«Удар по пенису без такой перчатки, безусловно, приятен. Но если к тому же снова и снова бьют по лицу и телу, слуга обычно валится на пол. А если его пинают сапогом, тупая мертвящая боль потом длится часами.
Конечно, кое-кто извлекает из этого удовольствие. Пусть даже не в минуты боли, а, скажем, позднее — из воспоминания о пережитом опыте, из подтверждения собственной преданности: ты оказался образцовым, выносливым слугой, ты чего-то достиг. Твои тело и разум укрепились, и ты готов на дальнейшие служебные подвиги»{6}.
Здесь самая страшная «подсказка», знак того, что рушится статус-кво, — слово «обычно».
В Доме Аниты рабов обычно избивают; а в этой фантазийной игре слово «обычно» кажется избыточным, преувеличением. Обращаясь к реальному опыту Лурье, мы должны оставить это «обычно». Потому что «полумертвых» — тех, кто уже не жилец, — «обычно» избивали до смерти. Это не вымысел и не фантазия; это не похоже на кино.
Лурье бежал из Бухенвальда за считанные дни до освобождения лагеря.{7} Его послевоенный опыт был необычаен: он жил с американскими солдатами в лагере для перемещенных лиц, был избалован, обласкан и сыт. Ему дали работу в контрразведке. За такую жизнь после многих лет издевательств он очень полюбил американцев.
После войны вместе с отцом, тоже пережившим лагеря, Лурье эмигрировал в Нью-Йорк. Ему было 20 лет, вскоре он занялся искусством. Но карьера у него не складывалась: в своих работах он изображал расчлененных женщин и свастики, сознательно вызывая дискомфорт у зрителя. В это же время де Кунинг также изображал насилие и расчлененные тела, но почему-то это ни у кого не вызывало возмущения.
В «Доме Аниты», пестрящем нацистскими метафорами, мы обнаруживаем немало пренебрежительных, иронических портретов представителей нью-йоркских арт-кругов конца 50‑х — начала 60-х. Сумасшедшая художница-дилер, Поланитцер и развращенный критик Гельдпейер, которые являются воплощением арт-мира, вызывают у Лурье отвращение и презрение. Он разит наповал, обоих превращая в униженных рабов. По крайней мере, один из персонажей совершенно узнаваем{8}.
Госпожа Анита желает продемонстрировать Поланитцер артефакты из человеческих волос, плоти и костей, «подлинный Освенцим». Этого персонажа Лурье подчеркнуто называет «торговкой художниками» — в противовес более распространенному «торговцу искусством», — давая понять, что такие люди торгуют живым товаром, а не произведениями.
С чего бы Лурье не изображать расчлененные тела? Ответ прост: подростком он ежедневно наблюдал трупы. С чего бы ему не писать о замысловатом экстазе человека, закопанного в песок и медленно истекающего кровью через пенис? Вряд ли я когда-либо изучала фотографии той эпохи так пристально, как во время долгой борьбы с этой рукописью.
Книгу с подобными фотографиями я впервые увидела ребенком в 1950‑е. От стыда я отвела глаза. Но изображение навсегда осталось в памяти: гора мертвых голых тел. Столько людей, и все голые! Но было ли это… сексуально?
Ответ: да. В нашей культуре сексуальное перемешалось, перепуталось с понятиями хаоса и насилия, глубоко в них укоренилось. Сексуальность сливается с пытками; кровь — новая сексуализированная секреция, которой наслаждаются и жертва, и экзекутор. «Дом Аниты» проясняет, как это происходит, хотя и не отвечает на вопрос, почему.
Садомазохизм заинтересовал меня в начале 1970‑х. Я читала как де Сада, так и откровенное порно со второсортными «художественными» фотографиями, где обнаженные дамы ногами попирали рабов. В тот период, когда 1940‑е были еще свежи в памяти, ты находил как минимум один разворот с нацистской символикой. Бородатые мужчины, порой даже в ермолках, на вид явные евреи, стоят на коленях перед высокими блондинками со свастиками на нарукавных повязках. Блондинки отказывают жертвам в наслаждении. Однако мы понимаем, что этот отказ — и есть искомое наслаждение.
