С этими словами дедушка Либен сел на коня, а Павлин и Лила поцеловали ему колено, плача и смеясь от радости. Дедушка Либен отвернулся от них: он сам плакал, как ребенок.
— Нет ничего на свете отрадней, как сделать доброе дело, — промолвил он. — Если б не ага, я погубил бы своего сына. Будь тысячу раз благословен, добрый человек, хоть ты и турок.
Лила с помощью Павлина вскочила на лошадь, взяла в руки поводья, и скоро вся кавалькада исчезла, оставив далеко позади и монастырь и город.
В доме Хаджи Генчо двенадцать священников освятили воду и окропили двор вместе с амбарами и курятниками. Говорят, домового удалось выгнать. Хаджи Генчо каждое воскресенье и по большим праздникам обедает у дедушки Либена, но уже не просит старого винца, а пьет, какое подаст Павлиница. Даже пять тысяч грошей, полученных от Павлина, он отдал внучонку.
Такова человеческая природа! Люди забывают все, даже угрызения совести.
МУЧЕНИК
Жалкий вид имеет природа в этом далеком краю! Солнце выжигает все, что живет, все, что хочет жить. Облака бегут прочь от этого места, и земля трескается от жажды. Вырастет цветок или зеленая травинка, а солнце тотчас обожжет их и превратит в соломинку. Птицы пробуют вытерпеть эту жару, но очень скоро слабеют в непосильной борьбе и летят в другое место. Ягнята и козлята теряют свой веселый нрав и не резвятся, не скачут, как у нас. Наш соотечественник не может долго жить в этой стране и бороться с ее страшной природой. Он вянет, бледнеет, начинает хворать, и в конце концов сильная душа его покидает слабое тело.
Для одних только турок, верблюдов да ослов создан этот край, — только они могут жить в нем. Турок лежит целый день под маслиной или тутовым деревом, ест свой плов и пьет шербет либо пойдет в кофейню, растянется там на цыновке возле фонтана и дремлет, дремлет…
— Велик Аллах! Бог даст, проживем еще день! Бог даст счастья!
У верблюда такой же характер, как у турка. А осел — это вылитый турок, словно их обоих одна мать родила. Дремлет верблюд, дремлет турок, дремлет осел. Голодает верблюд, голодает турок, голодает осел. Мучается верблюд, мучается турок, мучается осел! А турецкое правительство посылает в этот проклятый город полных жизни болгар и босняков да самых честных и трудолюбивых своих граждан. Все пространство между Юскюдаром[52] и Диар-Бекиром усеяно костями этих мучеников. Вдоль всего длинного пути тянутся ряды могил, где лежат праведники, желавшие счастья и добра своей родине, жаждавшие ее освобождения.
Тяжкие страданья терпели болгарские святые мученики в Диарбекирской крепости. Они работали там с утра до ночи; израненные руки и потрескавшиеся от неустанной ходьбы по диарбекирским мостовым ноги их струили святую кровь. А варвары-азиаты радовались, что вот удается как следует помучить гяуров[53].
Как-то раз между этими гяурами, запертыми в мрачной темнице, шла такая беседа:
— Нет правды на свете, нет житья честному человеку, — сказал один из них.
— За что нас преследуют? За что посадили в тюрьму? — спросил другой.
— Нас посадили в тюрьму за то, что мы не турки, а христиане, — промолвил старый седой болгарин. — Но мне горько не то, что нас преследуют и мучают турки, а то, что наши отцы и матери, наши братья и сестры, наши кровные и близкие отворачиваются от нас, считают нас преступниками и гнушаются нашего имени. Вот о чем у меня болит сердце.
— Нет, теперь не то, что прежде, — возразил молодой. — Ты, дед Коста, думаешь, что Болгария и болгары попрежнему такие, какими были, когда вы дрались в Белоградчике[54]? Нет, теперь каждый болгарин, каждая болгарская душа, каждое болгарское сердце страдает за нас, молится о нашем счастье и свободе. Теперь одни только чорбаджии называют нас негодяями и разбойниками. Но ты знаешь, что честные болгары ненавидят и проклинают все чорбаджийское сословие и скоро все чорбаджии будут повешены заодно с турками?
В Диарбекирской крепости томилось двести узников; большинство составляли болгары, босняки и герцеговинцы. Несчастные терпели страшные муки и уже не надеялись когда-нибудь увидеть свою родину, своих братьев и сестер. Только жаждущему известно, что такое жажда; только голодный знает, что такое голод. И только узник может по-настоящему понять, что такое свобода.
