Борис Екимов
«Отцовский двор спокинул я…»
ПРОСНЕТСЯ ДЕНЬ…
Зима. Январь бредет к середине, но день еще прибывает скупо. Восемь часов утра, а в небе луна светит белой ледышкою. В глухой западной стороне — синяя тьма, желтеет и розовеет заря на востоке, поднимая день.
Снега. До самого Крещенья сыпало и мело. Хату занесло по окна, а глухую стену — вовсе до крыши. Так теплее. Но темно в доме, словно в берлоге.
Первым, впотьмах, чтобы не тревожить жену и внука, поднимается старый куряка Пономарь. Сунув ноги в сухие высокие валенки и накинув полушубок, он спешит на волю, дымит там, кашляет, глядит погоду.
Ластится к хозяину кудлатая большая овчарка Найда — последняя сторожиха. Тобика и Жучку — обычных дворовых шавок, заливистых, глупых, — тех волки унесли.
— Живая? — спрашивает хозяин. — Сторожишь или от волков хоронишься?
Найда молчит, она зря не лает, не визжит. Подойдет к хозяину, морду поднимет — значит, рада.
Слава богу, ночью не сыпало и не дуло, снег чистить нет нужды. Руки отваливаются грести его да кидать. Заборы перемело. По двору к сараям, к базам тянутся целые траншеи, широкие и узкие, где какая нужда. Но сегодня — тихо.
Первый поход из дома для Пономаря — недолгий: покурить, покашлять, поглядеть, все ли в порядке. И снова — под крышу, в тепло.
Вошел в дом, а навстречу, с кровати, кубарем, внук Сережа, младший Пономарь, глаза аж круглые:
— Не появился еще?!
— Кто? — будто не понял дед.
— Кто — кто… Мой жеребенок!
— Вроде нет.
— А ты и не глядел?
— Не слыхать… Пойдем корму задавать, разглядим до дела.
Мальчика подгонять не надо, он одевается быстро.
— Умойся, — напоминает бабка.
— Потом, когда завтракать, — отвечает внук и торопит деда: — Ты чего?.. Я уже оделся.
— Ты — молодой, вот и быстрый, — оправдывается дед. — А я — старый.
Мальчик не ждет его, он уже за порогом, в темном коридоре, потом на воле. И всякое утро встречает его, вскидываясь, и порой валит мохнатая Найда, норовя лизнуть горячим языком. Хоть и в привычку, но со сна это всегда неожиданно, когда валится на тебя пушистая громада и дышит жаром в лицо. Мальчик не обижается, лишь досадует:
— Погоди, игручая… Пошли поглядим.
И они спешат наперегонки к конюшне. Найда, большая и с виду будто неловкая, в шерсти словно овца, в два мягких прыжка поспевает. А потом ждет, потому что не умеет запор открыть.
Жеребенка опять нет. В теплой конюшенной тьме кобыла Дарья шумно вздыхает, словно винится перед мальчиком.
— Ладно… — говорит он. — Это лучше. Теплеет. А то приморозишь.
Услыхав человечий голос, гусак Василий гогочет и шумно бьет крылами за дощатой перегородкой. И сразу же, по соседству, курлычет индюк Игорь, названный мальчиком неспроста, а в честь старшего заносистого братца, который, слава богу, живет не здесь, а в городе, при отце с матерью.
Мальчик быстро отворяет лазы всей птице. И когда выходит из дома дед, крылатое воинство уже бушует на невеликой толоке, от снега расчищенной. С гоготом, распустив крыла, мчатся по кругу гуси. Индюк Игорь злится на них, багровеет, стращая, скрежещет жестяными крылами; услужливые индюшки поддакивают, заполошно курлыча: «Позор-позор… Какой позор…» А на всех вместе нагло орет рыжий петух Чубайс. Это не мальчик, это дед назвал, раз уж мода такая пошла. Петух молодой, но жилистый, настырный, двух старых забил. А уж горло — луженое. Дед назвал, и теперь, когда настоящего Чубайса по телевизору видели, радовались и говорили: «Наш…»
Бушует птица недолго. Мальчик приносит из амбара ведерко зерна и рассыпает его желтыми дорожками по снегу, а остатки — веером. И сразу — тишина. Лишь слышно, как прожористые утки стригут, словно ножницами, все подряд, со снегом. Да и гуси от них не отстанут. Порою птицы ссорятся. Но мальчик приносит еще ведерко. Хватает всем.
