальше. Я чувствовал себя немного утомленным. Спешился и, ведя в поводу коня, двинулся к подножью горы. И вдруг услышал топот копыт. Меня догоняли. Я обернулся... Да, в тот день, в день той странной находки я вновь вспомнил то, о чем старался не вспоминать.
Но я помню и другой Олимп — Олимп моего детства. Вот я ступаю на тропку, цепляясь за ребристые камни, карабкаюсь. А впереди меня легко, словно горный молодой козел, несется вверх мой старший брат Хасан. Он оборачивается, и его юное лицо смеется.
— Чамил! Чамил! — окликает он меня.
Я люблю его, хочу подражать ему и потому усердно карабкаюсь по склону, забыв о страхе.
Хасан был старше меня лет на пятнадцать. Он был сыном первой, старшей жены моего отца. Звали ее Пашша, она очень хорошо вышивала и учила этому мою мать. Мне нравилось иногда заглядывать в ее комнату, она всегда угощала меня сушеными фруктами, изюмом.
Помню Хасана двадцатипятилетним. Он подавал большие надежды. Отец собирался сделать его улемом — ученым толкователем Корана, меня же мечтал видеть прославленным воином. И все вышло наоборот. Я тянулся к ученым книгам, а брат был увлечен воинским искусством.
По характеру Хасан резко отличался от отца. Насколько отец славился своим спокойствием, уравновешенностью, умением примирять спорщиков, настолько Хасан отличался взбалмошностью, когда ему хотелось высказать свои мысли, ничто не могло остановить его.
— Зачем ты это сказал? — порою спрашивал отец своего старшего сына. — Да, это тонкая и остроумная мысль, но зачем было высказывать ее вслух? Ведь все равно никто не поймет тебя. Более того, тот человек, которому ты доверил свою мысль, глуп и перетолкует твои слова тебе же во вред! Неужели так трудно сначала подумать, а после — говорить!
Брат и не думал оправдываться, искренне соглашался с отцом и снова поступал по-своему.
То было время, когда войска наши приблизились к землям сербов. По указанию султана воздвигли крепость. И вот однажды несколько сербских воинов подскакали к нашей крепости, хмельными голосами они выкрикивали угрозы, стреляли из луков в ворота. Когда из крепости показался наш разъезд, сербы обратились в бегство. Но как ни горячили они своих коней, наши всадники нагнали наглецов. В стычке погибло несколько наших. В то время полководец Хаджи Мехмед лежал больной, крепость поступила под начало моего брата Хасана. Он приказал углубиться в сербские земли. Разве мы не получили права на это? Поход прошел очень и очень успешно. Важен был этот поход еще и тем, что все чувствовали — сербские земли рано или поздно войдут в пределы нашей державы, так что брат мой сыграл роль, что называется, первой ласточки. Но, несмотря на такие обстоятельства, всех, конечно, поразило прибытие самого султана.
Выделяясь белым пышным тюрбаном с кисточкой, украшенной жемчугом, чуть скашивая иронически черные зрачки продолговатых больших глаз, ехал султан впереди свиты. Конь под ним белый, седло и сбруя нарядные. У султана мясистые сильные губы, алеющие в чаще черной бороды, и орлиный нос. Таким видел мой брат султана Орхана.
Добрались до небольшой церкви. Строение оказалось темным, приземистым. Султан сошел с коня. Пожелал войти вовнутрь. Сделал знак группе особо доверенных лиц следовать за ним. Брат отъехал немного в сторону от остальной свиты. И вдруг Орхан вскинул руку, приглашая его следовать за собой. Хасан спрыгнул со своего коня и также вошел в церковь.
Внутри в церкви обреталось все, что и должно обретаться в христианских храмах. В сущности, самое интересное во всех этих церквах, конечно, разрисованные стены. Эти изображения не похожи на изображения, сделанные эллинами. Церковные росписи как-то скованны, грустны, нет в них безоглядной эллинской радости.
Эта церковь также была разрисована. Все это я знаю по рассказам брата, и знаю, что особенно ему понравились изображения хрупких светловолосых девушек в белых одеяниях.
Заложив руки за спину, султан оглядывал пестрые стены. Люди из свиты поглядывали на моего Хасана, ведь султан отличил его. А султан Орхан между тем вскинул руку и громко заговорил.
