Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Место под солнцем: Рассказы - Владимир Семенович Маканин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Зам засмеялся:

— Вот и прекрасно. Будь самостоятелен.

— Я не шучу.

— И я не шучу.

Зам потрепал Ключарева по плечу:

— Не робей заранее. К тебе на шею никто не метит. Во всяком случае, не я.

— Зам был веселый и шутливый человек. Ключарев тоже был веселый и шутливый человек. Такие люди всегда договорятся. Просто Ключарев считал, что в эту минуту ему надо быть начеку.

Когда Ключарев вернулся домой, здесь уже все всё знали — и в прихожей и в комнатах почти физически ощущалось настроение небольшого семейного праздника. Звонил уже Коля Крымов и поздравлял. Звонил Павел, тоже поздравлял. Выяснилось, что и Коля, и Павел, и другие знакомые сегодня нагрянут в гости. Теща сияла. Ей нравилось, что Ключаревы пошли в гору.

— Накормлю вас сегодня пищей богов! — объявила теща. И действительно, она смоталась в «Дары природы» и привезла оленью ногу: это выглядело очень внушительно. Зажаренная, истекающая соком, багряно-красная нога на белом огромном блюде должна была произвести неотразимое впечатление. В духовке ногу жарили минут сорок. Перед этим ее целиком обмазали сливочным маслом, чтобы выступающая от жара оленья кровь образовала румяную и бередящую душу корочку. Нога была готова. Ключарев сходил за вином. Он вернулся, и как раз позвонила Алимушкина.

Теща была недовольна. Ключарев пошел к телефону, а она считала, что он должен натереть пол и, уж во всяком случае, должен открывать бутылки — это же первейшее мужское дело.

Алимушкина сказала:

— Хочу вас поблагодарить. — И она объяснила, за что именно она благодарит Ключарева: за то, что он дал ей совет не разбрасываться и выходить замуж. Она действительно как бы прозрела и уже нашла симпатичного мужчину, он доктор наук и не очень стар. Он очень добр. И очень ее любит… Она говорила с еле уловимой иронией, и Ключарев понимал, куда дует ветер. Это было нетрудно, понять.

Он сказал:

— Рад за вас.

В это время теща сказала:

— Что это он без конца треплется по телефону!

А жена объяснила:

— У него дела, мама.

— Знаю я эти дела.

— Мама!

Ключарев продолжал:

— Рад за вас. — И он засмеялся. — Стало быть, я больше не нужен?

— Ну почему же. — В голосе красавицы появились дергающиеся нотки. — Вы меня щелкнули по носу и это оценила. Я даже поумнела. Но ведь в будущем… мне могут понадобиться и другие советы.

— Мои?

Теща сказала:

— Он думает, я не догадываюсь, о чем у них идет речь.

— Мама, не будь мнительной.

— А ты не защищай его. Чего он треплется — лучше бы полы натер.

— Мама!

Алимушкина сказала:

— Я бы очень хотела иметь умного друга. И тут нет ничего особенного — просто умный и верный друг, да?

— Да. — Ключарев улыбнулся. — Да-да, умный и верный друг. Как в кино.

— Это он себя называет умным?

— Мама!

— Я не собираюсь в ближайшие дни зазывать вас в гости, но все-таки вы будете иногда ко мне приходить, необязательно вечером, хотя бы в будние дни, хотя бы раз в месяц, а?.. А иногда (нечасто) я буду вам звонить. И спрашивать умного совета — можно?

— Звоните, — сказал Ключарев.

— Пусть звонит. Пусть. Однажды ее милый голосок напорется на меня — и тогда она свое получит.

— Мама! Как тебе не совестно?! Почему ты обязательно думаешь, что ему звонит женщина?

— А почему я должна думать, что звонит мужчина?

Гости съехались. Они пришли — кто поодиночке, кто парами — с вином в портфелях и со всякими добрыми словами в душе. Жена Ключарева вела их к столу и усаживала, она всем улыбалась, Она уже не боялась нахлынувшего счастья, и ей уже не казалось, что боги разгневаются и что-то случится. Она уже привыкла.

Именно, эту перемену Ключарев уловил на ее лице. И потому (а все вокруг шумно поздравляли его с удачей), когда дали сказать ему, он стал над женой подтрунивать.

— Удача — вещь хорошая, — сказал он, подняв высоко рюмку, — но, как ни странно, быстрее всех привыкает к удаче тот, кто ее боится.

Он повел глазами в сторону жены. Все засмеялись.

