Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Круг. Альманах артели писателей - Борис Леонидович Пастернак на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Круг. Альманах артели писателей


Борис Пастернак

Тема с варьяциями

Тема. Скала и шторм. Скала и плащ, и шляпа. Скала и Пушкин. Тот, кто и сейчас, Закрыв глаза, стоит и видит в сфинксе Не нашу дичь, не домыслы втупик Поставленного грека, не загадку, Но — предка: плоскогубого хамита, Как оспу перенесшего пески, Изрытого, как оспою, пустыней, И больше ничего. — Скала и шторм. В осатаненьи льющееся пиво С усов обрывов, мысов, скал и кос, Мелей и миль, и гул, и полыханье Окаченной луной, как из лохани, Пучины. Шум и чад и шторм взасос. Светло как днем. Их освещает пена. От этой точки глаз нельзя отвлечь. Прибой на сфинкса не жалеет свеч И заменяет свежими мгновенно. Скала и шторм. Скала и плащ, и шляпа. На сфинксовых губах — соленый вкус Небесных звезд. Песок кругом заляпан Сырыми поцелуями медуз. Он чешуи не знает на сиренах, И может ли поверить в рыбий хвост Тот, кто хоть раз с их чашечек коленных Пил бившийся, как об лед, отблеск звезд. Скала и шторм, и скрытый ото всех Нескромных, самый странный, самый тихий, Играющий с эпохи Псамметиха Углами скул пустыни, детский смех. ………………………………………………… Мысль озарилась убийством. Мщенье? — Но мщенье — не в счет! Тень, как навязчивый евнух. Табор прикрыло плечо. Яд? — Но по кодексу гневных Самоубийство — не в счет. Прянул и пыхнули ноздри. — Не уходился еще? Тише, скакун, — заподозрят. Бегство? — Но бегство — не в счет! 5-ая ВАРЬЯЦИЯ, ПАТЕТИЧЕСКАЯ. Цыганских красок достигал, Болел цынгой, и тайн не делал Из черных дырок тростника В краю воров и виноделов. Загаром крылся виноград, Забором крался конокрад, Клевали кисти воробьи, Кивали безрукавки чучел, Но шорох гроздьев перебив, Какой-то рокот мер и мучил. Там мрело море. — Берега Гремели, осыпался гравий, — Тошнило гребни изрыгать, Барашки грязные играли И шквал за Шабо бушевал И выворачивал причалы. В рассоле крепла бичева И шторма тошнота крепчала. Раскатывался балкой гул, Как баней шваркнутая шайка, Как будто говорил Кагул В ночах с Очаковскою чайкой. ШЕСТАЯ, ПАСТОРАЛЬНАЯ. В степи охладевал закат; И вслушивался в дрязг уздечек, В акцент звонков и языка Мечтательный, как ночь, кузнечик. И степь порою спрохвала Волок как цепь, как что-то третье, Как выпавшие удила, Стреноженный и сонный ветер. Истлела тряпок пестрота И, захладев, как медь безмена, Завел глаза, чтоб стрекотать, И засиял, уже безмерный, Уже, как песнь, безбрежный юг, Чтоб перед этой песнью дух Нивесть каких ночей, нивесть Каких стоянок перевесть. Мгновенье длился этот миг, Но он и вечность бы затмил.

Очаковская платформа, Киево-Вор. ж. д.

1918 г.

Василий Казин

Привычка к спичке — искорка привычки…

Привычка к спичке — искорка привычки К светилам истинным. Но спичка мне люба Не менее — и потому люба, Что чую я обличий переклички, Что чую: в маленьком обличьи спички Таится мира пестрая судьба.       — Чирк! — и зарумянится       Скрытница огня,       Солнышка племянница,       Солнышка родня.       Деревянным запахом       Полыхнет лесам,       Улыбнется фабрикам,       Дальним корпусам… Случается: бреду в ночном тумане, Бреду в тумане плотно одинок — И, как ребенок, вспомнивший о маме, Я просияю и взлучусь лесами, Лесами, корпусами, небесами, А небеса и сами Взлучатся дальними мирами — Когда нечаянно в кармане Чуть громыхнет неполный коробок.

