И, попробовав острие топора на ногте, встал за плаху.
Вечером того дня праздновали новоселье Лефорта во дворце его, в Немецкой слободе. Петр много пил, был весел, добр. Обняв хозяина, взял его за уши, приблизил голову к себе, нос к носу, сказал:
— Франц, душа моя, что с тобой? Ты будто с рассвета рук не покладал. У тебя плохой вид! Или болен?
Франсуа Лефорт болел уже с месяц: оловянный вкус во рту, печень, упадок сил. Дворец, сложенный из красного кирпича, с высокими потолками, с мраморными полами, радовал сердечно — но вот пришло письмо из Женевы, и все пошло насмарку. Писал брат, торговец недвижимостью.
«Любезный Франсуа! — не слишком-то горячо писал брат. — Должен опечалить тебя: наша мать тихо скончалась в своем доме и похоронена на городском кладбище, в семейном склепе. Вся наша семья, все братья и сестры, и Жан, и дядя Арнольд присутствовали при погребении…»
Сидя у камина в малой гостиной, кутаясь в плед, Лефорт мучительно вспоминал, кто ж таков этот Жан? Как будто это имело какое-то значение: кто таков Жан. И, так и не вспомнив, огорчился очень.
«Ты уже не молод, Франсуа, — писал далее брат, — ты провел на чужбине почти всю жизнь. Мы знаем, что ты сделал кое-какие сбережения, что русский царь к тебе благоволит и произвел тебя в генерал-адмиралы. Это всех нас несколько удивляет: ведь ты ни в детстве, ни в юности не имел склонности к военным упражнениям и, по твоим же сообщениям, состоял при царе Петре в качестве учителя голландского языка. Как же сделался ты вдруг генерал-адмиралом, если в России, по нашим сведениям, нет моря, а Женева, как ты помнишь, стоит на берегу озера?.. Все это очень беспокоит нашу семью, и некоторые из ее членов считают, что ты стал авантюристом».
На этом месте Лефорт прервал чтение, зачерпнул из вазы горячего пунша с ромом и выпил залпом. Значит, авантюрист. И это почти презрительное «как ты помнишь»… Старый авантюрист. Ну что ж, это отчасти правда. Если бы после Азовской победы братья, дядя Арнольд и этот таинственный Жан видели его, Лефорта, триумфальное возвращение в Москву: коляска в виде морской раковины, нелепая Триумфальная арка, пьяный вдрызг князь-папа Никита Зотов — они были бы шокированы. А если б они узнали, что их веселый Франсуа, адмирал, так и не побывал ни разу ни на одном корабле — они бы просто лишились дара речи… Учитель голландского языка, поставивший своему юному воспитаннику девицу Анну Монс из Немецкой слободы. И благодарный ученик жалует его генерал-адмиральством и всю Россию хочет превратить в Немецкую слободу… Кто ж таков все-таки этот Жан, будь он трижды неладен?
«Никто из нас, — писал брат, — включая дядю Арнольда и, разумеется, Жана, не можем поверить, что у тебя в мыслях нет вернуться к нам на старости лет, что в твоем сердце, некогда таком добром и отзывчивом, не осталось любви к родному дому. Приезжай, дорогой брат, возвращайся! Каковы бы ни были твои сбережения, ты можешь твердо рассчитывать на участие в нашем семейном деле — торговле недвижимостью. Ведь счастье переменчиво, а здоровье невосстановимо. Пришло время нам вновь объединиться и закончить свои дни в мире и покое, близ дорогих могил».
Прочитав письмо, Лефорт откинулся на спинку глубокого кресла, вытянул ноги к огню и задумался. Камердинер, явившийся доложить о приезде первых гостей, не решился его потревожить: казалось, он спал. Но он просто лежал с закрытыми глазами, и видел Женеву, и горы над озером Леман, и брата, и даже этого самого заботливого Жана, которого он никак не мог припомнить. Как было бы хорошо, если б этот его новый дворец стоял на берегу женевского озера, а не в московской Немецкой слободе! С болезнью к Лефорту пришла неведомая прежде чувствительность: двумя пальцами он легонько надавил на уголки закрытых глаз и, выдавив слезинки, размазал их по щекам. Потом, устало и горестно проведя большими горячими ладонями по лицу, поднялся на ноги.