В такой декомпенсированной фантазии субъект охотно воссоздает — по меньшей мере вербально и, как правило, в мельчайших подробностях, — картины порабощения, фантазии о пожизненном заключении. Нечеловеческие условия концлагерей становятся парадигмой «наихудшего возможного». В экзальтированном возбуждении мазохисты зачастую обращаются к этому перевернутому идеалу.
После знакомства с «Домом Аниты» влияние нацизма на распространение БДСМ становится очевидным. Это проявляется в СМИ, в кино, в социальных сетях и в моде. Отражается в отвратительных преступлениях на сексуальной почве. И пока в одних местах продолжаются этнические чистки, в других проходят фетишистские вечеринки. Если назвать садомазохизм извращением, над твоей старомодностью посмеются. Но можно ли приучить себя к причудливой реальности, может ли она стать образом жизни? В 1990‑е модная индустрия обострила соблазны, оживив «метафору», подарила современной культуре призрак доминантной женщины. Каким-то образом жестокость превратилась в гламур.
Между тем нацистская парадигма не исчезла. Она по-прежнему жива — как искажение, как вывернутый наизнанку ужасный и даже сатанинский идеал. Садомазо-риторика заимствована из эвфемизмов Третьего рейха. Нацистские образы укоренены в культуре, закреплены в клише. В наше сознание пробиваются картины медицинских экспериментов, и слова Бухенвальда, описанного Лурье, звучат сурово и убедительно.
И снова возникает Мистерия страданий, сдобренная пикантным волнением. Чтобы вынести непрерывное повторение кошмара, Лурье прибегает к искусству, прививая ужасу красоту. И здесь его муки превращаются в изысканное произведение — в живой, ироничный, язвительный текст.
Но искусство не оправдывает преступлений; мы наблюдаем жесткий катарсис — деятельное, вдохновенное сознание превращает Поле смерти в нечто большее — в произведение визуального искусства, в историю, в театральное действо или в сексуальную фантазию — Поле смерти преображается, очищая пространство для жизни.
Борис Лурье. Дом Аниты
Часть I. Дом
1. Современное образовательное авангардистское рабское учреждение
В регулярном Прогрессивном Учреждении большое внимание уделяется комнатам, где живут Хозяйки, где они проводят досуг, занимаются и планируют образовательные мероприятия. В тех местах, где я служил в прошлом, рабочие помещения отличались необыкновенно продуманным декором. Другое дело — в Доме Аниты: здесь архитектурные изыски — в каком-то отношении уместные — обнаруживаются в самых неожиданных местах, а именно — в помещениях для слуг.
В целом убранство просто и строго: чистое девственное пространство. По словам его апологетов, антистиль охватывает и все, и ничто. Вот она — бесконечная одновременность, пустотное дыхание дзена.
Обычно слуги обитают в самых неаппетитных местах: в неотапливаемых мансардах, насквозь продуваемых сквозняками, в кухонных подсобках, а в загородных Учреждениях — на задворках, куда можно пройти лишь внутренними дворами, минуя хозяйственные пристройки. В едва снабженных изоляцией и отоплением, небрежно построенных бараках оставляют сырые бетонные полы и голые стены. Свет струится через большие окна. Зимой в этих обиталищах царит холод, но есть и преимущества: экономится электричество, а свет напоминает слугам о начале и конце рабочего дня.
С незапамятных времен так оно и повелось; той же традиции следует и наше современное культурно-образовательное авангардистское рабское учреждение.
Подобные современные храмы науки оборудованы уборными с цементными ванными. Горячей воды нет, и тому имеется причина: принимая душ и ванны с теплой водой, слуги становятся вялыми. Для рабов любви нет ничего здоровее бодрящего ледяного душа, ибо рабская кровь не должна замедляться; и ничто так не стимулирует их насущные атрибуты{9}.
В нашем помещении у Аниты стоят восемь коек: по четыре в два ряда. В этом помещении нет стены, отделяющей его от остальной части Учреждения. Мы изолированы от Хозяек лишь большими раздвижными дверьми из венецианского стекла. Вдоль коридора широкими полосами струится свет. Когда наша комната залита лучами прожекторов, она превращается в сцену, где видна каждая деталь. Повинуясь одному щелчку выключателя, прожектор может быть приведен в движение, и тогда свет его будет направлен на отдельное ложе.