— И молодец, что привыкает! — выкрикнул кто-то.

— Не спорю. Молодец… Но она уже привыкла, и теперь ей опять будет маловато. И теперь она опять будет хотеть новых удач — так устроен человек…

— Не буду, — сказала жена со смехом. — Не буду; хотеть. Я их боюсь.

Все засмеялись. И закричали.

— Будешь! Будешь! Будешь хотеть новых удач!

И стали чокаться, когда Ключарев предложил тост, а тост звучал так: «За то, чтобы удачи были у всех!» Потом пили и ели, а в конце вечера жена Ключарева стала показывать фотографии, на которых был изображен Денис, делающий сложные упражнения. Фотографии пошли по рукам, это были действительно впечатляющие фотографии. Одна из них на века запечатлела Дениса на перекладине в момент наивысшего взлета. Сын застыл на вытянутых руках, нацелив вертикально в небо тонкие ноги гимнаста. Упражнение называлось «солнце», Жена Ключарева показывала фотографии впервые. Раньше ей казалось, что, показывая такие фотографии, искушаешь судьбу.

Гости разъехались — гости были довольны хозяевами, а хозяева гостями. Теща и жена убирали посуду. Теща малость перепила и что-то напевала.

Ключарев с женой лежали в постели и потихоньку на сон грядущий говорили о всяких неважных вещах. Сначала зевнул он, потом зевнула она. Дети спали. Была ночь.

— Значит, уезжает? — спросил Ключарев про тещу. И опять зевнул.

— Уже купила билет.

— Самолетом?

— Почему тебе всегда хочется, чтобы мама летела самолетом?

— М-м… Комфорт. Скорость.

Они помолчали. Потом Ключарев сказал — завтра он пойдет в библиотеку, возьмет заказанные книги и завтра же, пожалуй, заглянет к Алимушкину. Интересно, как он там поживает.

— Зайду к нему завтра. Проведаю.

Жена сказала:

— К Алимушкину можешь больше не ходить. Звонила подруга — он улетел на Мадагаскар.

— Уже улетел?

— Да.

— Когда?

— Она сказала, в десять часов утра. Она сказала, передай мужу, что Алимушкин уже улетел. И что его провожала мать.

Ключарев промолчал. Потом он вдруг захотел покурить и пошел на кухню, а жена уже спала.

Голубое и красное

1

Мать и отец, именно что слившиеся, ничем особенным и рознящим в детстве ему не запомнились; очерчиваясь, они лишь много позже разделились как люди, приобретя в его глазах и судьбу, и свои лица. Но позже было всякое, в детстве же он чуть ли не путал их, хотя, конечно, не путал. Атмосфера безындивидуальности родителей, обыденной неразличимости их была характерна, привычна, и, кажется, родители только и делали, что работали: возможно, там у них и была своя жизнь. Он же был с младшими братьями, потом он был на улице, потом он был в школе — где и с кем угодно, но только он не был с ними, приходящими с работы поздно, наскоро ужинающими и уходящими утром так рано, что он их не видел. К тому же отец и мать не только не спорили на рознящие их темы, на кровные, скажем, они вообще мало спорили, оттого-то бабки, бабушки и были ему удивительны, а в память запали — разностью.

Как тихий стук швейной машинки в угловой дальней комнате и как крыльцо барака с железными скобами, о которые при входе очищают ботинки, мать и отец не замечались, как не замечались и прочие. Из всех взрослых в бараке выделялась разве что Нина Федоровна, которая, — когда удавалось, хватала за ухо и, выкручивая, вела к окну, чтобы в полутемном бараке лучше видеть и лучше оценить мальчишечий испуг. Там только, у окна, она давала волю рукам. Оправдываться было бесполезно, да и попросту не нужно: царило еще и неразличение среди всеобщей бытовой безындивидуальности, и временами (задним числом) казалось, что одинаковость лиц и речей входила в маленького Ключарева с неким умыслом. Жесткость поступков, стычки в бараке и сшибки, а затем бурные же примирения — вся эта честная однообразность лиц и дел заполняла пространство именно как воздух, не было и намека на затаенные или на скрытные отношения, которые чуть позже так особенно, пленяли его в бабушках. (В бараке, казалось, было важным одно-единое отношение: мужчина — женщина.) «Кто-оо-оо?!» — леденящий крик застиг его в комнате, и он, склонившийся над украденным коробком спичек, застыл, — значения не имело, что не он влез рукой в банку (!) с сахаром, так как сейчас послышатся бухающие шаги Нины Федоровны, костлявой и худой работницы, высосанной заводом и четырьмя собственными детьми, и от шагов ее не уйти, а ожидание шагов было хуже самой расправы. «Кто-ооо?!» — висел, натягиваясь на гневе, крик в бараке, и в отсутствие родителей застигнутые мальчишки за перегородками одинаково замирали. После расправы ему становилось куда легче, и чувство облегчения, кстати, тоже было у всех одинаковым. Но отчего же не так в деревне?