Пройдя сквозь парадную гостиную и танцевальный зал, Лефорт вышел к гостям. Царь еще не прибыл, и хозяин, раскланиваясь направо и налево, выслушивая восторги и поздравления, спустился на широкое каменное крыльцо. Коляски и кареты подъезжали одна за другой, знатные гости, путаясь в длиннополой праздничной одежде, подымались по мраморным ступеням. Генералиссимус Шеин, князь Долгорукий, князь Ромодановский, Головнин, братья Нарышкины, молодой Гагарин, бояре, думные дьяки, послы… Вот и Петр подъехал в своей двуколке, взбежал по лестнице, расталкивая тучных сановников. После казни царь переменил платье — надел простое немецкое, черное, без шитья и позументов. Рядом с ним востроглазый Алексашка в пунцовом полукафтане, в зеленых атласных панталонах, в высоком завитом парике казался роскошным принцем.
За стол садились шумно, оценивая диковинные блюда и заморские вина, — и, рассевшись, вдруг стихли: не знали, за что пить первую, да и вид больших овечьих ножниц, со стуком положенных Петром перед собою на скатерть, настораживал.
— Ну, что приуныли? — сощурив глаза, с усмешкой бросил Петр. — Сегодня утром хорошо мы потрудились для блага отечества, сняли заразную нечисть на все времена. Теперь можно дальше двигаться, ума набираться от тех, кто им богат… За тебя пью, Франц, душа моя, за твой дом, за то, что стоит он посреди Москвы! — Подняв стакан — широкую низкую скляницу с приказной водкой, — Петр посмотрел его на свет. На стекле был вырезан герб Лефорта: слон на щите, увитом лентами.
— Специально к сегодняшнему дню сделали, Ваше Величество, — пояснил Лефорт. — Слон — это «форт»: сила, крепость. Отсюда и «Лефорт».
— Дарую тебе, душа моя, моего орла в герб, — сказал Петр. — Орел и слон — хорошо, красиво…
Лефорт улыбался благодарно, сквозь слезы. Жалко, брат всего этого не видит. И еще жальче, еще горше, что это все происходит в Москве, а не в Женеве.
После водки пили ренское, сладкую романею. Ели поросятину, студень с солеными лимонами, куриные ножки с обернутой золотою бумагою костяной частью. Ели изюм, чернослив, медовую пастилу и персидскую халву. Дамы уже проявляли нетерпение, шептались в ожидании танцев.
— Шеин! — стукнув ножницами по столу, позвал Петр. — Поди сюда!
Генералиссимус тяжело поднялся из-за стола, пошел нетвердо; длинная бархатная ферязь мешала ему, путалась в ногах.
— Руки давай! — приказал царь, и Шеин покорно протянул руки. Ловко орудуя ножницами, Петр отхватил рукава ферязи, спускавшиеся ниже пальцев, потом и полы по колено. — Где ты в Европе такое видал? — приговаривал царь. — Это помеха, везде надо ждать какого-нибудь приключения: то разобьешь стекло, то в похлебку залезешь. А отрезанное береги: сапоги сошьешь.
За Шеиным пришла очередь Ромодановского, потом Нарышкиных. Вызванные подходили безропотно, молча: государь кромсал вынутую из фамильных сундуков драгоценную праздничную одежду, одежду отцов-бояр и дедов-полководцев. Кромсал по живому, стриг старинную вольность удельных князей и своевольных воевод. Но лучше лишиться одежды, чем головы.