Электрический экран с двух сторон высвечивает имя, начертанное на каждой койке, иногда приписывая нам, обитателям, неверную идентичность — разумеется, с умыслом.
И вот наступает момент, когда свет начинает пульсировать, загораются цветные огни, попеременно угасая, освещая подиумы и кровати, творя дрожащий орнамент, за которым обожают наблюдать наши Хозяйки. За нашей стеклянной стеной цветные огни вспыхивают и гаснут, тела слуг взлетают, падают и раскачиваются, когда их пинают или бьют. Прожекторы, светя в разные стороны, заливают лучами эту сцену, создавая гармоничное взаимодействие элементов.
Вдоль стены коридора расположены простые комфортабельные кресла. В любое время дня или ночи наши Хозяйки могут погрузиться в их мякоть. Обычно они появляются посреди ночи, чтобы разглядывать нас и наблюдать особенности нашего сна. Мы должны всегда быть настороже: в любое время за нами могут следить.
На первый взгляд наше помещение кажется незамысловатым; продолжение минималистичного стиля Хозяйки (за исключением спальни самой Аниты). Этот скупой стиль необыкновенно популярен в Нью-Йорке среди неоаристократов, поскольку является отличительной чертой Современного Искусства. Однако, несмотря на кажущуюся простоту, дизайн чрезвычайно запутан.
Например, койки: каждая сконструирована из различных материалов: нижняя — из огнеупорного кирпича, верхняя — из гуттаперчевой пластмассы, которая изгибается и подрагивает от вибраций помещения. К счастью, по большей части это ложе остается незанятым. Отдельные ступеньки на приступках кроватей покрыты мехом, а в некоторые, прямо под мех, вмонтированы шипы. Механизм этот установлен и в койках: штыри проходят через матрас и плавно подталкивают во сне спящих рабов. Мягкая штуковина, похожая на кулак, может неожиданно поразить отдыхающего в любой момент.
Для удобства обзора все койки накренены к стеклянной стене{10}. Теперь мне уже не под силу вообразить, что кто-то может уснуть на кровати с обычной горизонтальной поверхностью. Это должно быть ужасно неудобно.
Рабу необходимо привить особые навыки сна. Ему не полагается спать ни на животе, ни на боку, ни спиной к стеклянным дверям. Даже во сне он должен принять позу, удобную наблюдателю. Нам пояснили, что это в наших интересах, ибо приватность сна, это внутреннее отступничество, отрицательно сказывается на рабском образовании, порождая независимые грезы или размышления, а следовательно, выход из-под контроля Госпожи.
Раб спит с руками по швам — в позе приветствия. Но он может принять и другое положение — позу стоящего на коленях. Другие позы не допускаются. Он должен спать обнаженным: так, чтобы его тело — хозяйская собственность — хорошо проветривалось. Рабу выдают два одеяла, но половые органы остаются открытыми: одно одеяло кладется на грудь и живот, а другое — на ноги, оставляя гениталии и задний проход в просвете.
Хозяйки регулярно вносят учетные записи о сне рабов, особенно о частоте ночных эрекций. На основании этих отметок, а также сведений о службе и успехах в образовании, составляется характеристика; все это влияет на обращение с рабом. Согласно характеристике, раб может быть повышен, понижен и даже дисквалифицирован — что гораздо хуже, чем физическое уничтожение{11}. К примеру, утреннее пробуждение без полноценной эрекции считается тяжелой провинностью и грозит изгнанием во внешний свободный мир.
В изножье нижней койки стоит просторный шкаф с тремя отсеками для наших вещей. Единственный шкаф на троих, как объяснили нам, — отнюдь не для того, чтобы сэкономить или спровоцировать трения среди слуг, но чтобы поощрять дух товарищества и ослабить уважение к частной собственности.
В подобных условиях слуги неизбежно следят за чистотой и опрятностью друг друга. Кроме того, так мы кое-что узнаем о повседневной жизни товарищей.
Мне, однако, любопытно, почему собственность Хозяек хранится по-другому: ведь это индивидуализм. Кто же более продвинут, господа или слуги? Но я уверен, что в нашем милом содружестве все обустроено ради всеобщей пользы. Как в музыке, идеальная гармония требует разнообразия приемов.