Если в деревне был простор, то возле бараков тоже ведь были пустыри, и притом пустыри с огромным размахом и без единого дерева, а на пустырях взлетали птицы, крупные, подчеркивающие в перспективе даль, а за пустырями были в заметном уже отдалении горы, наползающие одна на одну, но не давящие. Да и в самой избе ненамного просторней, чем в бараке: сени загромождены кадками и примитивным верстаком, оставшимся еще от прадеда, не говоря уж о догнивающих хомутах и старом тряпье, с которым в избах не расстаются. Люди! — вот оно. Его осенило не взрослого, а в детстве и сразу, и если растолковать он пока не мог, то слово найденное уже знал, люди, их-то именно и было много, на квадратный метр много, — тут-то и таился почувствованный им феномен одинаковости, который понял он уже, конечно, не в детстве: люди, живущие в бараке, и не могли быть разными или слишком отличающимися при такой густоте на квадратный метр, они бы не выжили, как не выживают деревья и целые подлески. Чтобы выстояли и выжили, деревья надо, даже и необходимо, прореживать, а людей необязательно — почему? — а потому, что с людьми само собой происходит нечто, в силу чего они уплотняются незаметным, невидным образом, и прореживать их не надо: живут… «Кто-ооо?» — кричала Нина Федоровна, и в самом вопросе был, как водится, ответ — кто-то; неважно кто; уже в детстве каждый мог сделать и каждый мог не сделать. Одинаковость — это и было прореживание в людях, это и было платой за тесноту, и, поскольку люди жили и жить могли, можно было наперед быть уверенным, что каждым из живущих плата наверняка внесена, где больше и где меньше — уже личное, уже не суть.

Он не раз слышал, а помнил и посейчас, как человека, откуда-то приехавшего (из деревни ли, из другого ли города: из другого сорта тесноты), спрашивали: «Ну как там?» — и улыбались.

Он может поклясться, что люди, жившие в бараке, улыбались, то есть они настолько уж тут жили, что не с тоской по разреженности спрашивали, не с завистью или там с колебаниями, нет, — спрашивали они с уверенностью, что там, где бараков нет и где не живут в такой тесноте, — там не жизнь. Там, вне бараков, непременно должны были водиться одинокие вырожденцы, которые отстали, не знают половины общепринятых слов и ради общения, возможно, мычат. Он мог бы поклясться, что их всех, живших в бараке (и его тоже — маленького), уже тогда тянуло к еще большему сгущению, к сгустку города, к часу «пик» в метро, к толчее у гастронома, а также к толпе перед футбольным матчем на кубок, — они уж тогда провидели логическое будущее и без именно такого будущего сами себя не видели, не узнавали, и нужно же было прожить Ключареву целую жизнь, чтобы наконец узнать слово: большой город. Уже с детства незнаемое это слово было чувственно ясно. В том и штука, что весь барак и сам он, малец, вместе с родителями и соседями мог быть втиснут в избу, и там тоже со временем они уместились бы и жили, и там тоже (после того как произошла бы плата за тесноту, цыганская утряска) снисходительно спрашивали бы: «И как это в другом-то месте люди живут?» — с улыбкой спрашивали бы, это точно, а вот двух бабок Ключарева невозможно было бы поместить даже и в пустой огромный их барак — им, двоим, было бы тесно. (Парадокс индивидуальной тесноты или безындивидуальной уплотненности еще долго его занимал, пока он не понял, что суть не дается сравнением.)

Когда в то лето, в одно из послевоенных, маленького Витю-Андрея отвезли к бабушке Матрене в обычную уральскую деревню, чтобы подкормиться, стоял июнь. Время тут можно назвать точно, время школьных каникул: был синий и ласковый, еще не выцветший уральский июнь, отвезли же Витю туда почему-то одного, без братьев, что дало ему странную незанятость и неожиданную возможность одиночества.

Позднее, а впрочем, и тогда тоже, он называл это время — летом, когда он жил у матери матери, потому что бабка Матрена была именно мать матери, а только потом к ним приехала бабка Наталья.