Подскочил карла Кабысдох, выхватил ножницы из рук царя и, нырнув под стол, принялся окорачивать ферязи и охабени. Петр хохотал. Чувствуя проворные, бегающие пальцы карлы, гости улыбались боязливо и скорбно. Выкатившись из-под стола, арап подбежал к Лакосте, норовя отхватить у него воротник кафтана.
Перехватив руку Кабысдоха, Лакоста крепко сдавил ему запястье. Ножницы со звоном упали на пол. Гости, затаив дыхание, переводили взгляды с царя на нового шута.
— Кто этот шаловливый мальчик с нездоровым цветом лица? — громко спросил Лакоста и, нагнувшись, несколько раз с силой шлепнул карлу по заду. — У него в сердце живет змея.
Царь захохотал, неуверенно засмеялись и гости.
— Танцы! — хлопнув в ладоши, приказал Петр.
Гости, стыдливо оглядывая друг друга, подымались из-за стола.
Играли дворовые музыканты, специально обученные, под началом немецкого капельмейстера Клейнмихеля. Показывая пример, Петр открыл танцы. С ним в паре шла бело-розовая немочка, жена брауншвейгского посланника. Сам посланник стоял в стороне, помахивая рукой в такт музыке с чрезвычайно довольным видом. Слуги разносили меж танцующими флин — гретое пиво с коньяком и лимонным соком. Алкоголь делал свое дело: в обрезанной одежде, растрепанные и пьяные, гости скакали, топали и вертели повизгивающих женщин. Странное, со стоном бьющее через край веселье овладело всеми.
Дивьер плясал с Анной Меншиковой — курносой русой красавицей, востроглазой, как брат, большегрудой и крутобедрой. Он уже за столом приметил ее и не спускал с нее глаз, и девушка то и дело как бы невзначай поглядывала на красивого смуглого иностранца. Она не была мастерицею строить куры, и неумелое ее поглядывание обжигало темпераментного пирата синим пороховым огнем. Оценив Анну по матросскому счету, он пришел к выводу, что заняться ею следует, и не откладывая. Он и не откладывал. Он методически переводил взгляд с лица девушки на ее высокую грудь и гадал о том, чья она дочь и что за этим стоит. А потом начались танцы, Дивьер пригласил ожидавшую приглашения Анну и уже ее не отпускал.
Алексашка в зеленых штанах, в сбившемся набок парике подлетел, держа руку на эфесе шпаги.
— А ну, отпусти! — высоким голосом закричал Алексашка. — Чего вцепился! Не про тебя это!
Увидев подходившего Петра, Дивьер подумал и не отпустил.
— Это что такое? — сдвинув короткие брови, сказал Петр. — Почему не танцуете?
— Да это сестра моя, мин херц! — возмущенно кричал Меншиков. — Анька это! Да чтобы всякий жид…
— Не всякий жид, — строго перебил Петр, — а советник по делам тайного сыска Антон Мануйлович Дивьер.
«Стоило рубить, — вихрем пронеслось в красивой голове Дивьера. — Вот плата. А эта роскошная девка — сестра Меншикова… В этой стране, кажется, можно жить».
Перед утром Петр, выйдя из Лефортова дворца, отправился по знакомым улочкам к нарядному домику Анны Монс. Пьяный Кабысдох увязался за хозяином. Шатаясь и падая, он пел ругательную песню, потом замолчал.
— Ну, где ты там? — обернулся Петр; карлу могла загрызть собака, и это было бы огорчительно.
— Вот я! — откликнулся Кабысдох из чьей-то цветочной клумбы. — Живот подвело, Ваше Величество… А-а! — вдруг завопил карла. — Змея! Из меня змея лезет! Государь!
Помедлив мгновение, царь решительно шагнул в цветы, нагнулся над присевшим карлой и протянул руку.
— Это не змея, дурак! — облегченно сказал Петр, змей боявшийся. — Смотри, что это: нутряной червь. А почечуй почему не лечишь? Завтра я тебе шишку вырежу, и анатомии заодно подучу: все польза будет. Смотри только, не сбеги!