— Отныне все это канет в небытие! — он повел рукой, — Здесь, на этих землях, родятся новые люди и новые стены! — Затем он немного повернул голову и, не обращаясь ни к кому в отдельности, коротко бросил:
— Поджигай!
Все поспешно покинули строение. Подскакал воин с факелом и поджег церковь.
И тут (некстати, как и всегда) овладело моим братом бесовское желание высказать вслух свои мысли. Решено — сделано! Но говорить интересно, когда кто-то тебя слушает (или хотя бы делает вид, будто слушает!). Если признаться откровенно, моему брату было все равно, кто его слушает и слушает ли вообще. Лишь бы рядом находился какой-то человек. Если уж на моего Хасана найдет, человек этот немедленно, сам того не желая, сделается его доверенным.
На сей раз судьба, должно быть, решила сыграть с моим старшим братом злую шутку, потому что рядом с ним оказался не кто иной, как Мукбил Челеби, первый придворный сплетник, доносчик, интриган. Вот с этим-то Мукбилом Челеби Хасан и заговорил, будто с самым ближайшим другом.
— Какая нелепость,— начал Хасан,— воображать, будто что бы то ни было может кануть в небытие!
Мукбил ответил взглядом, полным интереса и сопереживания. Разговор велся, разумеется, вполголоса, чтобы не услышали. Но говорить с Мукбилом Челеби, пусть даже и вполголоса, все равно, что орать на всю базарную площадь,— все- все будут знать!
— И эта торжествующая напыщенность! Если уж воину захотелось поджечь, разве нельзя это сделать молча и решительно? Иначе я невольно вспоминаю историю одной продажной гречанки по имени Таис. Александр Македонский взял ее с собой в поход, и она приказала поджечь великолепный дворец; кажется, она сочла прекрасных каменных быков — стражей ворот и дверей — символом деспотизма! — брат улыбнулся насмешливо.
Мукбил Челеби сделал большие глаза.
— И возможно ли создать, выстроить, родить нечто совершенно новое? Подобное мнение — такая же мнимость, как и пресловутое убеждение в том, что существует некое окончательное небытие!
Мукбил Челеби внимательно выслушал как рассуждения о небытии, так и о возможности или невозможности рождения чего-то совершенно нового. В результате мой старший брат Хасан подвергся опале. Султан Орхан при виде его делал тоскливую и досадливую физиономию. Я полагаю, что султан Орхан вовсе не был настолько глуп или легковерен, чтобы всерьез принимать наветы Мукбила Челеби! Просто султан понял, что брат мой при всей своей храбрости человек ненадежный, эгоистичный и не знающий удержу. Ведь Хасан даже не задумался о том, кому он поверяет свои мысли, не думал о последствиях своей откровенности, спеша удовлетворить свою страсть к оригинальным монологам. Разумеется, мой отец попрежнему пользовался уважением при султанском дворе. Он повел себя умно, но, увы, у него не хватило силы воли показать всем, будто он отвернулся от родного сына. Результатом было то, что отцу предложили назначение в Айдос, на крупную административную должность. Отцу удалось уговорить Хасана, который оставался не у дел, поехать со всеми нами.
Сначала мне не очень хотелось покидать Брусу. Это был мой город у подножья моей горы! Но после я заметил, что мать даже рада предстоящему отъезду. В Айдосе жил ее отец, там остались ее сестры, мать радовалась возможности повидать своих родных. Она принялась рассказывать мне о том, что я увижу прекрасный пролив Босфор, и мне захотелось увидеть его. Я уже не так жалел о том, что покидаю мой Анадол , мой Олимп, мою Брусу. Но судьбе угодно было, чтобы, прощаясь с миром моего детства, я все же заплакал.