Музыкальное сопровождение сна и бодрствования достигает наших ушей из репродукторов, то громкое, то почти неразличимое; музыкальный ассортимент состоит из аранжировок таких исторических мотивов, как марши американских уоббли{12} и песни гражданской войны в Испании, а также некогда популярный «Интернационал», и все это — в современной эйсид-роковой обработке. Эта изощренная комбинация, звучащая в противоречивом унисоне, создана в замысловатых декорациях авангардистских храмов Нью-Йорка — на дискотеках, в музеях и галереях.
Гораздо позднее я захлебывался в безбрежном восторге, наблюдая по телевизору виртуозов, исполнявших прихотливые вариации в ритмах
Декоративное убранство нашего помещения довершают огромные фотографии на стенах — лайтбоксы, изображающие четырех наших Хозяек в наитипичнейших для них униформах. Портреты светятся круглые сутки. Проснувшись, мы преклоняем колена перед каждым изображением, безмолвно их созерцаем. Правилами это не требуется, но мы не пропускаем ни единого дня.
В своем обиталище мы счастливы и защищены; наш сон крепок и здоров, несмотря на непрерывную вибрацию и постоянное освещение.
Кстати, Резиденция Аниты расположена в одном из немногих до сих пор сохранившихся аристократических жилых комплексов, выстроенных в Первую мировую. Он находится в Уэст-Сайде на Манхэттене — месте некогда малопривлекательном, а ныне весьма шикарном. Районы Нью-Йорка меняются в зависимости от того, сколько культурного отребья в них переселилось. Наш район сейчас на подъеме, арендная плата подскочила, и нежелательные элементы были вынуждены выселиться.
2. Четыре Хозяйки, четыре слуги
Нас, рабов, четверо. Ганс, Фриц и я хорошо обучены и преданы нашему делу. Кроме того, есть Альдо — его можно счесть «доверенным лицом», но в действительности он — капо, привилегированный слуга.
Жилище Альдо — платформа размером с двуспальную кровать. Она приподнята на три фута от пола и огорожена тремя стенами. Четвертой стены нет — вместо нее стеклянная перегородка для наблюдателей. У Альдо огромный собственный шкаф, до отказа набитый одеждой. Он не обязан содержать свои вещи в порядке, поэтому в шкафу и на кровати чудовищный бардак. Но Хозяйки почти все спускают ему с рук. Иногда Альдо подсовывает нам дополнительную порцию лакомств, чтобы мы привели в порядок его вещи.
На платформе у него мягкий пружинный матрас, красивое разноцветное белье и куча ярких подушек, богемно разбросанных на постели{15}. Завершает ансамбль меховое одеяло — вероятно, из кроличьих или кошачьих шкурок. У Альдо есть даже небольшой холодильник для воды, соков и сластей, то ли полученных от Хозяек, то ли спертых с кухни или изъятых из нашего рациона.
Хозяйки приходят к Альдо развлечься и поиграть. Визиты в апартаменты рабов придают пикантности этим редким ночным эскападам. Однажды я тайно наблюдал, как Госпожа Анита принесла Альдо женские туфли на шпильках, а затем поглаживала его ноги, облаченные в них, — и не более того. Как-то в ночном безмолвии Госпожа Бет Симпсон перевернула Альдо на живот и затолкала ему в анус какой-то предмет. Альдо любит такие визиты, хотя они и нарушают его сон. Но он лишь похихикает и скажет: «Ах, как это мило, благодарю вас».
Видимо, Хозяйкам и правда нравится доставлять ему удовольствие.
Мы, слуги, во время этих ночных посещений, разумеется, стараемся спать как ни в чем ни бывало, хотя это непросто. Но принимать участие, даже в воображении, — нарушение правил. Однажды, впрочем, нас понесло.
Как-то в полночь явилась Джуди Стоун и взялась за Альдо всерьез — тут уж было не до шуток. Растянувшись навзничь у него на постели, она повелела ему воткнуть в нее свое орудие. Потом приказала влезть на нее сверху, и они сплелись замысловатым клубком, Альдо все вытаскивал из нее свой инструмент и вставлял, пронзая ее снова и снова необычайным манером. Разумеется, мы не привыкли, чтобы мужчины, — слуги или гражданские лица — делали подобные вещи с дамами — гражданскими лицами или Хозяйками{16}.