Кабысдох от ужаса выл, ему из-за заборов отвечали собаки.
5
ВЕСЕЛЫЙ ОСТРОВ. 1703-1704
Но пора поговорить о народе!
— А что о нем говорить? Народ — он и есть народ.
— Строительство потребует десятки тысяч душ.
— Десятки! А сотни не угодно ли?
— Тут полно чуди. Вот и надо их выловить и сюда свезти.
— Чудь! Они нашего наречья не понимают и кишкой тонки.
— По кишечной части никто не устоит против русского мужика.
— Верно заметил, Ваше превосходительство: русский мужик — дурак отличный. Такого во всем свете не сыскать.
— Пора, господа, пора поговорить о народе.
Дивьер, сидя в углу комнаты, в стороне от стола, ухмыльнулся насмешливо. Что это значит — народ? То серое месиво, что вчера из-под палки взялось возводить пятый крепостной бастион? Ивашки да Агашки? Или этот гусь крашеный, Алексашка проклятый Меншиков? Вон сидит, развалился, ножку за ножку заложил: «По кишечной части…»
Меншикова Дивьер не то чтобы ненавидел — но опасался всерьез. Попытка посвататься к Анне окончилась неудачею: на жениха спустили собак и слуг, и только выдернутый из тына кол да быстрые ноги спасли его от растерзания. Дивьер знал, что приказал хозяин, спуская дворню: «Бить до смерти!» Знал — и все же не ненавидел. Ну можно ли ненавидеть бревно, свалившееся тебе на ногу! Изрубить его можно на полешки и печку протопить с пользою… Но Меншикова нельзя было ни рубить, ни резать — за это царь оторвал бы голову. А посему Алексашку следовало опасаться, как змеи в траве: он ведь тоже этого не забыл: «Бить до смерти!» — а если и забыл, то вспомнит еще не раз. Дивьер ему напомнит, да и Анна.
Анна имела круглое пухлое лицо и голубые, чуть водянистые глаза, всегда как бы чем-то удивленные. Тонкая ее и шелковистая кожа оставалась теплой даже в самую скверную невскую погоду, и это было приятно и волнующе до тяжести в коленках. Ее любимым словом было «ой!»: «Ой, Антоша!», «Ой, батюшки!», «Ой, нечистая сила!» Антуан Дивьер решил на ней жениться, во что бы то ни стало.
Сидя в углу комнаты, в царевом домике на Веселом острове, что в устье реки Невы, он ждал прихода хозяина. Петр должен был вот-вот прибыть; отпустив своих людей, он задержался на строительстве крепости: бродил там, выдирая ноги из ледяной грязищи, вокруг бастионов.
Перевод из Москвы в заложенный полгода назад Санкт-Петербург Дивьер воспринял как повышение по службе: здесь он отвечал и за сыск, и за порядок, и за само строительство нового города. И хотя генерал-губернатором сюда был послан все тот же проклятый Алексашка — и в этом Дивьер усматривал несомненную свою удачу: Анна жила при брате.
— Назло шведу построю город и порт под боком у него, — сказал Петр, объясняя Дивьеру его будущие обязанности. — Санкт-Петербург, российский Амстердам… Знаешь, почему такое название дал?
— В честь святого апостола Петра, — не моргнул глазом Дивьер.
— Смышлен ты, Антон, — усмехнулся царь. — Быстроумен.
Одним быстроумием, однако, не справиться было в городе Святого Петра, на Веселом острове. Работный люд ни за какие коврижки не желал ехать на край земли, в гнилые болота. Солдаты, возводившие крепостные стены, роптали и бежали: лучше без ноздрей в Сибири сидеть, чем здесь лежать в яме. Не помогала ни тяжелая рука Дивьера, ни порки, ни казни. Все чаще вспоминал Дивьер полезный опыт пиратского острова Святого Младенца.
— …Государь постановил — наше дело слушаться, — доносилось из-за стола.