Дед Коста сидел в темнице с 1849 года, когда бунтовали болгары в Белоградчике. Так и увял в тюрьме этот юнак; голова его уже совсем побелела, а он все сидел и сидел, дожидаясь свободы, божьей милости, жизни или смерти.
— Терпите, милые, — говорил он своим товарищам по заключению. — Наступит день, когда мы увидим свет божий и нашу прекрасную родину.
И болгарские мученики терпели, волоча на ногах тяжелые турецкие оковы, ожидая страшного суда либо спасения: той минуты, когда с ног их спадут кандалы и они заживут, вольные и свободные, либо когда их опустят в могилу.
Дед Коста отличался сильным и твердым характером. Это был гордый и смелый человек. Он все переносил молча, ни на что не жалуясь. Его огорчало только то, что рядом нет близкого друга, такого, которому можно было бы раскрыть свою душу, чтобы стало легче на сердце.
Однажды утром в тюрьму был доставлен молодой паренек из Болгарии — миловидный, как девушка, и отважный, как Марко Кралевич, но больной и такой бледный, что, казалось, краше в гроб кладут.
— Ты откуда? — спросил дед Коста нового заключенного.
— Из Белоградчика, — ответил юноша и закашлялся.
— А-а-а, ты из моего вилайета[55] и моего городка! — воскликнул дед Коста.
— Ты разве из Белоградчика? — спросил юноша.
— Моего отца зовут Кунчо Кобилаш, а мать моя из Кара-Славчовых.
— Таких не знаю, — ответил юноша.
— Как не знаешь? Наш дом возле моста… с галереей… крыт черепицей. Мой отец — кожевник.
— Не знаю… В Белоградчике только один кожевник — Никола. Так Николой-кожевником его и зовут. А ты давно здесь?
— С самого белоградчицкого бунта.
— Эх, дед! Да ты знаешь, что с тех пор прошло уже двадцать лет?..
— Ну да, — промолвил дед Коста и заплакал. — Видно, померли с горя по сыну… А тебя как зовут? — спросил он паренька, смахнув рукавом юнацкие слезы.
— Цено, — ответил юноша.
— Ну, брат Цено, приляг, отдохни маленько, а потом я расспрошу тебя о нашей родине и о городке. Ты устал с дороги, тебе надо отдохнуть.
— Какой теперь для меня отдых? Не видать мне больше света божьего, не жилец я на белом свете.
Цено был юноша лет двадцати, высокий, тонкий, белый и румяный, стройный и миловидный; но красивое лицо его было отмечено печатью смерти, признаками чахотки. Глаза его горели, как угли.
— За что ты осужден, милый сынок? За что тебя прислали сюда, к нам в товарищи? Или ты убил кого? Погубил чью-нибудь душу?.. — спросил дед Коста.
Цено закашлялся; на бледных щеках его появился румянец, в глазах вспыхнул огонь; весь задрожав, он ответил:
— Я погубил не одну душу, а двадцать душ, только не христианских, а собачьих.
— Дай тебе боже счастья! — промолвил дед Коста и перекрестился.
Скоро стало темнеть, и узников заперли в отвратительные темные подвалы, где стены были покрыты копотью и плесенью, а на полу кишели насекомые и всякие гады. Дед Коста и Цено оказались в одном подвале. Цено, как вошел, тотчас упал на разостланную солому и закрыл руками глаза. А дед Коста встал над ним и, по своему обычаю, перекрестившись, прочел молитву на сон грядущий.
В подвалах воцарилась тишина. После целого дня тяжелой работы все заснули как убитые. Одни только стражники на стенах крепости расхаживали взад и вперед, покрикивая: «Эй!», да летучие мыши сновали туда и сюда: то в подвал, то опять на волю. Только дед Коста и Цено не могли заснуть; они лежали молча, как немые, и тихо стонали. Наконец, Цено промолвил:
— А ты за что попал сюда, дед Коста?
— За что, за что! Грешил, ну и попал сюда за грехи.
— Кому же ты какое зло сделал?.. Убил кого, что ли?
— В том-то и дело… Турка я убил.
— Турок — не человек, — возразил Цено. — Кто турка убьет, тому тысяча грехов отпустится… Дед Коста, расскажи, как ты сюда попал и за что?
— В другой раз, сынок. Теперь надо спать. Чуть свет придется идти на работу, на тяжкую работу… Господи, да попадем ли мы когда-нибудь опять домой? Сложу ли я свою седую голову возле моих дедов и родителей? Не дай нам, боже, умереть в неволе, не дай погибнуть здесь, в чужом краю; не попусти, чтобы христианские тела наши были зарыты в этой проклятой земле. Тяжко жить нам здесь! Тяжко носить турецкие оковы! Ах, как тяжко!.. Но теперь спи, сынок. Завтра подольше поговорим, порасспросим друг друга о том о сем…
— Покойной ночи! — сказал Цено.
