— Ну, слава богу. Как бабушка Либеница?
— Спасибо, сват, здорова.
— Детки?
— Тоже здоровы, сват, спасибо.
— Внучата как попрыгивают?
— Ничего, сват, ничего. Твоя Хаджийка здорова ли?
— Здорова, сват, благодарим бога.
Друзья долго еще обменивались взаимными приветствиями на ходу. Наконец, они очутились в одной из устланных коврами комнат Хаджигенчова дворца. Тут дедушка Либен снял шапку и положил ее на печку. У болгар нет обычая снимать шапку при входе в дом. Но дедушка Либен, в отличие от других, всегда снимает ее и у себя и в гостях, как делают важные особы.
«Русские всегда снимают шапку, когда входят в дом, — говорит дедушка Либен. — Даже в корчму. И чаще всего крестятся… Крестятся-крестятся, а потом возьмут да и напьются как сапожники… И за вино не заплатят».
Так говорит дедушка Либен о русских солдатах, хотя любит их всем сердцем; к тому же в свое время он и сам платил за вино не лучше их.
Комната, в которую вошел дедушка Либен, была похожа на все комнаты в болгарских домах: четырехугольная, с двумя окнами и с печью, обмазанной известью и красной глиной и похожей на толстую бабу; на самом верху печи в виде украшения была вмазана миска вверх дном. В переднем углу комнаты находился киот, весь в бумажных иконах, среди которых висела одна деревянная, изображающая архангела с огненным мечом. По одну сторону киота торчали хранившиеся с вербного воскресенья вербы, по другую — несколько крещенских и пасхальных свечей. Перед киотом в пестром бумажном мешочке висело красное яйцо от страстного четверга; посредине киота находилась лампадка; кадильница была повешена за хвост на гвозде. По всем четырем стенам комнаты шли деревянные полки с расписными краями, и на них стояли рядами, как солдаты, разные миски, тарелки, глиняные и медные блюда; среди них выделялось блюдо, в котором жена Хаджи Генчо носила в церковь кутью. Стены комнаты были выбелены известкой, пол покрыт пестрым войлоком, а в переднем углу постлан ковер красной, желтой, зеленой, синей и белой шерсти, вытканный собственноручно Лилой. На полу под образами лежал тюфяк, покрытый сипим шерстяным одеялом, которое Хаджи Генчо купил в молодости, когда он был еще не Хаджи Генчо, а всего-навсего Генчо Сыч. На этом тюфячке Хаджи Генчо покоил после обеда свои старые кости. Ни столов, ни стульев в комнате не было; не было и лавок, которыми оборудованы даже лучшие копривштицкие дома. Во всей Копривштице — только один дом, где есть столы и стулья: это дом откупщика, из-за которого было пролито немало бедняцких слез.
В комнате Хаджи Генчо не было также ни картин, ни каких-либо украшений, кроме литографированного портрета Юрия Венелина[37] да зеркала в пестро раскрашенной рамке, к которой и мухи успели приложить свои художественные способности. В этой комнате Хаджи Генчо обычно принимал самых почетных гостей.
На тюфяке под образами уселись дедушка Либен и Тодор Радин — тот самый, что был сельским старостой и потребовал с жителей села две тысячи грошей на чернила и бумагу для своей канцелярии. В противоположном углу расположились Тончо Славей и Янаки Хекимин. Тончо Славей уселся по-турецки и облокотился правой рукой на одну из пестрых, желто-черных подушек.
Этот Тончо — знаменитая личность, и я должен дать возможно подробнее его жизнеописание. Тончо, о котором так благосклонно отзывались копривштицкие кумушки, говоря, что он знает все на свете, был сельским портным, разносчиком всяких новостей, потешником. Внешне это был богатырь внушительней Индже-воеводы, огромного роста, с длинными рыжими усами колечком и рябым от оспы лицом. Дети боялись его, говорили, что его индюшки поклевали. Глаза его, опухшие от пьянства и заплывшие жиром, так подло и лукаво шныряли во все стороны, что старики и вообще люди солидные с полным основанием замечали: «У этого Тончо глаза прыгают во все стороны, как у черта, когда он на мельнице пирует».