Мы двигались медленно, целым караваном, довольно- таки пышным. Мужчины ехали верхом, женщины — в крытых повозках. В придорожных селах останавливались, меняли коней. Я то ехал на коне вместе со взрослыми, а то пересаживался в повозку к матери. В десять лет я уже хорошо держался в седле и не боялся пускать коня в галоп. Иногда мы ночевали на открытом месте. В сумеречном воздухе вдали я различал очертания моей горы, моего Олимпа! Мы разжигали костры. В те дни я впервые принял участие в охоте. Отец любил охоту, держал отличных гончих псов и славился своими соколами. Но прежде он не брал меня на охоту. Я увидел теперь совсем близко, как сидит благородная птица, чья головка прикрыта кожаным колпачком, на согнутой в локте руке сокольничего, спрятанной в большую рукавицу. Вот колпачок сдернут, и сокол молниевым камнем взмывает в небо. В этих местах водились куропатки, округлые птички, местные жители почитают их символом женской верности и преданности домашнему очагу. Приятных, домашних женщин они зовут «куропатками». Надо сказать, очень вкусное жаркое получалось из этих куропаток. Служанки хлопотали у костров под надзором моей матери и Пашши, матери Хасана; звенели медные котлы и сковородки, вкусно пахло супом и жарким. И эти звуки и запахи казались какими-то странными на открытом воздухе, когда вокруг зеленела трава, а вдали голубела горная вершина.
Однажды днем мы с отцом отъехали от остальных. Солнце чудесно пригревало. Мы ехали шагом и молчали. Я вскоре понял, что отец направляет своего коня к определенной цели, что-то хочет показать мне.
Мы немного свернули с дороги и поехали по зеленой траве. Маслиновое деревце с тонким стволом и легкой шапкой листвы осеняло старый большой камень, выделанный в виде плиты. Плита эта была совсем старая, камень виделся каким- то изнуренным, какая-то старческая смиренная тоска ощущалась в нем. Отец спешился, за ним спешился и я.
— Вот,— сказал отец,— это могила Омира[1], — и замолчал.
Отец стоял, задумавшись. Кажется, ему было все равно, задам ли я ему какой-либо вопрос или же разделю его задумчивое молчание. Я рассматривал каменную плиту. Странно, что вначале я спросил о надписи на ней, а уж после — о том, кто он, этот Омир.
— Что здесь написано? — тихо спросил я.
— На языке эллинов здесь высечено «хайре», что означает и «прощай» и «радуйся», это слово всегда можно найти на древних эллинских надгробных плитах.
— «Прощай»,— заметил я,— это понятно. Ведь мертвый уходит от живых! И это как будто с ним прощаются и он тоже будто обращается к тем людям, что прочтут надпись, и прощается с ними, с каждым отдельным человеком. Но я не понимаю, почему «радуйся»? Ведь это все же могила! Кто же радуется на могиле?
— Должно быть, это мертвый призывает живого: радуйся, пока живешь, радуйся жизни! А живой напутствует ушедшего: радуйся в смерти, будь беспечален! — отец улыбнулся задумчиво.
Мне все это показалось каким-то красивым, до того красивым, что глаза чуть защипало, я сжал веки, сдерживая слезы.
И вот тогда-то, чтобы не заплакать, я и спросил отца:
— А кто был этот Омир?
— Эллинский древний музыкант и певец. Он складывал длинные песни о древних богах и славных воинах и пел эти песни на пирах, сидя в темных залах у очага, а воины ели зажаренное мясо тучных быков, пили вино из грубо выделанных золотых чаш, а смоляные факелы горели...
Как всегда, отец немногими словами нарисовал яркую картину, увлекшую мое воображение. Но ему не пришлось продолжить свой рассказ. К нам подскакал Хасан. Я увидел его улыбку и сам невольно улыбнулся. Он надул щеки и состроил мне гримасу. Я не мог не рассмеяться. Отец тоже улыбнулся, но одними глазами.
— Что я вижу? — воскликнул Хасан. Погружены в ученые беседы! И ничего вокруг не видят, не замечают!
Я удивился. Мне казалось, что я все вокруг прекрасно разглядел: и плиту на могиле Омира, и надпись, и деревце. И тогда я вдруг ясно осознал, что, глядя на одну и ту же картину, разные люди замечают разное, это зависит от характера человека. Вроде бы это совсем просто, но приходит к тебе не сразу, как, впрочем, многое простое.
— Чего же мы не видим, по-твоему? — улыбнулся отец.
— Посмотрите, какие розы!