Он приехал один, приглядываемый каким-то бородатым дядькой, а бабка Матрена встретила его на станции, усадила в телегу, и они ехали и ехали, — в телеге же он заснул, ничего не помнил, а сонного его переместили на лавку, и вот он проснулся в избе, на лавке, укрытый, теплый, и бабка Матрена ахала над ним: «Ах ты мой родной, ах ты мой ненаглядный Витенька!..» Но и под ахи, за столом ее сдобнушка сначала ему не показалась: ржаная, жесткая, печенная в печи лепешка. Молока тоже он не пил давно, — часом позже он рванулся к пище и ел без разбора, яростно и алчно, вплоть до поноса, но в тот первый час по прибытии попросить молока он постеснялся: был вымуштрован недоеданием.

Узнать, большая ли эта деревня (в двадцать дворов) или же, маленькая, он не умел, однако, и не узнавая, чувствовал, что деревня мала: было мало детей, не было той скученности пацанов и девчонок, какая обычна для среды городской и даже поселковской. Дворы были отнесены далеко, и соответственно были далеко дети — лишь вдали мелькали их ситцевые рубашонки. И вот в долгом и, казалось, никак не кончающемся одиночестве он мог ходить теперь все расширяющимися кругами, рассматривая и узнавая выпавшую ему географию: тесноты не было — была свобода. Был спуск к речке по огородной тропе. Была полынь в рост человека — стояла серо-белыми островами. Была картошка и были грядки.

В какое-то, еще более давнее лето он уже был здесь с младшим братом, и они меж собой говорили, а если не говорили, то подразумевали, что все это — и бурьян, и острова полыни, и муравьиная куча, — все это «наше», предполагалось: «твое и мое», но теперь по логике это было только «мое», и мальчик, понимая, все же боялся помыслить ясным этим словом — так много было всего, так широк горизонт, так высоки столбы пыли, и так крут и прекрасен спуск к речушке.

Пораженному огромностью, обширностью владений, ему приснился в первую же ночь сон — типичный сон первоклассника, в недрах которого он потерял свою пишущую ручку; он ходил по поселку и на всякий случай спрашивал у мальчишек, кто ручку украл, но тут на улице, вынырнувший, появился его детский враг, он же враг и его брата — Дуло, с куском хлеба. Кому-то Дуло давал откусить, кому-то отказывал — наконец протянул ему, маленький Ключарев откусил, но тут же и отпрянул, пораженный запахом: там, в хлебе, был замешен кусок человечьего пальца с ногтем. Мальчик рыдал и бился: «Это… мой ноготь! Это мой палец!..» — а бабка Матрена его успокаивала; расспросив, бабка сказала, что сон пустой, и только тут он увидел, что он в избе, спит на высокой печке и что бабка, влезшая на стремянку, возле него и склонилась. Стоя на стремянке, она и объяснила, что сон его пустой, — она повторяла: пустой, пустой, схватила за руки и считала ему пальцы, видишь, мол, все на месте, ну ладно, сосчитай сам, ты же умеешь, а он вырывал руки и кричал, что все равно там был его палец.

Утром, едва проснувшись, он без промедления хотел есть, хотел яростно и жгуче, давился, глотал и вновь давился, а бабка Матрена причитала: «Ах ты мой родной, ах ты мой ненаглядный!..» — она прятала чугунок с дымящейся картошкой, перехватив же алчный его взгляд, вновь вынимала и, зная, что любит молоко, давала ему горячую картошку теперь уже с холодным молоком, тогда он впервые ел это блюдо, поразившее вкусом.

Но никого не было. Однажды лишь прогрохотала телега, встала, и хромой мужик напоил лошадь: не выпрягая, он поил из ведра. После бега лошадь подрагивала, опрокинула ведро, и мужик снова набрал ей, — он загляделся на плавающего мальца, и лошадь, как бы в обиде, вновь опрокинула мордой ведро, не выпив и трети. И еще раз набрал он ведро, звякнув дужкой; он не спешил, он помочился в кустах, потом покурил и, проходя мимо, кинул окурок не в речушку, а на землю, где и затоптал, а малец все плавал, стараясь не задевать ногами дно и плыть честно, поскольку был на виду.

Мужик сказал, почувствовав, что ждут его одобрения: «Ишь лягушонок!..» — и ушел, телега загрохотала и скрылась.