Гости уселись, и воцарилось молчание. Дедушка Либен кряхтел и крутил усы; Хаджи Генчо, держась обеими руками за живот, произносил или, вернее, мычал свое любимое: «Хм, хм!..» Тончо чистил ухо самшитовой ухочисткой; Тодор Радин приводил в движение свою нижнюю губу при помощи указательного пальца и смотрел в потолок, а Янаки чесал себе затылок. Наконец, вошла бабушка Хаджийка и, поклонившись дедушке Либену, сказала:
— Добрый день, бай Либен! Многая лета!
Последнее приветствие она заимствовала у мужа, который в свою очередь заимствовал его у русских, получив из Киева вместе со славянским псалтырем и апостолом.
— Желаю здоровья и счастья! — ответил дедушка Либен.
— Как поживает бабушка Либеница? Что делает? Детки здоровы ли?
— Ничего, слава богу.
— Дай бог и пресвятая богородица!
Затем Хаджи Генчовица тоже села и замолчала.
Дедушка Либен и Хаджи Генчо были заняты важными размышлениями, и молчание продолжалось бы долго, если бы болтун Тончо не заговорил на постороннюю тему:
— А что, дедушка Либен, слыхал ты, что чума снова начала людей морить? Появилась опять в Малой Азии и дошла до самого Лондра, где англичане живут.
— Что ж мудреного! Видно, живая-здоровая, медовая-масленая, опять сбежала. Что и говорить, бабенка хитрая, — промолвил дедушка Либен.
— Да, да, убежала, — подтвердил Тончо.
— Хоть и толкуют, будто англичане — умный народ, хитрые черти, — продолжал дедушка Либен, — но я скажу: неверно это, ей-богу, неверно. Правда, схватили они чуму, запихнули ее в бутылку — это хорошо. Да какой толк, коли удержать не сумели. Не в том сила, чтоб схватить. А ты удержи, — вот в чем загвоздка! Русские — те не такие. Они, сдается мне, на этот счет поумней: уж коли что схватят, так во веки веков не выпустят. Пускай хоть лопнет, треснет, рассыплется, а не выпустят. «Шалишь, старая хрычовка, скажут, знаем мы тебя; сиди себе в бутылке да помалкивай».
— Извини меня, дедушка Либен, — сказал Хаджи Генчо, сняв одну руку с живота и взмахнув ею в воздухе, — англичане поумней русских будут; спроси кого хочешь.
— А я так скажу, — подхватил Тончо, — и англичане и русские — ни рыба ни мясо, а самый умный народ на свете — французы. Хе-хе-хе, вот это мастаки! Настоящие черти!
— А почему? — спросил дедушка Либен.
— А потому, что один француз — сейчас не припомню его имени — хотел разок размахнуться да разок ударить своей саблей и всех как есть извести. На всем свете людей, как репу, изрубить. Герой!
— Ну, дядя Либен, что ты на это скажешь? — спросил Тодор Радин.
Дедушка Либен засмеялся так громко, что голуби, спокойно сидевшие на крыше, испугались и улетели, — может быть потому, что человеческий смех не по нутру этим добрым созданиям. Кто его знает…
— Ах, Тончо, уморил ты меня, ну просто уморил! — произнес он ликуя. — Твоего француза Панапартом звали, и пусть у него было хоть три сердца, а московский царь, Кутузин и Саваров не побоялись его, связали молодцу руки, заковали его в семьдесят семь цепей и отправили живого в ад дьяволу мостовую мостить. Вот чем дело кончилось!
— Если б англичан не было, кто бы нам иголки делал? — заметил Хаджи Генчо. — Ведь всем известно, что иголка — штука хитрая, мудреная.
— Ну уж, мудреная. Что в ней мудреного, скажите на милость? Иголку и наши цыганки сделать могут, — сказал Янаки.
— Знаете, что я вам скажу? Англичане прислали русским иголку и говорят: «Вот смотрите, какие чудеса мы делаем». А русские взяли иголку да сделали из нее чубук — и отослали назад англичанам: «Курите, мол, на здоровье».