— Покойной ночи! — ответил дед Коста.
II
Темное, сырое подземелье, в котором находились мученики, освещалось только одним окном, прорубленным над дверью. Лишь благодаря ему могли они отличить ночь от рассвета. В каждом подвале было заперто по двадцать — тридцать человек; постелью и одеялом служила им гнилая солома, на которой они спали вповалку. От дыхания поднимался густой пар. Он стоял над этими живыми мертвецами, словно облако. А с потолка капала вода, и эти капли часто будили непривычных к подобной обстановке новичков.
Пробило полночь. Лунный свет, проникнув через окошко, озарил лица Цено и деда Коста, спавших рядом, прямо против окна. Этот свет разбудил деда Косту; старик приподнялся, подпер голову рукой, поглядел на Цено и прошептал:
— Спи, спи, сынок! Твоя молодая душа еще умеет забыться. Устал, бедный, после такой дороги! Ведь где наш Белоградчик и где Диар-Бекир! Даль-то какая!.. Ах, сынок, если б ты знал, что за муки и страдания ждут тебя здесь… Ты еще молод, не знаешь, какие люди бывают на свете. Тебе еще не приходилось терпеть таких тяжких обид, какие вытерпел я, — и не дай тебе боже их испытать. Думала ли твоя мать, когда тебя родила, что ты станешь мучеником? Чуяла ли молодая душа твоя, что для нее наступят такие тяжкие дни? Предполагала ли твоя крестная, что ты обвенчаешься с такой черной и страшной невестой, как эта тюрьма? Теперь мать твоя может запеть:
Но не беда, не беда, сынок, — продолжал дед Коста. — Лучше нам сгнить в этой темной, вонючей тюрьме, чем быть у себя на родине чорбаджиями и продавать свой народ за кисет с табаком. Придет время, люди будут нас благословлять, а бог пустит нас в свои райские кущи…
Цено стал тяжело дышать; дед Коста положил руку ему на лоб и тихонько прошептал:
— Так весь и горит, бедняга… Боже, пошли ему здоровья и продли его дни, чтоб он увидел желанную свободу!
— Ох, тяжело! Мама! Сердце горит! Сейчас разорвется!.. Мама, мамочка, мама! — забормотал Цено во сне.
Дед Коста встал и начал молиться. Долго молился седой старик; долго уста его шептали: «Пресвятая богородица, спаси нас!», долго из глаз его текли слезы, падая на Цено. Занялась заря; мученики стали просыпаться, кашлять, сморкаться, потягиваться, а дед Коста все молился. Но вот стража начала отпирать подвалы и выгонять мучеников на работу. Несчастные поднялись, надели свои лохмотья, умылись. Дед Коста продолжал молиться. Один стражник подошел к нему, схватил его за плечо, стал трясти, закричал:
— Выходи, подлый гяур! На работу!
Дед Коста и на это не обратил никакого внимания. Он шептал:
— Господи Иисусе Христе! Ты был распят, претерпел муки и страдания. Тебя заушали, поили желчью, надели тебе на голову терновый венец, прободали ребра копьем. А ты? Ты сам нес крест свой на Голгофу. И все это ты претерпел ради того, чтобы спасти народ свой от язычников Иродов, от фарисеев и саддукеев[56], от развратных римских кесарей и иерусалимских гемонов. Господи, мы маленькие люди, но и мы страдаем за свой народ и мучаемся за наше отечество и свободу. И мы проливаем кровь свою за братьев и сестер, как ты пролил свою за человечество и общую свободу.
— Эй, гяур, работать ступай!.. — снова крикнул стражник и, видя, что дед Коста не обращает на него внимания, ударил его палкой.
— Господи, прости им прегрешения; они не ведают, что творят! — промолвил дед Коста и, обернувшись к стражнику, ответил: — Иду! Только прошу тебя: оставь этого паренька. Пусть он поспит немного. Бедняга устал с дороги… Путь был далекий, ага[57], очень далекий… Пусть поспит, отдохнет, а я отработаю и за него. Ведь у тебя, наверно, есть отец и мать, ага, есть братья и сестры… Кто знает, что может случиться с ними.
— На работу! На работу! — закричал стражник и пнул Цено ногой.