Деревенские мальчишки, скучившись, тихие и малым числом, все-таки окружили его: дело не шло к драке, хотя драка и могла случиться, — с их стороны был простенький род любопытства и отчасти выяснение, кто есть кто. Они были полуголые, в старых латаных штанишках, подвязанных веревками, а то и просто сильно спадающих и державшихся непонятно на чем, — он же был в чистенькой рубашке и в ладных новых брючках; он уже сбычился, готовый к драке или к иному выяснению личности, однако бабка Матрена была тут как тут. Она увела его, одной рукой дернув на себя и не отпуская, а другой походя, но точно раздавая подзатыльники мальчишкам из окружившей его медлительной деревенской стайки. Они не убегали: это поразило его. Они стояли, лишь чуть отворачиваясь от удара, и рука старухи доставала их без труда. Они как бы ждали: медлительно и с готовностью они ждали результата своего знакомства — некоего нового знания, и вот в виде подзатыльников, которые как-то переводились на их паданий язык, они это знание получили.

Бабка Матрена, его руки из своей шершавой не выпустившая, повела домой, — по пути, увидев кого-то из матерей этих пацанов, бабка. Матрена разинула беззубую пасть и стала вдруг громко, крикливо браниться, чего он никак за бабкой Матреной не подозревал: подзатыльники мальчишкам она раздавала почти молча. Кричала бабка Матрена про какую-то корову, потом про забор, потом про церковь в Ново-Покровке, она кричала долго, набирая тон и нерв, — и уже тех, на кого она кричала, стало трое, а подошла и четвертая женщина с полумешком картошки за плечами, — бабка же все кричала, лишь постепенно переходя на больную тему: на них, посмевших окружить маленького Ключарева:

— …И пусть не трогают и обходят его стороной — иначе я им не такую беду сотворю! Пусть кошкам хвосты крутят, уберите от Витеньки своих сопливых! Он им не чета!..

И — вновь про корову и про упавший забор; а когда вернулись в избу, когда маленький Ключарев уже напрочь остыл и с ленцой даже спросил: «Чего, бабка, так ругалась?» — она ответила: не твоего ума дело. Снисходя, все же пояснила: не обращай, мол, внимания, ненаглядный, деревенские бабы, мол, любому случаю рады, чтобы поговорить, — скучна у нас жизнь, работа да снова работа, а работа от слова «раб», — знал ты, ненаглядный, про это?

Но ему не понравилось, даже и царапнуло, что он «не чета» кому-то: не боялся он окруживших его мальчишек, более того, он уже по лицам их вялым видел и знал, что мальчишки городские, каким был он сам, куда злее и жестче, он был именно зол и жёсток в мальчишьих драках с остервенелым визгом и с хватаньем железки ли, кирпича ли, всего, что на земле и что подвернется под руку, а если не подвернется, то и кусался отменно; умело владел он также и срывом, то есть побегом, мгновенным, с истошным криком, исчезновением с глаз долой, если окружили и если драка не на равных; он уже умел и успевал почувствовать, умел и успевал не цепенеть, ожидая развязки, а сделать первый удар самому, пусть не точный, но первый, после чего не раздумывая полагаться на быстрые ноги и свое счастье. Не все про них зная, однако же чуя, что он опытнее этих деревенских, его окруживших, он не успел ощутить опасности, ни даже боевого задора, лишь сбычился на случай и по привычке — а его уже увели. И теперь с отвращением он видел себя чистеньким мальчиком в брючках: защищенному взрослой рукой, ему было стыдно.

— Бабка Матрена, — спросил он, шмыгая и вытирая сопли, — это почему же я им не чета?

— А потому, — сказала она.

Он подумал и спросил вновь:

— Почему?

— Потому что ты — мой.

Одиночество замкнулось, и мальчишки деревенские к нему больше не подходили — один раз, правда, кинули издали земляным, рассыпавшимся на лету камнем, но и все. Некоторое еще время его потерзал стыд — стыд чистенького мальчика, которым он не был, а эту рубашечку и брючки мать специально купила для поездки в деревню — для вида. В одиночестве обнаружилась, или, лучше сказать, нашлась своя красота, но не сразу.

Куча муравьев, высокая муравьиная куча шла взамен груды консервных банок, что у них за бараком, — там была целая пирамида таких банок, ржавых или свежих, всегда выеденных дотла. Для него гора банок была прежде и раньше, чем гора муравьев, но детское сознание, различая, уже понимало, что гора муравьев в некоем первородном смысле была и есть раньше и первей горы консервных банок, и вот эту-то обратность ему предстояло теперь неторопливо восстановить.



Поделиться книгой:

На главную
Назад