Сообщив об этом, дедушка Либен чуть не заплакал от радости: так ему было приятно доказать, что милые его сердцу русские — самый умный и искусный народ на свете.
— Я видел англичан в Царьграде, — продолжал он. — Это были дураки, каких свет не создавал. Придет англичанин в лавку хлеба купить или сыру, и не поймешь, что лопочет. Он тебе одно долбит, а ты ему другое подаешь. Да знаете ли вы, что большинство англичан немы, как немцы?
Лицо дедушки Либена при этом расцвело как маков цвет; старая душа его помолодела, в охладевшей крови вспыхнул огонь: он готов был покрывало с тюфяка сдернуть вне себя от радости, что ему удалось победить противников, которые замолчали, не зная, что сказать.
Когда с этим вопросом покончили и говорить больше было не о чем, дедушка Либен стал думать, как бы ему перейти к делу, а остальным захотелось послушать его красноречие, то есть как он начнет сватать Лилу. Он долго пыхтел и раздумывал, все не решаясь произнести первое слово.
— Чем прикажешь тебя потчевать, бай Либен? — спросил Хаджи Генчо, чтоб только начать разговор.
— Водочкой, Хаджи!
Хаджи Генчовица вышла, принесла из соседней комнаты оловянный кувшинчик в виде рыбы хвостом вверх и поставила его на печку. Вошла Лила, нарядно одетая, принесла маленький столик, покрыла его алым платком, поставила на него «рыбу» с водкой, тарелку с изюмом, рюмку, похожую на гриб, и опять вышла, никому не поклонившись и не сказав ни слова. В Копривштице девушки никогда никому не кланяются, предоставляя эту обязанность матерям, которые кланяются и здороваются за четверых. Выпив и закусив, дедушка Либен заговорил. По правде говоря, он еще долго молчал бы, но его «чувство»[38] отказалось ему повиноваться и стало ворчать: ему захотелось ужинать, а Хаджи Генчо, как было известно, не имел обыкновения угощать гостей ужином.
— Знаете, Хаджи и Хаджийка, зачем я к вам пришел? — спросил он.
— Зачем пришел, о том скажешь нам, а мы послушаем, — в один голос радостно отвечали хозяин с хозяйкой.
— У меня ведь сын неженатый есть.
— Знаем, знаем, бай Либен. Пора вам женить его — это долг христианский.
— А знаете ли, что у вас есть дочка?
— Как не знать! Знаем…
— Так вот сыну моему ваша дочка по нраву пришлась, да и мне она нравится… Черт возьми, не дурно бы поженить наших поросят и свадьбу сыграть.
— Что ж, бай Либен! Коли на небесах написано, чтоб нам породниться, — слава богу. Мы не против. Только надо Лилу спросить, хочет ли она за Павлина?
— Спросите, спросите, — отвечал дедушка Либен, очень довольный тем, что свалил с плеч тяжелое бремя, давившее его, как жернов. Он сразу повеселел.
— Велика! — крикнул Хаджи Генчо дочери. — Поди сюда.
Лила вошла и остановилась посреди комнаты, сложив руки у пояса и опустив глаза.
— Скажи, детка, нравится тебе дедушка Либен? — спросил Хаджи Генчо. — Он хороший отец.
— Нравится, — ответила Лила покраснев.
— А бабушка Либеница нравится?
— Нравится.
— А сын их Павлин нравится?
Лила промолчала.
— Ну, говори, говори, не стесняйся, — продолжал отец. — Он парень умный, дельный, и я выдам тебя за него, если хочешь.
— Как хочешь ты, папа. Как мама. Как вы прикажете.
— Ну, коли так, целуй руку у своего свекра да кланяйся, как невесте полагается: ты теперь невеста.