И от этого возгласа брата, словно по волшебству, все переменилось. У меня явилось какое-то новое зрение. Печальная надгробная плита, одинокое деревце. Но рядом с этой плитой цвел розовый куст! Круглые нежные розовые цветы чуть светились, тонко темнели листья, шипы казались коготками изящных птиц. В одно мгновение я постиг, почему «хайре», высеченное на могильной плите, означает и «прощай» и «радуйся». И разве возможно иное?
Хасан наклонился, не слезая с коня, качнулась его темная меховая шапка, он сорвал цветок. Но, конечно, укололся о шипы и, смешливо наморщившись, сунул пальцы в рот, совсем по-детски. Отец едва сдержал смех. В этой поспешности, в этой неосторожности сказывался характер Хасана.
— Розы расцвели над могилой Омира,— проговорил отец, — Розы нашего Анадола!
Но Хасану не было интересно узнать, кто такой Омир. Хасан оборвал стебель и заткнул цветок за ухо. И умчался, улыбающийся, быстрый, сам похожий на цветущий куст.
2. История замужества Зенобии
Запомнился мне и конец того нашего путешествия. Вот все мы — отец, мать, Хасан, я, Пашша, вся наша челядь, стеснились под каким-то высоким деревянным навесом, укрепленным на столбах, тоже деревянных. На железных цепочках высоко подвешены большие прямоугольные фонари. Но фонари не горят, потому что день. Тут же громоздится наша поклажа. Мы ждем, когда за нами приплывут лодки, чтобы перебраться на другой берег. Я вижу много воды, по ней скользят вдали длинные, с приподнятыми носами лодки, в лодках — люди, издали кажущиеся такими маленькими. Вон виднеется заостренная башня минарета, вон какая-то стена, вся в полукруглых окнах.
Видно, лодки за нами приплывут еще не скоро. Мать приказывает служанкам вынуть еду. Но отец говорит ей, что хочет показать мне кофейню[2]. Я радуюсь и принимаюсь торопить его. Дома мне не давали кофе. Мать говорила, что от этого напитка у детей кружится голова. Но теперь, если уж мы с отцом идем в кофейню, я наверняка попробую таинственную темную жидкость. Я весь поглощен этим ребяческим желанием. На время забыты Анадол, гора Олимп, мои слезы на могиле Омира. Кофе! Кофе и только он! А все же мы с Хасаном чем-то похожи; видно, был у нас в роду кто-то такой нетерпеливый. Да!
Вдвоем с отцом идем в кофейню. Зал очень большой и высокий. Потолок и стены выложены пестрыми узорными плитками, от этого комната видится такой светлой и праздничной. Посреди зала — маленький плоский бассейн с фонтаном. Фонтан тоже небольшой, струи тонкие и плещут тихо. Вдоль стен тянутся длинные сплошные, покрытые коврами сидения — миндеры. Люди сидят, сняв туфли, и пьют кофе из маленьких чашек. Возле одного старика я вижу кальян. Дома у нас никто не курит кальян. Мне очень хочется подойти поближе и рассмотреть этот занимательный для меня предмет, который я прежде видел лишь издали, но я знаю, что нехорошо так открыто проявлять свое любопытство. Мы снимаем туфли и садимся на свободные места. Я оглядываюсь. Вон там готовится кофе. В маленьких металлических чашечках — джезвах. Много таких ярко начищенных сосудиков поставлено в длинной нише. Другие джезвы стоят на очаге, в каком- то мелком раскаленном песке. Над очагом — красивый навес, похожий на вытянутую треугольником башенку граненую, на каждой грани нарисована разноцветная гирлянда. Башенка опоясана круглой полкой, полка также уставлена чашками и джезвами. Склонясь над очагом, хлопочет слуга в темном кафтане и длинной, похожей на бутылку шапке. Мне все это так занятно, так интересно. Я предвкушаю вкус кофе. Меня охватывает какое-то странное щекотное наслаждение — я, невзрослый, сижу рядом со взрослыми и делаю то же, что и они, буду пить кофе. На медном подносе нам несут чашечки с темным горячим напитком, чашечки с холодной водой, душистое варенье. Я хочу взять свою чашечку, но отец, уже держа свою на уровне губ, осторожно предупреждает меня:
— Пей не торопясь, по глотку. Когда впервые пробуешь кофе, он редко кому нравится. К этому напитку привыкаешь постепенно.