Цено вздрогнул, вскочил на ноги, протер рукой еще сонные глаза, потом опять лег и захрапел, словно и не просыпался. Тогда стражник изо всех сил ударил его по спине. Цено поднялся и промолвил:
— Ах, дед Коста, тяжко мне. Сердце у меня болит, в груди жжет… Не выживу я, не увижу родины… Зароете вы меня здесь, в этой проклятой земле… У меня кружится голова, темнеет в глазах… Будь проклят Митхад-паша[58]!
— Не бойся, сынок, не умрешь. Ты еще молод и не привык спать в подземелье. Свыкнешься — пройдет твоя болезнь. Пойдем на работу, чтобы нас не бил этот проклятый басурман.
— На работу! — орал тот, размахивая дубиной.
И мученики отправились таскать камни да глину, строить или чинить крепостные стены. Но Цено стоял бледный, полумертвый. Он не мог ничего делать, не мог кирпича поднять, а не то что таскать камни и строить стены. На него жалко было смотреть, — куда уж там заставлять его работать.
— Шевелись, гяур, шевелись, а не то отведаешь палки! — закричали стражники.
— Не могу. Я болен… Меня ноги не держат, — ответил Цено и упал на землю.
Один из стражников подошел к нему, пнул его несколько раз ногой в голову и промолвил:
— Вставай, или я для тебя потяжелей работу найду. Будешь воду качать и, как вол, колесо вертеть.
Цено встал и принялся таскать камни, но руки у него дрожали, губы побелели, глаза стали тусклыми. Дед Коста поглядел на друга, как мать глядит на своего ребенка, и сказал:
— Крепись, сынок, не падай. Ведь ты в руках злодеев, у которых нет ни сердца, ни жалости. Они могут послать тебя еще не на такие работы.
— Не могу, дед Коста, не могу… У меня ноги подкашиваются… Не могу я… — пробормотал Цено и снова упал на землю.
Два стражника подхватили его под руки и повели к колодцу. Дед Коста поглядел им вслед и, тяжело вздохнув, воскликнул:
— Будьте вы прокляты!
— Будь они прокляты! — повторил находившийся тут же молодой босняк, подняв глаза к небу.
Когда настало время обеда и заключенные пришли к кладовщику за хлебом, они нашли там Цено. Он лежал на земле; у него шла горлом кровь, лицо его позеленело, губы были белые как полотно. Возле этого болгарского мученика сидел старый турок и поил его из глиняного черепка холодной водой. Этот турок был старый кровопийца, много народа отправил он на тот свет; но даже он почувствовал жалость. Не было сердца только у турецких жандармов, солдат и офицеров! О турецкие чиновники! И этим людям поручено охранять людей от зла и насилия!
Один из стражников, увидев деда Косту, подозвал его и сказал:
— Возьми этого парня и постарайся, чтоб он очнулся. Бери, неси его в темницу.
— Я отнесу его не в темницу, а вон туда, на траву, под дерево. Там легче будет отходить его, — ответил дед Коста.
— Делай как знаешь, — сказал турок, махнув рукой, и пошел на свой пост.
Дед Коста взвалил Цено себе на спину, отнес его под тутовое дерево, положил на траву, стал растирать ему виски и обмывать кровь, которая текла потоком у него изо рта. Через некоторое время Цено открыл глаза и проговорил:
— Дед Коста, если ты, с божьей помощью, когда-нибудь вернешься в Болгарию, прошу тебя, расскажи моим братьям о том, как я умер, и утешь мою старуху мать.
— Бог милостив, сынок! Авось не умрешь, не оставишь костей своих в чужой земле… Я умру вместо тебя: ведь я уже стар. Скажи мне, сынок, за что тебя сюда сослали? Расскажи, что ты сделал, чем согрешил?
— Нет, сперва ты расскажи мне, за что попал сюда, — возразил юноша.
— На что тебе знать, милый, как я сюда попал? Не надо…
— Я расскажу богу и помолюсь о твоей душе, — ответил Цено.
— Ах, милый Цено, не хочется мне рассказывать о своей тяжелой жизни, — ответил старик. — Но будь по-твоему. Я расскажу тебе, — только ты никому не передавай о том, что узнаешь… Ну, слушай…
III
Дед Коста подпер голову рукой, вытер товарищу пот со лба, почесал себе затылок и начал.
1
Тяжкие, черные годы прожил я, страшные муки и обиды вытерпел в жизни. Я родился в Белоградчике. Мать моя была красавица; о ее больших черных глазах, о бровях ее, как две тонкие пиявки, о длинных пышных волосах и белом, румяном лице шла молва и в городе и во всей округе. Я сам не раз слышал, как о ней говорили: «Другой такой красавицы, как жена Николы-кожевника, не найдешь ни в Турции, ни в Румынии, ни в Сербии».