Лила отвесила три поклона и поцеловала огромную руку дедушки Либена, а дедушка Либен поцеловал ее в лоб и подал ей букет цветов и узелок с фруктами. Лила взяла то и другое, положила на печку и, отвесив дедушке Либену еще три поклона, подошла к отцу, поклонилась три раза и ему и поцеловала у него руку. Так она обошла всех. Хаджи Генчо дал дочери египетский червонец, а Тодор Радин, Тончо и Янаки — каждый по серебряному грошу. Исполнив этот обряд, она вышла в сад. Там она нарвала несколько букетов, связала каждый красной шерстяной ниткой и, привязав к ним по мелкой монете, раздала их гостям.
— Ну, Хаджийка, — сказал Хаджи Генчо, решив раз в жизни нарушить свой распорядок и проклиная обряды, требующие угощенья, — пойдите с Лилой, принесите поужинать. Нужно хорошенько угостить свата.
Через час на столе появились: куриный суп, жареная капуста со свиным салом, жареная курица, яичница, обсыпанная овечьим сыром, простокваша, пирог и вино, молодое, но хорошее. Лила не садилась за стол; это было бы недопустимой вольностью: невеста должна отказывать себе в пище и работать, чтобы показать себя свекру с наилучшей стороны… Лила подавала и принимала кушанья, наливала в кружки вино и подносила каждому. Старики пили сначала за здоровье жениха и невесты, потом за здоровье дедушки Либена и бабушки Либеницы, потом за Хаджи Генчо и его семейных, наконец за гостей, за их коней, волов, кур и цыплят. Пили до тех пор, пока дедушка Либен не нализался как следует и сам не стал похож на мокрую курицу.
V
На другой день после сватовства Павлин приготовил букет цветов и пошел в дом своей суженой. Было раннее утро. Птички приветствовали пробуждение великой природы своим веселым и беспечным пением. Длинные тени грушевых и сливовых деревьев, ив и дубов еще лежали на полях, покрытых серебряным бисером росы. От густого благоухающего орехового дерева, под которым могло укрыться от солнца до тысячи овец с собаками, лошадьми и пастухами, от его молодой листвы веяло жизнью и здоровьем. Длинные зеленые ветви персиковых и абрикосовых деревьев, словно роскошные волосы красавицы, тоже издавали аромат и дышали утренней свежестью. Река весело шумела в зеленых берегах, отражая нависшие над водой зеленые ивы, ветвистый орешник и все, что находилось на берегу. Словом, вокруг — и на небе и на земле — было хорошо, привольно. Весело было и у Павлина на сердце. Войдя в дом Хаджи Генчо, он поцеловал руку ему и Хаджи Генчовице. Лила, увидев, что он идет к ним, ушла в другую комнату.
— Ну, сынок, с чем пришел? — спросил его Хаджи Генчо.
— Меня отец с подарками прислал, — ответил Павлин.
— Кому же подарки-то?
— Вашему семейству.
— Ну, уж я знаю, что не мне, а дочке. Погоди, я ее сейчас позову; потолкуй с ней.
Хаджи Генчо вышел и скоро вернулся, ведя за руку дочь.
— Вот тебе камень драгоценный. Я берег его как зеницу ока, — сказал он Павлину. — Береги его и ты, сынок!
Он взял руку Павлина, вложил в нее маленькую, хорошенькую ручку Лилы и прослезился. Нужно ли прибавлять, что слезы Хаджи Генчо были притворные, требуемые приличием.
Старики вышли из комнаты, оставив Павлина и Лилу одних, чтоб они поговорили по душам и хорошенько познакомились. Павлин и Лила долго сидели, не поднимая глаз и не произнося ни слова. Павлин время от времени поглядывал на свою будущую подругу с упоением, а Лила вздыхала и ломала себе пальцы. Наконец, Павлин, задыхаясь от волненья, произнес:
— Чего тебе купить к помолвке, Лила: шелковой материи на юбку или сукна на шубу?
— Что хочешь, то и купи, — ответила она.
— А что, Лила, ты рада, что замуж за меня выходишь? Люб ли я тебе?..
— Очень, Павлин, очень. Я так рада, что, кажется, с ума сойду… Скажу тебе прямо: я счастливей всех на свете.
— Ну, коли так, — слава богу, Лила… А я тебя, Лила, крепко, крепко, больше собственной жизни любить буду, лелеять, миловать, беречь, как золото… Поскорей бы только свадьба!