Отец говорит так спокойно, не поучает, а будто беседует со взрослым, равным ему человеком. Он отпивает из чашечки. Я следую его примеру. Кофе горячий и горький. Очень хочется выплюнуть, но я сдерживаюсь и проглатываю. Отец отпил холодной воды, взял на маленькую позолоченную ложечку варенья. Я тоже съедаю немножко вкусного варенья и запиваю водой. Во рту уже не чувствуется горечь. Сейчас немного подожду и глотну еще кофе.
Этот сложный процесс — глоток кофе, ложечка варенья, два глотка воды — совершенно поглощает мое внимание. И вдруг я слышу возглас, обращенный к моему отцу.
— Кара Ибрахим!
— Акча Мурад! — радостно откликается отец.
Я поднимаю голову. Перед нами остановился, прижав ладонь к груди, худощавый человек, сквозь реденькую бородку просвечивает его морщинистая шея, тюрбан накручен какими- то такими витыми полосами, узкие глаза приветливо улыбаются. Странно, но я помню многих знакомых и приятелей отца, могу их описать и сегодня, хотя минуло столько лет, но как описать отца — не знаю. Он был довольно высокий, пропорционально сложенный человек с приятными чертами лица, глаза были карие, волосы и борода — темно-каштановые. Но разве это описание? Отец — это надежность, защита, отец всегда существует, всегда объяснит непонятное, придет на помощь. Таким я воспринимал его в дни своего детства. Но и это не описание! Так что уж лучше отказаться от бесплодных попыток и просто любить память об этом человеке.
Отец представляет меня своему другу.
— Это Чамил, мой младший сын.
Я почтительно здороваюсь. Акча Мурад ласково мне отвечает. Он спрашивает о Хасане. Завязался разговор между моим отцом и его другом. Я к тому времени уже перестал быть наивным ребенком, который открыто показывает, как ему инте- ресна беседа взрослых, жадно прислушивается и, не выдержав, задает вопросы, а взрослые принимаются гнать его от себя, опасаясь, что он разболтает их секреты. Нет, я уже не был таким. В десять лет я уже усвоил манеру, свойственную детям подобного возраста; тихо сидел, приняв равнодушный вид, опустив глаза, не произнося ни слова, и усердно занимался своим делом, то есть, прихлебывал горький темный кофе, ел варенье и запивал все это холодной водой. А на самом деле я навострил уши и жадно впитывал все, о чем говорили отец и его друг. Теперь они говорили о моем деде, отце моей матери, айдосском сановнике. Позднее я узнал, что всякий раз, когда разговор заходил об этом человеке, вспоминалось, как он женился второй раз. И теперь отец и Акча Мурад заговорили об этой истории.
Акча Мурад присел рядом с нами. Ему принесли кофе. Я заметил, что он и отец уже выпили по две чашки, а я все еще возился с одной. Мне стало неловко, я покраснел, почувствовал себя самозванцем среди всех этих взрослых мужчин, привычно и с удовольствием попивавших горячий напиток. К счастью, никто не обращал на меня внимания. В сущности, и я по-своему наслаждался, если не горечью и крепостью темного кофе, то, во всяком случае, сладостью варенья и занимательной беседой отца и его друга.
Из этой беседы я узнал историю Зейнаб, второй жены моего деда по матери.
Эта история в чем-то походила на сказку. И было вдвойне интересно слушать сказку, героями которой оказались живые люди, жившие и живущие на самом деле.
Зенобия родилась в сербских землях. Отец ее владел обширными земельными наделами, которые обрабатывались зависимыми от него земледельцами. Отец Зенобии был знатного рода. Подобно всем знатным господам в сербских землях, он воздвиг укрепленный замок и жил в нем вместе с семьей. Жена его отличалась красотой. Они долго не имели детей. Наконец появился на свет долгожданный ребенок, но это оказался не сын-наследник, а всего лишь дочь. Отец, достигший уже преклонного возраста, впал в гневливое отчаяние и сгоряча приказал умертвить нежеланную девочку. Позднее меня всегда поражало, с какой легкостью, как бы не видя в подобных поступках никакого греха, сербы и греки убивают своих младенцев, если те почему-либо не угодны им, или подкидывают, бросают на произвол судьбы. К счастью, мать не исполнила зловещего приказа и тайком передала ребенка надежной кормилице. Спустя год в семье появился и сын. Тогда отец пожалел о дочери, и мать утешила его, показав ему девочку, живую и здоровую. Сыну дали имя Леко, а дочь назвали Зенобией.