Ник. Асеев

В стоны стали

В стоны стали погруженным В шепоть шкива, в свист ремня Как мне брызгнуть по Гужонам Радость — искрой из кремня? Надо выбить, вырвать, вызвать, Не успевши затвердеть Из-за лязга, из-за визга Дрожь у тысячи сердец. Надо вызнать кранов скрежет, Протереть и приладнять То, что треплет, кружит, режет Болью будущего дня. Ты о чем замолк, формовщик? Выбей годы в звон листа! О тебе теперь бормочет Закипающая сталь… Тугоплавкого металла Зачерпни и пей до дна — Пусть и этой песни алой Влага — горлу холодна; Если горло стало горном, День — расплавленным глотком — Голос — будь огнеупорным, Рвущим легкие гудком. Пусть же все колеса сразу Затрепещут, зазвенят — Сложат песню к фразе фразу, Прокатив через меня.

1922.

С. Обрадович

Любовь

Встретились. Шуршала травами Ткань в станке сквозь гул и мглу. Незабудками лукавыми Цвел электро-мотор в углу. К рычагу склоненная усталая Вздрогнула запыленная бровь. Видели: в чаду затрепетала Светлым голубем любовь. Утром радостные вместе шли мы От полуночных ворот; Ласково кивал кудрями рыжими На заре вздыхающий завод. Только — каждый взор встречной — насмешкою, Каждый шопот — плетью вслед: — Глупый! Над мгновеньями не мешкай!.. На земле любви и счастья нет… Но взревели гневом камни города, Горечью позора и обид. За толпой настойчивой и гордой Стих завод, покинут и забит. Были дни: от холода и голода Трепетные прятали слова. Был за каждым уходящим годом След дымящийся кровав. Трупы жгли в полях и трупной мглою Заволакивалась синь. Город глох зловещею могилою, Тишью вымерших пустынь. Ржавчиной сочилась по окрайнам Скорбь заводская и тлела новь. В схватках счет теряли дням и ранам Берегли — винтовку и любовь.

Петр Орешин

Ржаное солнце

Буду вечно тосковать по дому. Каждый куст мне памятен и мил. Белый звон рассыпанных черемух Навсегда я сердцем полюбил. Белый цвет невырубленных яблонь Сыплет снегом мне через плетень. Много лет душа тряслась и зябла И хмелела хмелем деревень. Ты сыграй мне, память, на двухрядке, Мы недаром бредим и идем. Знойный ветер в хижинном порядке Сыплет с крыш соломенным дождем. Каждый лик суров, как на иконе. Странник скоро выпросил ночлег. Но в ржаном далеком перезвоне Утром сгинет пришлый человек. Дедов сад плывет за переулок, Ветви ловят каждую избу. Много снов черемуха стряхнула На мою суровую судьбу. Кровли изб — сугорбость пошехонца. В этих избах, Русь, заполовей! Не ржаное ль дедовское солнце Поднялось над просинью полей? Солнце — сноп, и под снопом горячим Звон черемух, странник вдалеке, И гармонь в веселых пальцах плачет О простом, о темном мужике!

Вера Ильина

Дачный бунт

Нынче утром жимолость в росной влаге вымылась, ломится на приступ, зеленит фасад. Вихрем крыльев машучи, стонет царство пташечье, и сосняк вихрастый, из травы выпрастываясь, лезет хвоей в сад.             — Знала, — спорить нечего, — про такое пекло. Ведь недаром с вечера что-то сердце екало. Чуть со старой вишнею май сдружил перила, я мечту давнишнюю пташкой оперила. Звонких песен в горле ком затянув потуже, взмыла в небо горлинка собирать подружек. Брызгами росы пылил луч, с рекой судача. — Только тут рассыпали птичий звон над дачей.            — Натворили в час такого: за подкоп взялись улитки. Ветер, вздыбив частоколы, треплет ветхие калитки. Гнутся, смятые сиренью, балки, словно из картона. Плющ бунтующий к смиренью нудит гордые фронтоны.           — Трясясь лихорадкой, балкон и ступени ныряют в зеленой охлынувшей пене. Дом сжался. Он жалок. За жерлами окон испариной зноя намяк и намок он. И вот, — за плетенье оград и площадок отпрянув в смятеньи, он просит пощады. Он выкинул шторы как флаг перемирья, чтоб зелени штормы не все перемыли, и, двери осклабив сухую десну, встречает повстанцев, несущих весну.