Тут вошел Хаджи Генчо, и разговор прекратился. Посидев с полчаса, Павлин пошел домой, чуть не прыгая от радости.
В ближайшее воскресенье после вышеописанных событий из дома дедушки Либена вышли трое цыган-музыкантов в белых чалмах, алых поясах и синих кунтушах, красиво оттенявших их смуглые и выразительные цыганские лица. Они играли на скрипках и пели турецкую песню времен султана Мурада I[39], которая пелась еще в период взятия Константинополя. А наши копривштинцы, слушая их, премудро толковали между собой, будто она прислана два месяца тому назад из Парижа Бонапартом[40] в подарок турецкому султану.
Как бы то ни было, то есть как ни глупа была эта песня, а нашим копривштинцам она очень нравилась, так как эти сыны Болгарии любят все турецкое и никогда не унизятся до того, чтобы петь старые болгарские песни, где идет речь о самодивах, о «Груе, малом дитятке», о «кровожадном медведе» и святом Пантелеймоне. Копривштинцы, надо вам сказать, не похожи на других болгар: они люди просвещенные, образованные, знают и по-турецки, так что им обязательно новое подавай: хоть турецкое, хоть греческое, хоть цыганское, — только бы новое.
За музыкантами шли ребятишки, кривляясь, дразня друг друга и подпрыгивая, а за ребятишками вперевалку — мужчины с баклагами в руках, шапками и фесками на голове, затем — женщины, головы которых украсила, так сказать, сама историческая судьба.
Женский головной убор вырос из венка. Женщина никак не может отказаться от старого обычая, по которому голова ее должна быть украшена венком и разными цветами, хотя этот убор уже потерял прежний религиозный и поэтический смысл и превратился в простую условность. Болгарка ухитряется сохранить на своей славянской головке остатки старинного убора, сочетая их с турецкой чалмой. Копривштинка заимствовала чалму у гречанки, которая по воле исторической судьбы вконец развращена. Все пловдивские дамы носят чалму, а Копривштица подражает Пловдиву. Поэтому и копривштинки носят чалмы, а поверх платья — суконные на дорогом меху шубки до колен. Эти шубки, так же как и чалмы, пловдивские гречанки и подражающие греческой моде болгарки носят только зимой; но наши копривштицкие болгарки — тоже большие модницы, — стараясь во всем рабски подражать пловдивским гречанкам, носят эти шубки зимой и летом. Хоть стоит жара, потеешь, как в кузнице, еле ноги волочишь, а напяливай шубку.
За женщинами шел Павлин, окруженный товарищами, холостыми парнями. Шествие было шумное. В окнах показывались головки и тотчас же прятались, если кто-нибудь из парней поднимал глаза вверх. Но среди этих «головок» были и такие, которые без всякого стеснения выходили босиком прямо на улицу и спокойно глядели на происходящее. Старики и старухи торчали у ворот; они глядели бесстрастно, ругая собак, которые, услыхав музыку, подняли страшный лай. Мальчишки прогоняли собак, кидая в них камнями.
Хаджи Генчо весело встретил сватов, повторяя с улыбкой:
— Добро пожаловать, добро пожаловать! Милости просим!