Дети росли и были умны, но некрасивы. Впрочем, внешность мальчика не очень тревожила родителей. А вот некрасивость девочки огорчала их. И отец и мать были уже далеко не молоды, и, когда сыну минуло пятнадцать лет, а дочери шестнадцать, родители скончались почти в одно и то же время.
Юный Леко унаследовал отцовские земли и замок-крепость. Ожидалось, что юноша все это потеряет, станет жертвой алчности соседей, таких же знатных и воинственных, каким был его отец. У сербов так ведется, когда хотят расширить свои владения люди знатные, они просто идут войной на соседа, иной раз даже на близкого родственника, и захватывают его земли и имущество или же терпят поражение. Леко, несмотря на свой юный возраст, сумел отразить несколько подобных набегов и даже присоединил к своим наделам кое-какие наделы соседей. С ним стали считаться, пошла молва о его воинской доблести.
Что касается Зенобии, то лет в семнадцать она вдруг начала чудесно меняться. Существует такой тип женщин, они поздно созревают, долго остаются свежими и красивыми; как правило, они высоки ростом, у них пышные волосы и сильные гибкие тела. Вот и Зенобия начала расцветать. Худая и длинная девчонка на глазах превращалась в прекрасную пышноволосую рослую юную женщину. Все, что прежде казалось некрасивым в чертах ее лица, теперь обрело некую завершенность и пропорциональность. Прежде рот казался слишком большим, но, когда округлилось лицо, нельзя было отвести глаз от этих полных, изящно выпуклых губ.
В округе заговорили о красоте сестры удалого Леко. Если прежде он был достаточно равнодушен к сестре, то теперь гордился ею. Она жила в крепости, как молодая властительница, в услужении у нее находились не простые служанки, но девушки благородного происхождения из обедневших знатных семей. Постепенно в характере Зенобии развились такие черты, как спесивость, заносчивость, презрение к окружающим. Многие сватались к ней, но она всем отказывала, и брат ей во всем потакал. Что касается его самого, то он объявил, что женится лишь после того, как выдаст замуж сестру. Он также отличался непомерной гордостью и спесью.
В конце концов стало известно, что к Зенобии решил посвататься Маркос. Этот человек был одним из самых знатных местных князей, он был царского рода. Нрав у него был самый что ни на есть буйный и разбойничий, храбростью он обладал беспредельной, жестокость его доходила до чрезвычайности. Казалось бы, при таких свойствах характера он должен был сделаться не меньше, чем победителем всех и вся и повелителем многих земель. Но ни деньги, ни имущество не держались в его руках. Он все пропивал, прогуливал, щедро одаривая своих приятелей, таких же разбойников, как и он сам. Единственным его достоянием оставались оружие и верный конь.
И вот этот-то человек и решил посвататься к Зенобии. Этот разбойник и буян, знатнейший из знатных и бедный, как церковная крыса. Хотя я никогда не понимал, отчего греки сравнивают бедняков с церковными крысами. Пожалуй, церковную крысу можно счесть достаточно состоятельной личностью, ведь в ее распоряжении — изобилие вкусного лампадного масла и множества свечных огарков.
Узнав о грозящем сватовстве, Леко несколько струхнул. До сих пор судьба хранила его от каких бы то ни было столкновений с Маркосом. Да и Маркос не проявлял как будто никакого интереса к прекрасной половине рода человеческого. Сербы верят, будто в горах обитают красавицы, духи гор, покровительствующие храбрым воинам. Сербы зовут их вилами. Но вилы эти не похожи на наших нежных и гармоничных гурий и пери, вилы воинственны и жестоки. Вот приятели Маркоса и распускали слухи о том, будто ему покровительствует такая вила, она якобы заворожила его оружие и коня, сделала его неуязвимым и даже находится с ним в любовной связи. И многие верили этим небылицам.