Наблюдать за этим было невыносимо, и нами овладело животное безумие. В едином порыве окружив постель Альдо, мы вопили, негодовали и скакали вверх-вниз. Потеряв всякий контроль, мы выбрасывали вещи Альдо из шкафа, топтали их и рвали зубами. Тут вбежали Хозяйки Тана Луиза и Бет Симпсон и стали безжалостно нас стегать, пока мы не угомонились.
До сих пор загадка, отчего этот возмутительный акт между Джуди и Альдо привел нас в такой раж. Это было не первое событие, с которым нам пришлось мириться. Но вот увидите: Джуди еще поплатится за свою слабохарактерность. Впрочем, к тому времени она научится извлекать выгоду из своих недостатков.
Крепкий сон, по возможности без сновидений — во всяком случае, без запоминающихся грез, — одно из железных правил нашего служения{17}. Порой, невзирая на суровый закон, я не в силах уснуть и слышу, как Ганс шепчет: «Гамбург», а Фриц мямлит: «Познань».
Как-то раз я заговорил со своими собратьями об этих городах. Оба ушли от ответа. Фриц, который непрестанно улыбается, будто в любой момент готов истерически расхохотаться (чего никогда не случается), смолчал. Ганс, чье длинное вытянутое лицо напоминает мне печальные лица голландских или немецких средневековых крестьян (с картин, что показывала нам Анита на образовательной экскурсии в музей Метрополитен), и бровью не повел. Его преждевременно отощавшая физиономия расчерчена морщинами — подобно карте древнего Вавилона.
Я выпытывал у них, умолял, грозил им никогда не делиться с ними своими секретами, а затем сказал, что знаю: вероятно, города эти связаны с их прошлой дикой жизнью на воле. В конце концов они признались, что Гамбург и Познань — это их родные города.
Фриц смутно помнит бомбежку Гамбурга — он тогда был подростком. Печальный Ганс помнит депортацию его семьи из Познани — сейчас это польская территория — в наказание за грешную принадлежность к избранной нации Гитлера.
А вот наш соблазнительный долговязый Альдо! Надо сознаться, он часто вводит меня в искушение. Меня так и подмывает проникнуть в него своим ненасытным орудием, настроенным на беспрестанную работу, но недостаточно занятым. Во сне Альдо стонет и хнычет, грозит и вопит со своим бруклинским макаронным акцентом: «Я американец… Я американец!»
Он и остальные слуги знают, кто они и откуда родом. Почему же мне не известно, откуда я взялся? Из самых темных глубин памяти я извлекаю лишь воспоминание о службе в Англии. Все предшествующее видится мне тяжелым камнем, летящим из стратосферы, чтобы врезаться в землю. В остальном мое сознание зияет пустотой. Я всегда считал, что рабу любви это на руку. Но теперь я становлюсь просвещеннее, и меня мучительно терзает вопрос о происхождении. Кто же я?
3. Лицо Ганса
Лицо Ганса притягивает меня как магнит.
Голова у него вытянутая, лошадиная. Короткие грязно-русые волосы торчат звериной щетиной. Борозда, выбритая по центру черепа, поблескивает как лужа в бурой земле. Когда он говорит или смеется, что происходит крайне редко, на выбритой коже проступают глубокие морщины. Это смущает наблюдателя и наводит на мысли о крайней худобе, о черепе изголодавшегося доходяги{18}.
Ганс человек зрелый, хотя относительно молод. Под глазами у него двойные мешки, что неприятно контрастирует с моложавым лицом. Кожа вокруг его глаз покрыта сеткой морщин. Когда она приходит в движение, морщинки вихрятся, точно мир перед глазами пьяного водителя. Нос — орлиный, длинный, резким крючком, переносица будто сломана. Это тоже создает неприятное впечатление, особенно на германском лице, поскольку крючковатые носы мы обычно связываем с южно-средиземноморским типом. Кроме того — высокие скулы; ну да, у немцев они порой встречаются — следы монгольско-гуннского кровосмешения. Чувствительному наблюдателю, чей вкус воспитан на нордических идеалах, смотреть на это лицо до боли неприятно.