— Своими-то руками город не построишь — людишки нужны.
— Да где их взять-то? Своих, что ли, дашь?
Царь вошел стремительно, потирая озябшие красные руки. Подойдя к столу, взял чей-то стакан с вином, выпил длинным глотком.
— Плохо! — сказал, отдышавшись. — Плохо, господа! Если к исходу месяца не заложат шестой бастион, шкуру спущу! Со всех!.. Антон, карту.
Дивьер подошел, на ходу разворачивая карту невского устья.
— Вот здесь, — Петр ткнул пальцем с обкусанным ногтем, — назначено ставить Адмиралтейскую верфь. Здесь — склады и причалы. — Он поднял голову, долбя тяжелым взглядом затылки склонившихся над столом, над картой людей, и повысил голос до крика: — Где это все? Что уставились — в первый раз, что ли, слышите? Крепежные сваи где? Украли? Александр!
— Мин херц… — не подымая глаз, выдавил Алексашка. — Мин липсте фринт… Вон он, — указал на Дивьера, — он не прилежен и из рук вон…
— Позвольте доложить, Ваше Величество, — бесстрастно покосившись на Меншикова, сказал Дивьер. — Крепежные сваи вбиты числом двести сорок девять, одну люди пожгли в костре ввиду сухости дерева. А не видать их, потому что водой накрыло — высока вода. — И, доверительно склонившись к государевой голове, прошептал — но так, чтоб услышать и Меншикову: — Уделите, Ваше Величество, четверть часа для приватного разговора наиважнейшего.
Привыкший к краткости Дивьеровых речей, Петр смотрел удивленно.
— Ну ладно, — сказал Петр. — Останься потом… Дай-ка вина, что ли, — изнутри аж промерз. И закусить чего-нибудь.
Алексашка как сидел с головой, свешенной чуть не до колен, так и метнулся быстрой тенью в кухню: пронесло, кажется, слава тебе Господи! Отрадней всего было то, что неприятный разговор о сваях иссяк как бы сам собой. Весьма неприятный разговор — потому что на прошлой неделе полсотни этих самых свай Алексашка загнал по сходной цене заезжему перекупщику-чухонцу.
А Петр, грохоча по полу ботфортами, прошел в спальню и, затворив за собою дверь, тяжело опустился на кровать. Болело горло, тяжко гудело в висках. Поднеся ладонь ко лбу, царь на ощупь определил: жар. Побаливала и печень, тянуло там что-то и грызло после быстрой ходьбы. Взяв со столика зеркальце в серебряной рамке — давний подарок Анны Монс, Петр открыл рот и долго и придирчиво рассматривал высунутый язык. Язык был чист, и Петр почувствовал к нему некое подобие признательности: хороший, верный язык, не подвел. Удовлетворенно вздохнув, он подтянул поближе к себе походную аптечку — изящный сундучок английской работы, инкрустированный бронзой и украшенный масляной картиной с изображением шлюпки на канале, — и отпер центральный замочек, привычно откинул крышку и боковые стенки на шарнирах. Задумчиво поцокивая языком, он прошелся пальцами по головкам серебряных, вызолоченных внутри бутылочек — их было шестнадцать, каждая в своем бархатном гнезде, — заглянул в блестящую медную ступку. Потом выдвинул один за другим выложенные красным сукном ящички с мазями, облатками, точными весами и хирургическими ножами и зажимами и в нижнем правом, в круглой ячейке, обнаружил искомое: плоскую золотую коробочку, похожую на табакерку, с изображением кобры-змеи на крышке. Открыв коробочку, Петр аккуратно поколупал ногтем содержимое — целебный состав из истолченных мокриц и дождевых червей. Смесь подсохла, затянулась коричневой корочкой. Поплевав в коробочку, Петр тщательно размешал лекарство золотым совочком и, зачерпнув, проглотил не морщась. Это снадобье царь приготовлял собственноручно: лейб-медик Блюменфрост и слышать о нем не хотел, хотя и считал, что здоровью Петра оно не повредит, а в иных случаях даже может вызвать очистительную рвоту.