В замок Леко Маркос нагрянул неожиданно. Он объявился перед замком, затрубил в рог. Вроде бы он пришел с миром, и не опустить подъемный мост, не отпереть ворота было бы неучтиво и противно законам этой страны. Маркоса не сопровождали его воины (которых, впрочем, правильнее было бы назвать шайкой), а только двое самых близких друзей и сподвижников. Стоит и о них сказать кое-что. Ре- ласа называли Крылатым, потому что на спине к его доспехам были прикреплены небольшие медные крылья, ярко блестевшие в солнечные дни. Павлос был по происхождению грек, кто были его родичи, никто не знал, но сам он выдавал себя за сына болгарского царя. Царь якобы тайно обвенчался с его матерью, но затем вынужден был жениться по расчету на дочери одного из своих боляр и через некоторое время скончался, так и не успев узаконить права Павлоса на болгарский престол, поэтому престол достался его сыну от второй жены. Однажды мать Павлоса в каком-то с кем-то разговоре упомянула о правах сына на царский престол. Тогда вдовая царица приказала схватить мальчика и бросить его в подземную тюрьму, что и было исполнено незамедлительно. Дверь замуровали и не давали ребенку еды. Но, когда спустя год решили посмотреть, что сталось с юным узником, оказалось, что он жив и здоров. Тогда царица приказала убить его. Но тут мальчику удалось бежать. Это свое вранье Павлос положил весьма складно на музыку и часто исполнял, подыгрывая себе на струнном инструменте, который сербы зовут гузлой, должно быть, этот инструмент ведет свое происхождение от греческой кифары. Новый болгарский царь не один раз обращался к правителю сербов, прося выдать ему Павлоса (ведь Павлос выдавал себя за его брата и претендовал на престол!). Но царь сербов отделывался отговорками, вероятнее всего потому, что, прежде чем выдать Павлоса болгарам, надо было его поймать, а поймать его было не проще, чем поймать проливной дождь или буйный ветер. Интересно, что Павлос обзавелся сторонниками даже и в самой Болгарии. А, впрочем, что здесь удивительного? Народ вечно недоволен любым нынешним правителем и все свои надежды возлагает На будущего правителя, и, ослепленный радужной перспективой исполнения несбыточных надежд, народ порою оказывает поддержку заведомым авантюристам и самозванцам, словно бы не замечая их жестокости, вероломства и коварства.
Когда я, еще ребенок, слушал всю эту историю (а слышал я ее не один раз), меня смущало то, что этот Павлос был музыкантом. Понятие «музыканта» для меня всегда соотносилось с древним Омиром. Я убеждал себя, что Павлос просто не мог быть настоящим, истинным музыкантом. Разве может настоящий музыкант добиваться такой суетной цели, как царский престол? Нет! Ведь он повелевает безграничным царством звуков и слов. Откровенно говоря, так я продолжаю думать и сейчас, прожив долгую жизнь и многое испытав.
Итак, в обществе мнимого музыканта Павлоса и Крылатого Реласа Маркос объявился у стен крепости Леко. И тому ничего не осталось, как впустить не очень-то желанных гостей.
Сначала они вели себя скромно и ничего не говорили о цели своего приезда. Леко также принимал их без всякого парада, как и положено принимать гостей, явившихся запросто, без свиты. Их препроводили в одну из трапезных и угостили сытным обедом, сдобренным крепким вином. После обильных возлияний Маркос заговорил об охоте с кречетами. Леко было подумал, что, слава Богу, пронесло, и вести о сватовстве оказались пустыми слухами. Но, когда опьяневший Маркос, пристально вглядываясь в лицо гостеприимного хозяина своими разбойничьими глазами, наглыми и мрачносмеющимися, принялся распространяться о том, как сильный кречет камнем падает на куропатку, до Леко дошло, что весь этот разговор об охоте — обычная аллегория сватовства: куропатка — невеста, кречет — жених. Должно быть, этим греческим сравнениям научил Маркоса Павлос.
Леко пришла было в голову мысль — запереть незваных гостей в трапезной и просто-напросто прикончить. Ведь в крепости было полно воинов Леко. Но тут он подумал, что его станут осуждать — это не дело — напускать на трех человек многих воинов. После этот Леко жалел о том, что не привел свой замысел в исполнение.
Маркос вынул из-за пазухи золотое яблоко — свадебный знак, яблоко было выковано из чистого золота, Маркос мог себе такое позволить. Разговор пошел в открытую.