1922.

И. Эренбург

Из книги «Звериное тепло»

В ночи я трогаю недоумелый, Дорожной лихорадкою томим, Почти доисторическое тело, Которое еще зовут моим. Оно живет своим особым бытом — Смуглеет в жар и жадно ждет весны, И — ком земли — оно цветет от пыток, От чудных губ жестокой бороны. Рассеянно перебираю ворох Раскиданных волос, имен, обид. Поймите эти путевые сборы, Когда уже ничто не веселит. В каких же слабостях еще признаться. — Ребячий смех и благости росы. Но уж за трапезою домочадцев Томится гость и смотрит на часы. Он золотого хлеба не надрежет, И как бы ни сиротствовала грудь, Он выпустит в окно чужую нежность, Чтоб даже нежность крикнула — не будь. В глухую ночь свои кидаю пальцы — Какие руки вдоволь далеки, Чтоб обрядить такого постояльца И, руку взяв, не выпустить руки. Ищу покоя, будто зверь на склоне. Седин уже немало намело. В студеном воздухе легко утонет Отпущенное некогда тепло.

Ал. Малышкин

Падение Даира

ПовестьI.

Керосиновые лампы пылали в полночь. Наверху, на штабном телеграфе, несмолкаемо стучали аппараты; бесконечно ползли ленты, крича короткие тревожные слова. На много верст кругом — в ноябрьской ночи — армия, занесенная для удара ста тысячами тел, армия сторожила, шла в ветры по мерзлым большакам, валялась по избам, жгла костры в перелесках, скакала в степные курганы. За курганами гудело море. За курганами, горбясь черной скалой, лег перешеек в море — в синие блаженные островные туманы. И армия лежала за курганами, перед черной горбатой скалой, сторожа ее зоркими ползучими постами.

Лампы, пылающие в полночь, безумеющая бессонница штабов, Республика, кричащая в аппараты, гул стотысячных орд в степи; это развернутый, но не обрушенный еще удар по скале, по последним армиям противника, сброшенного с материка на полуостров.

В штабе армии, где сходились нити стотысячного, за керосиновыми лампами работали ночами, готовя удар. Стотысячное двигалось там отраженной тенью по веерообразным маршрутам — на стенах, закругляя щупальцы в хищный смертельный сдав. Молодые люди в галифе ползали животами по стенам — по картам, похожим на гигантские цветники, отмечая тайные движения, что за курганами, скалами, перешейками: они знали все. В абстрактной выпуклости линий, цветов и значков было:

громадный ромб полуострова в горизонталях синего южного моря. Ромб связан с материком узким двадцатипятиверстным в длину перешейком;

в ста верстах западнее перешейка еще одна тонкая нить суши от ромба к материку, прерванная проливом по середине;

на материке перед перешейком цветная толпа красных флажков: N армия, и красные флажки против тонкой прерванной нити — соседняя Заволжская армия; и против той и другой — с полуострова — цветники голубых флажков: белые армии Даира.

Путь красным армиям преграждался: на перешейке Даирской скалой, пересекавшей всю его восьмиверстную ширину, от залива до залива, с сетью проволочных заграждений, пулеметных гнезд и бетонных позиций тяжелых батарей, воздвигнутых французскими инженерами — это делало недоступной обрывающуюся на север, к красным терассу; перед Заволжской армией — проливом; пролив был усилен орудиями противоположного берега и баррикадирован кошмарной громадой взорванного железнодорожного моста. За укреплениями были последние. Страна требовала уничтожить последних.

Керосиновые лампы пылали за-полночь. В половине второго зазвонили телефоны. Звонили из аппаратной: фронт давал боевую директиву. Галифе торопливо слезали со стен, бежали докладывать начальнику штаба и командарму. У аппаратов, ожидая, стояла страна.

И минуту спустя прошел командарм: близоруко щурясь, выпрямленный, как скелет, стриженный ежиком, каменный, торжественный командарм N, взявший на материке восемь танков и уничтоживший корпус противника. В ветхих скрипучих переходах штаба, ведущих на телеграф, отголосками — через стены выл ветер, переминались и шатались деревья, черным хаосом скакала ночь! И казалось, с облаками бурь, с гулом двигающихся где-то масс затихли и стали времена в вещем напряженьи…

ОТ КОМАНДУЮЩЕГО ФРОНТОМ.

«Секретная. Вне всякой очереди. Командармам N-й, Заволжской, Конно-Партизанской.

Дополнение директиве приказываю:

Перейти наступление рассвете 7 ноября.

Заволжской армии произвести демонстративные атаки переходимый вброд Антарский пролив, дабы привлечь себе внимание и силы противника.

N-й армии, усиление коей переданы две конно-партизанских дивизии, прорвать укрепления Даирской террасы, ворваться плечах противника Даир и сбросить море.

Конно-партизанской армии двигаться фронтовом резерве; N-й армией стремительно выдвинуться полуостров и отрезать отход противнику к кораблям Антанты.

Вести борьбу до полного уничтожения живой силы противника».

Из кабинета командарма отрывистый звонок летел в оперативное.

— Ветер?

Галифе, звякая шпорами, почтительно наклонялись к телефону.

— Северо-западный, девять баллов.

Каменная черта на лбу таяла — в жесткую, ироническую улыбку: над теми, дальними, что за террасой. Счастливый, роковой ветер дул, ветер побед.

И начальник штаба бежал с приказом из кабинета на телеграф. В приказе было: начать концентрацию множеств к морю, к перешейку; нависнуть молотом над скалой… Аппараты простучали в пространства, в ночь — коротко и властно.

А в ночи были поля и поля: земля черная молча лежала. Дули ветры по межам, по невидимому кустарнику балок, по щебнистым пустырям там, где раньше были хутора, скошенные снарядами по дорогам, истоптанным тысячами тысяч — теперь уже умерших и утихших — по дорогам, до тишайшей одной черты, где лежали, зарывшись в землю, живые и сторожкие; и впереди в кустарнике на животах лежали еще: секрет. Туда дули ветры.

И все-таки в черной ночи, впереди, видели — не глаза, а что-то еще другое — темный, от века поднятый массив, лютый и колючий; и за ним чудесный Даир — синие туманы долин, цветущие города, звездное море…

Но так казалось только: за террасой чудес не было, а те же лежали поля. За террасой в пещерах и землянках сидели и курили люди в английских шинелях, с медными пуговицами и в погонах; смеялись и разговаривали, кое-кто дежурил у телефонов: такие же живые люди. Но к ним шло безглазое и страшное, страшное молчанием — из-за террасы, с черных полей, где кто-то присутствовал и выжидал и ехидно полз. И нависло так: вот еще миг и вдруг погаснут смех и разговоры и коптилками освещенные стены; и вот а-а-а-а!.. кричать, зажать голову, лицо руками, бежать прямо туда — в ужас, в безглазое и поджидающее, подставляя под удары, под топоры мозг, тело…

И дальше по дорогам на юг; за деревушки, еще не спящие; за пылающие огнями станции, со скрипящими составами поездов, полными солдат в английских шинелях; за платформы станций, где лихорадочно ждут поездов люди и с поездами угромыхивают в темь — все дальше шло это: безвестьем, ползучей тоской.

И вот, гудя в туннелях — с поездами — катилось еще дальше на юг, где глухо и веще стучало море в обрыв, и тысячами пожаров стояли пространства, пронизав ночь. И там — …

…гудящая циркуляция площадей — в пылании светов; шелесты шин щегольских авто, и грудные гудки, и звон скрещивающихся в голубых иглах трамваев, и лязг рысачьих копыт, и во всем пронизывающие токи толп, вперед — назад, выбрасывающие под светы низких солнц плосковатые, припудренные светом лица, ищущие глаза, сонные прогуливающие скуку глаза, безумные глаза и еще — с пролетки — очерченные карандашем, увядающие и прекрасные. И все неслось — в фасады — в аллеи каменных архитектур — в кипящие ночным полднем пространства — в сонмы бирюзовых искр и взошедших солнц.

Даир.

Распахивались зеркальные вестибюли громад, пылающих изнутри, сбегали, сходили и снова восходили, рождаясь и тая в кипучем движении панелей: красивая из кафе, с румяной ярью губ, гордо несущая страусовое перо на отлете, и этот — бритый заветренный ротмистр, с выпуклыми, изнуренными и жесткими глазами, волочащий зеркальный палаш, и вон тот, пожилой, тучный, в моднейшем сером пальто и цилиндре, с выпяченной челюстью сластника, обвисший сзади багровым затылком — и еще — и еще —

— охваченные водоворотом, грохотами ночного полдня, где сквозь безглубую, слепую от светов высоту кричали со стены небоскреба огненным РОСКОШНЫЙ ВЫБОР… М-СЬЕ НИВУА… ПОСТАВЩИК ИМПЕРАТОРСКОЙ ФАМИЛИИ… СПЕШИТЕ УБЕДИТЬСЯ… шли мимо ослепительных витрин, где изысканно-скудно разложено матовое серебро, утонченные овалы вещей, которых будут касаться пресыщенные, ничего не хотящие руки владык; где сыплется мерцание камней, уводящих очарованные глаза в лучезарные осверканные сферы — и вот мимо этих, неживых обольстительных восковых, с чересчур сказочными ресницами и щеками — с этих дышит шелк, как дыхание, как Восток — и мимо окон озер, разливающихся ввысь стройно — до ноябрьских южных звезд — «ГАСТРОНОМИЧЕСКОЕ»: — под налетом влажной пыльцы тускнеет виноград, пухнут коричневые круто-сбитые груши, и корзины оранжевой земляники и алого, прохладного, горьковато-весеннего… и все мимо шли — к перекрестку: там оплеснутая огнями, светилась над зыбью многоголового карикатура знаменитого «ТРИУМФ».

На ней:

с круглым обритым черепом, приплюснутым до бровей, с исподлобным сверканием маленьких звериных глазок, шел некто в скомканном картузе со звездой, в рваной шинели и чугунно-тяжких ботах. Немного нагнулся, оскалив зубы, приподнял винтовку, высматривая кровь. И черепа, черепа скалились, мостились грудами — впереди и сзади и под чугунной, поступью ботов; по черепам шел он из далей — плосколобый кровавый, сторожкий…

Из ночи, из улиц приливала глазеющая зыбь. Стыли раскрытые рты, разверстые неподвижные зрачки, восковые от голубых светов лица. Сзади, обходя толпу, заглядывали, привстав на цыпочки еще: мимоидущие. На цыпочках безглазое ползло в свет, в улицы, в улыбки — щемью, дикой тоской…

— Не придут, где там.

— Союзные инженеры работали. Теперь — миллионы положи, не возьмешь!

— Пускай эти Ваньки попробуют, хе-хе!

— А слыхали? Говорят, будто…

— Что вы, что вы!..

— Тише, это ни-ко-му… Ужас… ужас!..

А на улицах шли и бежали люди, словно торопясь за счастьем, по двое таяли в бульвары, где просвечивал звездный ход волн. Высоко на мутной стене небоскреба огненным прожектором кричало:

СВОДКА ШТАБА ГЛАВНОКОМАНДУЮЩЕГО.

«Атаки красных на твердыни Даирской террасы легко отражаются артиллерийским огнем.

На всех фронтах спокойно».

II.

В селе Тагинка штабы двух дивизий: Железной, численностью и обилием вооружения равняющейся почти армии; неделю назад дивизия, выполняя директиву командарма N, разбила белый корпус и захватила восемь танков; и Пензенской — эта дивизия, окровавленная и полууничтоженная, зарывшись в землю, принимала на себя удары врага, пока Железная сложным обходом выполняла маневр.

В школьной избе, в штадиве Железной, в присутствии начальников дивизий и штабов, командарм излагал план операции.

Противник имел численно меньшую армию, но эта армия была сильна испытанным офицерским составом и мощью усовершенствованной военной техники. У красных были множества; множествами надлежало раздавить и мстительное упорство последних, и хитрость культур.

Армия противника стояла за неприступными укреплениями террасы, пересекающей все пути на полуостров. Надо было преодолеть террасу. Бросить массы за террасу уже значило победить.

Армия, атакующая в ярости террасу — под ураганным огнем артиллерии и пулеметов противника — обратилась бы в груду тел. Исход был или в длительной инженерной атаке, или в молниеносном маневре. Но страна требовала уничтожить последних сейчас. Оставался маневр.

Дули северо-западные ветры. По донесениям агентуры, ветры угнали в море воду из залива, обнажив ложе на много верст. Ринуть множества в обход террасы — по осушенным глубинам — прямо на восточный низменный берег перешейка — проволочить туда же артиллерию — обрушиться паникой, огнем, ста тысячами топчущих ног на тылы хитрых, запрятавшихся в железо и камни —

— Надо спешить, пока ветер не переменился и вода не залила пространств, — сказал командарм. — Общее наступление назначаю в ночь на седьмое ноября. Остальные части армии одновременно атакуют террасу с фронта. Если так — мы прорвем преграду с малой кровью.

Собрание молча обдумывало. Начдив Пензенской, тощий, впалогрудый, похожий на захолустного дьякона (он и был дьяконом до войны), заволновался и замигал.

— План верный, товарищ командующий, что и говорить, а мои ребята хоть и через воду — все равно перепрут. Только я, ведь, докладывал: разутые, раздетые все, как один. Железная после операции вся оделась — они, изволите видеть, первые склады захватили! А за что мои страдали? Как?

— Относительно обмундирования мне известно, — сказал командарм, — но нет нарядов из центра. И вообще… у республики едва ли есть. За террасой все оденутся!

Он встал каменный, чужой мирным сумеркам избы.

— Оперативных поправок нет?

Очевидно не было: все молчали. План был принят — он висел над глухой сосредоточенностью полей. В них снилась невозможная горящая ночь.

В пасмури слышались, близились идущие шумы. Как в бреду, где-то в далеком кричали лошади и люди.

Командарм вышел на улицу.

В сумерках, жидко дрожавших от множества костров, шли горбатые от сумок, там и сям попыхивая огоньками цыгарок. Земля гудела от шагов, от гнета обозов; роптал и мычал невидимый скот. В избах набились вповалку, до смрада: в колеблющейся тусклости коптилок видно было, как валялись по лавкам, по полу, едва прикрытому соломой, стояли, сбиваясь головами, у коптилок, выворачивая белье и ища насекомых. Между изб пылали костры; и там сидели и лежали, варили хлебово в котелках, ели и тут же, в потемках, присаживались испражниться; и вдоль улиц еще и еще горели костры, галдели распертые живьем избы, и смрадный чад сапог, пота ног, желудочных газов полз из дверей. Это было становье орд, идущих завоевать прекрасные века.

Командарм подошел к костру. На колодах кругом сидели несколько; кто-то, сутулясь, мешал ложкой в котелке; обветренный и толстомордый парень, оголившийся до пояса, несмотря на мороз, озабоченно искал в лохмотьях вшей и бросал их в костер; и у костра лежал пожилой, в австрийской шинели и кепи, глядя на огонь из-под скорбных полузакрытых век; и лежали еще безликие. Сколько бездомных костров видели они в далеких затерянных скитаньях… Из тьмы подошел командарм, на него взглянули мельком: велик мир, бесконечны дороги, много людей подходит к бездомным кострам…

Полуголый рассказывал:

— Есть там железная стена, поперек в море уперлась, называется терраса. Сторона за ней ярь-пески, туманны горы. Разведчики наши там были, так сказывают, лето круглый год, по два раза яровое сеют! И живут за ней эти самые елемент в енотовых шубах, которые бородки конусами: со всей России туда набежались. А богачества-а-а! Что было при старом режиме, так теперь все в одну кучу сволокли!

— И опять они хозяева, — сказал лежачий от костра.

Полуголый обозлился и хлестнул об землю лохмотьями.

— Хозяева, в душу иху мать!..

— Подожди, домой придешь, и ты хозяином будешь!

— До-мо-ой!.. А ежели вот у этого, — парень ткнул пальцем в пожилого в кепи, — и дома-то нет, кругом один тернаценал остался? Што?

Лежавший поднял на него мутные добрые глаза.

— У бедних дому нема. Една семья, една хата — интернационал.

— Эх, друг! — хлопнул его по спине парень и заржал. — Все книжки читаешь, умна-ай!

Сутулый от котелка хихикнул.

— А ты, Микешин, все больше насчет жратвы? Имнастерка-то где? Ох, и жрать здоровый, чисто бык!

— Верно, что бык, — отозвались лежавшие.

— У нас у деревне у дяде бык был, такой же на жратву ядовитый, так уби-или!



Поделиться книгой:

На главную
Назад