У Ганса гигантский подбородок, непропорционально большой для его вытянутого лица; в сравнении с ним даже лошадь кажется круглолицей. Выступающие подбородки — признак силы воли и мужественности (возьмите, к примеру, подбородок Муссолини — практически на нем одном зиждилась слава фашистской партии), однако подбородок Ганса не таков. Его подбородок — лишь тошнотворный нарост, глыба, задним числом прилепленная к изваянию, когда скульптор уже закончил работу. Если бы художник окрасил его в преувеличенно красноватые тона, этот подбородок напоминал бы нам о нынешней эпидемии рака в индустриальном мире.
Кожа у Ганса свисает драпировкой от скул к уголкам рта. Обычно в этих уголках накапливается влага. У него постоянно течет нос — обстоятельство, которое он не удосуживается контролировать. Дренажная система его гайморовых пазух, по-видимому, не уживается с суровым нью-йоркским климатом.
А длинные петлистые уши! Невероятной лепки — они чрезвычайно выразительны. Как будто лошадь, что тянет плуг, рехнулась и взялась выписывать пируэты, оставляя на земле круговые следы. Чрезмерность ушей придает серьезному лицу Ганса веселье и легкость.
Глаза же у него водянистые и прозрачные, точно горный ручей. Эти глаза — самая красивая его черта. Такие глаза обычно отталкивают, выдавая сильную, целеустремленную и жестокую личность. Но с Гансом иначе. Глаза его — узники в решетке морщин, над двойными мешками, под тонкими изящными бровями, почти как у женщины. Ах да, не следует забывать про его огромный кадык, который живет своей жизнью, ходит ходуном, выражая истинное состояние своего хозяина.
В силах ли вы вообразить, как это скорбное лицо, расцветая улыбкой от уха до уха, превращается в умопомрачительную гримасу?
Трудно поверить, однако это неизбежно случается, даже в самых неподходящих обстоятельствах. Червячная, мертвая личинка, серьезная мина внезапно преображается в яркую гротескную бабочку. В такие минуты страшно смеяться с ним заодно, но неохота и смущать его потрясенным молчанием. Поэтому, когда приключается этот улыбочный припадок, мы отворачиваемся или изображаем одобрение. Вспышка радости длится не более полуминуты. Затем возвращается невозмутимость, и лишь кадык скачет в горле, а голубые глаза еще глубже западают в глазницы.
— Это он про Познань подумал, — комментирует Фриц.
Когда у меня начинается служба, я, по счастью, становлюсь далек от таких раздумий.
4. Руки Аниты
У моей Хозяйки грубые и не слишком ухоженные руки. Даже если она делает маникюр, лак кое-где отколот. Иногда ее ногти вообще не накрашены, некоторые обломаны либо обрезаны под корень. Остальные — выкрашены кроваво-красным лаком. Она знает, что когда они впиваются в ее пухлые белые ягодицы, это вызывает у меня головокружение.
Прежде я дозволял себе критиковать ее за пренебрежение к ногтям. Но мне сказали, что это не мое дело. Да, она права. Дело и впрямь не мое.
Руки у Госпожи Аниты с секретом: этими короткими пальцами и сломанными ногтями она умеет манипулировать кем угодно.
Мною она манипулирует через мой член. Он обожает, когда им манипулируют.
Любой знак ее внимания прекрасен, даже болезненный, оскорбительный или неэстетичный, ибо внимание исходит именно от нее. Все, что исходит от нее, включая говно, мочу и побои, — божественный дар!
Я не в силах описать, как она обрабатывает меня своими щупальцами — поощряет, соблазняет, мучительно терзает! Она ласкает мою пробужденную плоть, впивается ногтями и грубо хватает за яички, раздавливая их в пюре. А в заключение — мертвой хваткой за член! Сейчас выпадут кишки! Теперь она хлопает снизу, точно отвешивая пощечину!
От боли у меня пробуждается кровь. Она ритмично дергает пенис, выкручивает и мнет, как кусок теста, проверяя, достаточно ли он напряжен{19}. Чувствуя, что сопротивление бесполезно, она закрывает дырочку, чтобы мне не удалось кончить. Соки, поднявшиеся в шахту, не имеют выхода и не могут вернуться.