Сваты вошли в комнату, где стоял длинный низкий стол, покрытый пестрой скатертью. На нем находились тарелки и блюда с фруктами да несколько круглых хлебов; красиво, в определенном порядке были разложены ножи и вилки; тут же возвышались два деревянных кувшинчика с водкой, украшенных цветами. По краям были расстелены белые с синим салфетки, такие длинные, что из них можно было бы наделать чалмы на двенадцать даалийских голов[41]. Сваты принесли с собой хлеб, вино и жареного барашка в большой медной кастрюле. Все это было поставлено на стол, и все уселись вокруг него на подушках. Каждый сват постарался сесть против своей баклаги, а каждая сватья — против своего мужа, и все принялись пить водку, закусывая овощами. Дедушку Либена посадили на главное место; по правую руку от него поместился Хаджи Генчо, по левую — Кунчо Минин; дальше — посаженые отцы и матери, сваты, кумовья. Хаджи Генчовица села против Хаджи Генчо, бабушка Либеница — против дедушки Либена, Кунчовица — против Кунчо, и так далее. Воцарилось глубокое молчание, так как все рты были заняты сперва водкой и закуской, потом куриной похлебкой с рисом, потом говядиной с луком, говядиной с капустой, говядиной с горохом, потом пилавом, сыром и, наконец, барашком. Как всегда было и всегда будет, едва только сваты съели барашка и чугунки опустели, у всех развязался язык и началась беседа. Мужские языки заговорили о лошадях, о вине, об откупах и налогах или просто о том, чья корова топчет чужие луга, какой ага добрей, чьи волы сильней и выносливей и тому подобное. А женские языки стали сообщать страшно любопытные вещи: например, как Петковица Лапердина опрокинула подсвечник в церкви и священник изругал ее, как Кальовица Стойкина поссорилась со своей свекровью и не стала доить корову, а теленок от радости целую неделю скакал по двору, задрав хвост, и т. д. Что касается Хаджи Генчо, то он поспешил выказать всю свою ученость, заговорил от писания и всех изумил своими рассказами. Кто-то спросил его: хороший ли город Иерусалим?
— Хороший, очень хороший, — ответил он. — Там превосходные вина! Например, когда Моисей вывел евреев в землю обетованную, там оказались виноградники — целые рощи и леса виноградных лоз; они росли сами по себе: никто их не садил, не перекапывал и не подрезал, а каждая лоза давала семьдесят семь ведер вина… Ясное дело, вино это было гораздо лучше теперешнего. Ведь Моисей был святой человек: он из воды вино делал. Обо всем этом рассказано в писании.
— Нет, дедушка Хаджи, тысячу раз нет! — воскликнул Никита Вапцилка. — Это не Моисей, а Иисус Христос воду в вино превратил.
— Если Христос мог воду в вино превратить, почему Моисей не мог сделать этого? — спросил Хаджи Генчо, кинув злой взгляд на Никиту. — И Иисус Христос и Моисей — святые люди и могли творить чудеса. Я в этих делах смыслю побольше тебя… Ты не ходил в Иерусалим и не разбираешься в божественном.
Затем Хаджи Генчо снова повернулся к сватам и продолжал:
— Когда Моисей нашел эти виноградники, он нанял святого Трифона подрезать лозу. Первого февраля святой Трифон взял в руки серп, пошел на виноградник и принялся за дело. Идет, подрезает, а забыл, бедняга, что это был сороковой день после рождения Христа и пресвятая богородица первый раз в храм пошла, так что работать было грешно. Пришла жена святого Трифона, принесла ему обедать. Глядь, а у святого Трифона носа нет. Трифоница спрашивает мужа: «Где же нос твой, Трифон?» — «Тут, — отвечает он, — нос мой на месте». Поднял он руку с серпом, чтобы показать жене, что нос цел, да и в самом деле отрезал его. Услыхала об этом богородица, воротилась, не пошла в храм молитву брать, а пошла уж на другой день, второго февраля. И нос святому Трифону тогда же вылечила: взяла землицы в руку, развела слюнями и залепила больное место — нос тотчас опять прирос. Моисей больше не посылал святого Трифона работать в праздник. Вот почему мы празднуем сретенье не первого февраля, на «усекновенье», а второго.
И Хаджи Генчо, очень довольный, что его слушают, хотел было приплести сюда же и святого Георгия, и змеев, и чудище стоглавое, и больного Дойчина, и Сульо-военачальника, но в это время вошла посаженая мать, неся круглую синюю чашу вина в руках, а за ней окруженная подругами Лила. Она была в самых новых и дорогих своих одеждах, а вокруг нее вились двадцать четыре молоденькие, нежные, миленькие нарядные девушки, любовавшиеся на нее. Лила пришла, чтобы поцеловать сватам руку. Увидев свою хорошенькую дочку так нарядно одетой, Хаджи Генчо забыл, что хотел рассказать, и умолк.
Дедушка Либен встал, принял у посаженой матери чашу и, обращаясь к невесте, произнес: