— Спасибо за фиалки. Это ведь вы?
Значит, все-таки догадалась… Лухманов молчал, мучительно подыскивая, с чего бы начать разговор. Ему о многом, об очень многом хотелось поведать. В минувшие дни казалось, что едва он окажется с Ольгой Петровной наедине, как слова, тысячи раз повторенные в воображении и в мечтах, сами прозвучат наяву. Но сейчас слова никак не могли ожить… Затянувшееся молчание нарушила она сама:
— Ну, вот мы и пришли. Здесь я живу.
Господи, он не мог представить, что Ольга Петровна живет так близко. Как же быть? Увидит ли ее снова? Сможет ли рассказать обо всем, что чувствует?.. Должно быть, она заметила и поняла его растерянность.
— Ладно, пройдемся еще немного, — дружески улыбнулась. — Больно уж хороша погода!
Теперь он боялся потерять даже крупицу времени. Вдруг Ольгу Петровну окликнет кто-нибудь из знакомых? Вдруг она заторопится домой? Вдруг обрушится дождь с залитого солнцем неба?.. Торопливо, чтобы опять не покинула нахлынувшая решимость, Лухманов сказал:
— Я скоро уйду в плавание. И, наверное, долго вас не увижу.
Ожидал, что просто отшутится, ответит что-нибудь незначительное, веселое. Но она неожиданно взяла его под руку, тихо спросила:
— Скажите, Лухманов… зачем я вам?
Нет, в голосе ее не было ни веселости, ни шутливости, скорее наоборот — раздумчивая печаль. Именно это и придало Лухманову смелости.
— Я люблю вас… — промолвил он глухо, сжигая за собой все мосты. Боялся поднять глаза, хотя давно уже не замечал ни прохожих, ни шумной улицы рядом, ни даже того, что они возвращались обратно.
Словно издалека донесся до него нерадостный голос Ольги Петровны:
— Я старше вас… И была уже замужем. Неудачно.
— Какое это имеет значение? Я люблю вас.
Когда они снова остановились возле подъезда дома, в котором она жила, Лухманов наконец решился взглянуть на женщину. И первое, что увидел он, — ее губы. Они и раньше казались ему беззащитными, а в ту минуту и вовсе почудились по-детски обиженными, беспомощными.
— Я не хотел вас обидеть… А вид у вас — точно вы вот-вот расплачетесь. Простите.
— Мне действительно хочется разреветься, — слабо улыбнулась Ольга Петровна, пересиливая себя. — Да и вы, Лухманов, не сияете бодростью. Вот бы пара из нас получилась! — попыталась она обратить все в шутку.
— Я хочу, перед тем как уйти в плавание, увидеться с вами. Для меня это важно. Очень важно!
— Хорошо, — подумав, согласилась Ольга Петровна. — Вы свободны в воскресенье? Ждите меня в двенадцать. Здесь же.
…Где-то на рейде, на одном из судов, спросонья звякнули склянки. Другие суда не откликнулись, и полуночная тишина опять воцарилась за иллюминаторами «Кузбасса». Лухманов знал, что сейчас, расслабленный воспоминаниями, не уснет. В каюте многое напоминало об Ольге — и портрет ее, и коврик над койкой, и раскрытая тетрадь на столе, к которой он время от времени возвращался, чтобы хоть мысленно продолжить свое бесконечное письмо… «Пройду по судну, — решил капитан, — наверное, все, кроме вахтенных, давно уже спят».
За сопками, в северной части неба, тлело невидимое с «Кузбасса» полярное солнце. Небо тускло его отсвечивало, отражаясь в водах фиорда, и потому залив, окруженный гранитными скалами, казался белесоватым, туманистым, словно спал с раскрытыми глазами. Неподвижные транспорты громоздко высились над оловянной стылостью вод, и Лухманову в какое-то мгновение почудилось, будто суда навечно окаменели вместе с окрестными берегами, вместе с морем и небом. На кормовых флагштоках спали, уронив головы, корабельные флаги: во время войны их не спускали даже ночью.
«Когда же кончится эта неподвижность? Когда суда обретут движение? Неужели в английском адмиралтействе не понимают, как нужны военные грузы советскому берегу?» От этих безответных вопросов порой становилось невмоготу. От вынужденного безделья, от нудного ожидания неведомо каких сроков, от сознания, что ты бессилен изменить ход событий. Бой, любая опасность, борьба могли показаться праздником в сравнении с неподвижностью. Риск? Но разве не рискуют ежеминутно миллионы бойцов на фронте?! Почему же они должны месяцами торчать на этом треклятом рейде, в той безопасности, что тягостнее и горше любого риска? Если союзники не хотят подвергать опасности свои корабли — сказали бы прямо. У советских людей иная степень и долга, и ответственности перед сражающимся народом. Сами бы ушли в океан, сами пробивались бы в Мурманск… Но — увы! — советские суда входили в состав формируемого конвоя, подчинялись указаниям британского адмиралтейства, и действовать самостоятельно им запрещалось. Оставалось, сцепив зубы, бездействовать вместе со всеми, выжидая неизвестно чего. До каких же, черт побери, пор? Разве они, моряки «Кузбасса», не такие же воины, как и бойцы на фронте? Разве они не готовы отдать все силы и даже жизнь во имя победы над гитлеровскими захватчиками? Тяжко, когда и поступки твои, и решения зависят от английских чинов. Хоть и союзники, а все же…
Чувство своей беспомощности бывало настолько невыносимо, что Лухманов как-то не сдержался и с яростью грохнул пепельницу об пол. Хорошо, что этого, кроме Саввы Ивановича, не видел никто.
Сейчас, закурив, он с тоской и досадой вспомнил о той минуте, когда ему изменила выдержка. Все-таки капитан… Но долго ли еще протирать якорями скальное дно фиорда? Терпение кончится, в конце концов, у любого…
Лухманов ошибся: на «Кузбассе» спали не все. На юте у борта тихо о чем-то беседовали сигнальщик Марченко и Тося. Они не заметили капитана, и Лухманов, чтобы не помешать им, вернулся в каюту. Заставил себя раздеться, лечь и закрыть глаза. С грустью подумал о том, что даже сны его стали однообразны, и поэтому ночь не предвещала ни радости, ни забытья…
А на юте сигнальщик Марченко радовался тому, что остался наконец с Тосей наедине. Резковатая, насмешливая на людях, Тося сейчас говорила вполголоса, стараясь не встречаться взглядом с матросом. Она как-то вся притихла, насторожилась, и вдруг во всем ее облике проступила такая девичья незащищенность, что Марченко боялся вымолвить лишнее слово.
— Когда закончится война, — говорил он почти шепотом, — поедешь со мной на Украину?
— У вас там что, своих девчат нету? — пыталась девушка уйти от ответа.
— Почему ж, есть… Только припала к сердцу мне ты.
— Я к лесам привыкла. А у вас, поди, и лесов-то нет — все поля да поля.
— И леса есть, и реки, и море. — Потом, внезапно нахмурившись, добавил: — Жалко, что Украины сейчас нет: почти вся под немцем.
— У тебя там кто остался? — участливо поинтересовалась Тося.
— Мама, сестренка…
— Большая сестренка-то?
— Шестнадцатый год…
Девушка вздохнула, с сожалением покачала головой. И Марченко, подавленный этим вздохом, примолк, видимо с горечью думая и о матери, и о сестренке, которую — не дай бог! — не пощадит захватчик. Был бы он там, разве отдал бы Марысю на поругание? Зубами бы дрался! Лучше уж смерть, чем такое… Тося, догадавшись о его невеселых мыслях, робко прикоснулась к его руке:
— Может, все обойдется… По всему видать, скоро немцев погонят обратно. И сестренку увидишь живой, и маму.
Согретый этим участием, Марченко уже смелее взял ее руку. Но девушка, зная, о чем он опять начнет говорить, теперь так же нежно, чтоб не обидеть сигнальщика, отстранилась:
— Не надо: увидят — проходу не дадут… — И улыбнулась озорно, как всегда: — Я ведь шалая! Мне знаешь какая любовь нужна? Как в песнях поется!
— Это что, тебе кок в стихах написал? Так не одной тебе… Про его басни весь Мурманск знает!
— При чем тут кок? — рассердилась девушка. — Без него не умею мечтать, что ли? Мне красота нужна, понимаешь? Все вы горазды обещать, а после всю жизнь только и услышишь: Тоська, подои корову!.. Тоська, дите обревелось!.. Тоська, сбегай в лес за грибами, к обеду нажарь: сосед обещался зайти!.. Пропади она пропадом, такая жизнь! Ты вот сманиваешь с собой ехать, а мне еще путного слова не вымолвил. А ты не уговаривай, ты так про любовь расскажи, чтобы я сама за тобой побежала!
Марченко неловко переминался с ноги на ногу, мял в пальцах давно потухшую сигарету. Не отрывая взгляда от палубы, сказал как-то глухо и виновато:
— Не умею я…
— Так что же, я должна за тебя уметь? Может, ты мне больше всех и нравишься! — выпалила с обидою Тося и посмотрела на часики. — Пойду я, завтра рано вставать.
Марченко еще долго стоял у борта. Залив постепенно не то что светлел, скорее прояснялся. В темных до этого сопках начали появляться полутона — в них зарождались дневные колеры. Небо порозовело, точно далекое солнце, отсветы которого оно всю ночь сберегало, проснулось, протерло глаза. Вслед за ним просыпалось и море — легкий предутренний ветер коробил его, и отражения кораблей в водах фиорда теперь поеживались и вздрагивали. Вдали, в стороне океана, полускрытые мысом, от которого фиорд загибался глаголем, обозначились постройки Акранеса. Марченко вздохнул и медленно побрел в каюту, чтобы попытаться уснуть. Завтра ему предстояла «собака» — самая неудобная, ночная, вахта.
Дни на «Кузбассе» были похожи один на другой, как звенья якорной цепи. После чая — утренняя приборка, потом мотористы удалялись в машинное отделение, а боцман руководил судовыми работами наверху. Но этого от силы хватало на час-другой: все давно уже было сделано-переделано. Какие же работы на исправном, стоящем на якоре корабле? А стоял он уже не неделю и даже не первый месяц — за это время и капитальный ремонт успели бы выполнить.
Иногда Лухманов объявлял учебные тревоги: водяную, пожарную, «человек за бортом»… Моряки действовали вяло и неохотно: понимали, что капитан объявляет их только затем, чтобы хоть как-то заполнить время. Трудно было Савве Ивановичу проводить политинформации: он, как и все, был долго оторван от берега, знал о событиях не больше того, что сообщалось в сводках Информбюро. Но разве моряки без него не знали тех сводок? Не успевал радист вывесить очередную в красном уголке, как там уже собирался весь экипаж. Эти единственные весточки с родного, далекого берега не приносили ни бодрости, ни утешений. Враг продолжал наступать.
После обеда, как правило, задерживались на часок: командиры — в кают-компании, матросы — в красном уголке. После сводок Информбюро говорить не хотелось. Мыслями уносились в те края, где гремели бои, где стонала в неволе родная земля. О чем говорить, если не можешь помочь ей? Как заглушить в себе невольное чувство вины от мысли, что ты, здоровый и сильный мужчина, томишься от безделья в сытости и тепле в такое трудное для Родины время? Торчишь в безопасности с трюмами, полными важных грузов, лишь потому, что в океане можно встретить врага? Молчали в нерадостных думах, смалили до тошноты одну за другой сигареты. Об адмиралтействе вспоминали в сердцах, словами не для нежного слуха. Боцман как-то не вытерпел и, повстречав на палубе Митчелла, с ехидцей спросил:
— Что ж это ваше адмиралтейство так долго чешется?
— Что такое есть «чешется»? — с любопытством переспросил лейтенант и торопливо полез в карман за блокнотом, куда заносил незнакомые русские выражения.
Боцман не ответил, только махнул рукой.
Матросы, случалось, высказывались и откровеннее. Особенно не стеснялся Семячкин.
— Вот придем в Мурманск, и подамся я добровольцем на фронт, фрицев бить, — признался он как-то во время политинформации. — Надоело бока в каюте отлеживать.
— Ладно, кончай травлю! — оборвал его Савва Иванович. — Если понадобишься на фронте — позовут. А пока свое дело делай… Разве вы забыли, какой груз у нас в трюмах? И что мы выполняем задание Родины?
— Выполняем… — хмыкнул рулевой. — Я тут, товарищ помполит, подсчитал на бумажке: ежели корабли, что стоят на рейде, сдать на металлолом, можно четыре танковых колонны построить, точно. Все ж больше пользы…
— Ну и трепло ты, Семячкин! — не на шутку рассердился Савва Иванович. — Когда наступит срок — выйдем в океан, не задержимся. На то, чтобы решать, есть адмиралы.
— Какие, английские? — не остался в долгу рулевой.
Эх, будь воля Саввы Ивановича, он попросту дал бы шлепка этому докучливому мальчишке. Ан нет, не имеет права: должен все объяснить. А что объяснять, если сам он толком ничего не знает, не понимает медлительности адмиралтейства? Потому и злится на матроса: разве он сам, помполит, не думает каждый день о том же?
В кают-компании обмолвился было о чересчур затянувшейся стоянке судов, и Митчелл тут же насупился.
— Вы не моряк, господин комиссар, и в вопросах военно-морского искусства… Война — это есть точный расчет сил и времени.
— Ох, кабы это не оказалось как раз по моей части, по политической… — вздохнул Савва Иванович.
Митчелл не понял намека, а Лухманов строго посмотрел на помполита. Позже ненароком упрекнул:
— Зачем вы, Савва Иванович… Все-таки — союзники. Митчелл — хороший малый, о замыслах адмиралтейства знает не больше нашего. Что бы там ни было, уж он-то, во всяком случае, ни в чем не повинен.
Сам понимал, что высказался не к месту. Нервы, нервы… Выдержку проявить подчас труднее, нежели храбрость или отвагу. Ибо отвага бывает короткой, стремительной, а выдержка требует времени.
В каютах опять оставались наедине с собой. Воспоминаниями, надеждами и мечтами уносились в иные дали — в какие, кто знает… Лухманов открывал заветную тетрадь. И хотя в ней было заполнено не более полстраницы, снова погружался в думы об Ольге.
…В то памятное воскресенье, когда Ольга Петровна назначила встречу, он пришел к ее дому за час до условленного времени. Бродил по тротуару, с опаской и неловкостью косясь на прохожих: ему казалось, что все они знают и видят, зачем он здесь. Боялся наткнуться на кого-нибудь из товарищей, внимательно и неотрывно разглядывал витрину книжного магазина, если ему мерещились в шумном потоке улицы знакомые лица. В такие минуты клял свою флотскую форму, которая, по его убеждению, делала приметным среди толпы. Сейчас Лухманов об этом вспоминал с улыбкой: в том городе именно флотская форма — самая примелькавшаяся.
Ольга Петровна появилась в назначенный час. Поздоровавшись, извинилась:
— Я вас давно увидела из окна, но была занята, не могла спуститься. — И улыбнулась: — Вы — штурман, должны уважать точность.
Как она выглядела в тот день? Теперь Лухманов не мог припомнить подробно. В памяти — или в сердце? — воскресало лишь ощущение приподнятости, почти праздничности. Он уловил в Ольге какую-то легкость, свободу, из ее глаз исчезла скованность, настороженность. Это и радовало его, и пугало.
— Вам ведь все равно где гулять? — спросила Ольга Петровна. — Тогда поедем за город. Скоро лето, мы с мамой переберемся туда, а там еще ничего не готово.
— У вас там дача?
— Ну, дача… — рассмеялась она. — Отец увлекался рыбалкой, вот и выстроил хибарку-мазанку на самом берегу. Посадили виноград, абрикосы, цветы — и возник на скале приют для семейства шкипера Князева. Как острили товарищи отца: княжеское поместье.
Долго ехали трамваем. Мелькали за окнами вагона остановки, которые здесь называли станциями, дачи, загородные дома, санатории. Уже зацвела акация, и ее нежный, слегка хмельной аромат исходил, казалось, от неба и солнца, от белых девичьих блузок, от улыбок и губ. Ольга Петровна была красива, на нее засматривались мужчины, и это злило Лухманова. Цепенея от ее близости, он никак не мог подыскать нужных слов, а в это время в вагоне беспрерывно острили, и Ольга Петровна смеялась вместе со всеми, если шутка оказывалась удачной. Лухманов чувствовал себя потерянным и ничтожным.
Вышли они на последней, шестнадцатой, станции. Брели какими-то улочками, заросшими травами, утонувшими в садах и цветах. Улочки выходили прямо в степь, и там, в конце их, виделся светлый, распахнутый небосклон, от которого тоже веяло сладким дурманом акаций и едва уловимой горечью пыльной полыни. Потом свернули налево и круто спустились к морю. Здесь, под высоким обрывом степного материка, на узкой береговой полосе, и располагался пестрый поселок из мазаных хат-времянок, щедро укрытых зеленью. Море плескалось о камни в десятке шагов от прибрежных крохотных двориков.
— Ну, вот мы и на месте, — сказала Ольга Петровна.
Их дворик, как и все остальные, тянулся шагов на тридцать. Между деревьями была натянута проволока, по ней густо вились виноградные лозы, и потому дворик лежал в тени и прохладе, под шатром зелени. Под этим же шатром высился беленький то ли домик, то ли сарайчик с маленьким, вмазанным в стену оконцем, чуть поодаль — самодельный стол на вкопанном в землю столбике и рядом с ним — также вкопанные — скамейки без спинок, именуемые на юге лавочками. Вот и вся дача. Но были здесь еще тишина, сверкание моря за листьями, запах подсохших водорослей и нагретого солнцем ракушечника. А рядом — Ольга Петровна, юная и красивая.
Она сняла с двери огромный висячий замок. Окинула взором «усадьбу», вздохнула:
— Работенки здесь хватит… Что ж, начну белить хату, потом помою окошко и полы. Может, до вечера и управлюсь.
— А мне что делать? — спросил Лухманов.
— Вам? — почти удивилась Ольга. — Ну, коли помогать решили… Берите ведра, принесите воды. Колонка — в конце переулка. Да снимите форменку, измажетесь. Постойте, — вспомнила внезапно, — там осталась отцовская роба. Переоденьтесь.
Когда он вышел из хаты в парусиновых брюках и тельняшке, Ольга Петровна критически его оглядела и не удержалась, прыснула:
— Вы похожи на пирата с разбойничьей шхуны. Не хватает только красной косынки на шее.
— Если б я был пиратом, — развеселился Лухманов, — я тотчас выкрал бы вас. И увез бы на далекие острова.
— Ну, с вашим умением управлять парусами далеко бы не увезли.
Когда он вернулся с полными ведрами, Ольга Петровна тоже успела переодеться. Была она в синей, выцветшей на солнце футболке, в юбке, забрызганной краской. Босая, ходила по дворику как-то плавно и мягко. Лухманов откровенно ею залюбовался.
— Мне многое нужно сказать вам, — промолвил он наконец. От его недавней веселости не осталось и следа. — Не могу найти слов… Не умею.
— Когда-то в табачных лавках, — ответила Ольга Петровна негромко, — продавалась такая игра, «флирт цветов». На карточках под названиями цветов печатались разные банальные откровения. Вот бы вам сейчас их! Назвали бы розу, и я прочла бы примерно такое: «Вы мне являетесь в снах пленительно и тревожно!» И так далее, до выяснения всех отношений… Не обижайтесь, Лухманов, и давайте поговорим откровенно. Садитесь сюда.
Он присел рядом с нею на скамейку возле стола. Молчал, бездумно смотрел сквозь листву на яркое, до боли в глазах, море, ожидая услышать самое горькое для себя, непоправимое. «Почему так долго молчит Ольга Петровна? Подыскивает не самые бо́льные слова?»
— Признаюсь, — сказала она после паузы, — я готовилась к этой встрече. После нашего разговора… ну, там, возле дома… Я много думала. Все против нас: и возраст мой, и моя биография. Разведенная, разуверившаяся. Вы молоды, Лухманов, любая девушка будет счастлива с вами. Помолчите, — остановила его, заметив протестующий жест. — Я знаю все, что вы скажете, — в этом тоже беда моего неудачного прошлого… Все против нас, и об этом я готовилась вам сказать. — На какое-то время Ольга Петровна примолкла и так же, как он, уставилась в море. Продолжила неожиданно: — Однако сейчас… Я вдруг испугалась заготовленных слов. Почему — не знаю… Может, запротестовало мое одиночество? Или вы мне становитесь дороги, и я боюсь необдуманно, раньше времени вас потерять? — Обернулась, взяла его руку: — Лухманов, милый, давайте пока об этом не говорить! Потом, пусть нас рассудит время… — И совсем тихо добавила: — Поймите меня, пощадите.
В ее глазах не было ни отчужденности, ни решимости, только сдерживаемая нежность, растерянность и мольба. И Лухманов, обезоруженный этим взглядом, с готовностью произнес:
— Я согласен на все, лишь бы вы были рядом.
— Ну, это тоже ни к чему, — как-то грустно ответила Ольга Петровна. — Зачем унижать себя? Если я полюблю вас, предупреждаю: на тихую, спокойную жизнь не согласна. Коли уж любить друг друга — так до беспамятства.
Старым кухонным ножом он скреб затем стены хатенки, готовя к побелке. Ольга Петровна разводила белую глину, добавляя к ней синьку, старательно очищала рогожные щетки-квачи. Улыбалась, ловя на себе восторженные взгляды Лухманова. Улучив минуту, когда они оказались почти рядом, он признался:
— Сегодня я открыл вас заново. И теперь готов, не задумываясь, отдать вам всю свою жизнь.
— Не рискуйте так легко жизнью, — полушутливо предупредила Ольга Петровна, — иначе я заберу ее без остатка.
— Согласен. За это вы будете моею женой.
— Быть женой — для меня слишком мало, Лухманов… — отвечала она, улыбаясь по-прежнему, но он уже не мог различить, шутит она или говорит всерьез. — Каждая женщина мечтает быть вечно любимой. Вечной возлюбленной.
Слова ее, голос — доверчивый и интимный, какого он еще никогда не слыхал, — обожгли. Лухманов медленно приблизился. Она, казалось, отталкивала его взглядом — испуганным и в то же время выжидательным. Но он взял ее руки в свои:
— Ольга Петровна… Если вы… Если мы будем вместе… Можете считать, что эта вечность уже началась.