Ее лицо сосредоточенно — будто она вспомнила, что пропустила звонок или встречу, — и она посылает мне самодовольный взгляд воительницы. Затем свободной рукой тщательно оглаживает волосы и теряет всякий интерес к игре.
Она уходит, а я кончаю в одиночестве и вовнутрь — или, что чаще, вообще не кончаю. Она не завершила работу, как полагается, а я остаюсь больным и разбитым.
В хорошем настроении моя Госпожа порой смягчается. Тогда она приносит большую банку вазелина, отвинчивает крышечку и позволяет мне макнуть туда напряженный член.
— А теперь сделай вид, что ты у меня во влагалище, — говорит она со скрытой ухмылкой. — Но тебе, конечно, его, как носа своего, не видать — ни сегодня, ни завтра.
5. Застолье
Под деревянной доской обеденного стола у Хозяек установлены большие ящики — в каждый едва помещается взрослый мужчина. Нам, троим слугам — Гансу, Фрицу и мне, — надлежит забираться внутрь. Шевельнуться там негде, но это не страшно. В столешнице прорезаны маленькие круглые отверстия, диаметром с обычный эрегированный пенис. Дырки в белой скатерти совпадают с отверстиями в столе{20}.
Сегодня утром у нас американский завтрак: хлопья, сок и фруктовый салат. Хозяйки, облаченные в черные и красные кимоно, садятся за стол. Сквозь щель в ящике я вижу их восхитительные ноги в туфлях на шпильках. Хозяйки едят хлопья, запивают свежевыжатым апельсиновым соком. Нож с маслом царапает твердый подрумяненный хлеб.
Мой пенис, хотя и сдавленный в ящике, умудряется выглянуть сквозь отверстие — как ему и полагается. Его намазывают маслом, и он поднимается выше. Затем я чувствую, как кто-то покусывает ему стенки{21}.
Хозяйки беседуют о том, как наслаждаться нашими соками.
Одна говорит, что лучше сосать понемногу, посмаковать сперму во рту, не глотая, а потом закусить намасленным тостом и сразу проглотить. Другая утверждает, что обычный мармелад на тосте еще лучше подчеркивает контрастность вкусовых ощущений.
Я слышу голос Аниты: ей нравится сначала хорошенько посолить пенис, а в конце заполировать хуиный сок простым бутербродом{22}.
Еще одна Хозяйка — я узнаю голос Госпожи Таны — советует кусать пенис, пока не выступит кровь, а затем проглотить сперму вместе с кровью, и никаких тостов в конце завтрака — даже после кофе.
Анита считает, что предложение Таны очень заманчиво, но она не сможет себя контролировать. Она начнет неконтролированно кусать пенис в надежде выжать из него все больше и больше сока, который уже кончился. В конце она будет просто сосать одну кровь.
— Беспокоиться тут не о чем. Можно перейти к пенису следующего слуги, нетронутому, как раз на такой случай, — возражает ей Тана.
— Но это может быть слишком опасно, — говорит Анита, — подобный экстаз грозит настоящим кровопролитием. Как говорится, «долг Госпожи — не искалечить свое имущество»{23}.
Пока продолжается беседа, я в предвкушении потею в своем ящике и стараюсь не сопеть — это может их разозлить. В конце концов они решают поджарить яичницу с ветчиной, а затем обсудить, как употреблять десерт, поставляемый нашими гениталиями.
Я слышу, как на кухне скворчит жир, как деликатно каблуки постукивают о ковер. Затем слышно, как жуют. И снова по тосту скребет нож. Я уже в полуобмороке, я обливаюсь потом, я тяжело дышу. К счастью, включили радио. По УКВ громко звучат Шопен и Чайковский{24}.
Я чувствую, как теплое масло течет по пенису, слышу музыку и болтовню. Мягкие губы теперь нежно играют на моем члене. Затем укус — и я подскакиваю. Сильный хлопок по моему прибору. Я извиваюсь и ерзаю, но, к счастью, тяжелый стол остается неподвижен. Громкая и торжественная музыка мешается с болтовней Хозяек.
Еще один укус — и я кончаю в мягкую пропасть. Но рот был открыт слишком широко. Каплет сок. Губы аккуратно подбирают его. Одна последняя ласка — и я свободен. Коллапс.