Заперев аптечку и убрав ключ в кошелек, Петр поднялся с кровати, потянулся всем телом, похрустел пальцами. Подошел к двери, прислушался: в гостиной говорили приглушенно, ничего нельзя было разобрать. Пинком ноги отворив дверь, царь вышел из спальни. На столе, на краю карты, был приготовлен для него бокал ренского и большой кусок вареной говядины на сером оловянном блюде. Петр глянул, двинул бокал:
— Водки с перцем… — и, взяв мясо двумя руками, вгрызся до кости, смачно. — Ну, что скажете, господа?
— Семеро беглых людей поймано, бито, трое умерли под кнутом…
— На Главный склад завезена мука, солонина, а также рыба сиг…
— Солнце рано садится, ночь длинная, жжем костры для освещения ночных работ…
— За последнюю неделю натуральной смертью умерло девяносто четыре солдата по причине кровавого поносу…
— Со вчерашнего дня вода поднялась на три деления, низовые землянки затопило, люди залезли на деревья и там сидели всю ночь до утра…
— Лесорубы работают вполсилы — не хватает топоров…
— Не хватает железных гвоздей…
— Не хватает лопат…
Петр жевал, слушал. Потом локтем отодвинул блюдо с обглоданной костью:
— Антон, останься… А вы идите, идите.
Неслышно шагая, Дивьер скользнул в сени, затворил там и запер двери за ушедшими. Вернувшись в гостиную, царя не застал.
— Иди сюда! — донесся голос Петра из спальни. — И водки захвати — озноб меня бьет.
Петр лежал на своей узкой железной кровати, укрывшись до подбородка меховым волчьим одеялом.
— Садись вон в ноги или на стул, — указал Петр. — Что у тебя за дело такое?
— Для строительства Санкт-Петербурга нужны люди, Ваше Величество, — начал Дивьер, сев на краешек кровати. — Десятки, сотни тысяч людей. Голландский Амстердам строился столетиями, а Амстердам российский мы построим за годы.
— Построим, — сдерживая зубовную дрожь, кивнул головой Петр.
— На острове Святого Младенца, — продолжал Дивьер, — это наш пиратский остров — мы тоже строили крепость и порт. Везли людей со всего света и строили. Там не легче, чем здесь, было: жара страшная, сырость, змеи в болотах. Люди мрут — а мы других привозим, мрут — а мы других… Держим их в бараках, под замком, кормим, конечно, чем есть. Побудка в пять утра, отбой в девять вечера. Кто не работает или плохо работает — тот не ест, ничего не получает. Так построили город.
Петр слушал внимательно, пощипывал ус, выпростав руку из-под волчьего одеяла.
— Нам трудней было, чем вам, Ваше Величество, — продолжал Дивьер после паузы. — Нам людей где было взять? Кто в абордажном бою уцелеет, да при случае негров везли из Африки. А у вас людей — миллионы, и все под рукой. Вот если…
— Ну! — поторопил царь. — Дальше!
— Вот если, скажем, с каждого десятого двора взять по человечку, доставить сюда! Я примерный подсчет сделал: к весне верфь сможем заложить, к концу года закончим. Склады каменные — тут недалеко камень можно прямо из горы резать, гранит. Улицы тоже камнем замостим, чтоб ни грязи, ничего. Мосты построим, дворцы… Я подсчитал — строительство обойдется в копейки, материал — камни, лес — они же будут поставлять, людишки ваши. А им что надо, людишкам? Нары, да черпак похлебки, да барак на пятьсот душ, да замок на тот барак. Ваше Величество, наемных людей мы сюда все равно не загоним, ни за деньги, никак! Жалко, конечно, — каждый четвертый, по среднему счету, не вытянет, — но другого ничего не придумаешь: города на костях стоят.