— Нет жеребенка, — сообщает мальчик деду.
— Нынче нет, значит, завтра будет. Никуда не денется.
Внук соглашается, со вздохом. Хочется поскорей.
Без лишних разговоров начинаются привычные дела. Дед, отворяя двери катухов, выпускает на выгульные базы, расчищенные от снега, летошних телок да бычков, коров, которые стоят отдельно. Скотина на волю не торопится. Старый Пономарь чистит ясли на базах и в стойлах, выбирая вилами объедья и подгребая роненое. Внук его, малый Пономарь, тащит легкие деревянные санки к гумну; но прежде отворяет козий катух и кличет:
— Лукашка, Микитка!
Из сумеречной тьмы стойла светят зеленые огни козьих глаз. Два малых козленка кидаются к молодому хозяину. Они уже слышали голос его и ждали и теперь с меканьем тычутся под ноги и убегают вперед, к гумну, к сену.
Сено — прессованное, в тюках. Мальчик наваливает тючок на санки и катит к деду. Свалил — и покатил за другим. А уж разваливать тюки, набивать сено в ясли — забота деда.
Прошла с подойником жена хозяина. Коров было немало. Но доили лишь трех, для себя. К остальным подпускали телят.
Неторопливо вершились всегдашние утренние заботы. День обещал быть безветренным, не больно холодным. Туманилось, на ветках деревьев — мохнатый иней-куржак. Солнце поднялось розовое и быстро остыло, освещая просторную степную округу: пологие холмы, крутые обрывы, разлатую речную долину, размах которой скрадывала снежная бель. Снег и снег, куда ни глянь, — до самого горизонта.
Лениво кружит в небе орлан-белохвост, ища ранней поживы. Снежная пустыня мертва. И птичий зоркий глаз с высокого поднебесья видит то же: на многие километры, на десятки верст — лишь снег и снег, белая степь и степь. По теклинам, в балках, в долине над речкой — черные деревья: тополя, вербы, дубки, груши по-зимнему голые. Маковки занесенных снегом тернов, шиповника, боярки. И на всем огромном белом просторе, который лишь ветру мерить, единое гнездо человечье. Под высоким холмом, в укрыве, и тоже в белом плену, но живое. Там шевелятся. Там есть пожива.
Первые утренние заботы не больно длинны: корма задать скотине, птице, свиньям — на базах, в закутах, в сараях. В четыре руки мужики управляются скоро. Потом уходят в дом, где уже горит печка, чайник кипит, сладко пахнет печеным. Это для внука бабка оладушков напекла. Он любит оладьи. С медом, со сметаной, с вареньем. Старый Пономарь поутру хлебает щи.
— Ты неправильно делаешь, — учит его внук. — Щи — это обед. На завтрак надо яичницу и оладьи.
— Это по-городскому… — оправдывается дед. — А я — колхозник. Мне горяченького похлебать. Так заведено.
— Ты не колхозник. Мы — фермеры, — поправляет его внук.
На воле — светло. В хате — свет электрический. Окошки малые, снегом заметены. Дед хлебает щи вяло. Бабка понукает его:
— Хлебай, хлебай. Может, оладушков покушаешь?
— Не хочу.
Он не больно хороший едок. Зато внук за двоих старается. Съел яичницу с двумя оранжевыми «глазками», а теперь с оладьями управляется: накладывает на масленый ноздреватый кругляш горку густой сметаны, ложкой ровняет ее, а сверху — варенье, яблочное, с твердыми дольками. Ест, жмурится, ему вкусно.
— Ты, дед, расти не будешь. Я тебя перегоню.
Бабка усмехается:
— Уже, считай, догнал.
— Правда? Сегодня будем меряться.
Это — забава занятная: стать с дедом спиной к спине и «меряться». Мальчику шесть лет, он — рослый. Деду подпирает к шестидесяти. Он не больно высок, ногами короток, телом еще силен, кубоват, горбится и гнется в пояснице. Когда они «меряются», мальчик тянется вверх, ему кажется, что очень скоро, вот-вот он деда догонит ростом.
Теперь — недосуг. Будь за столом один, старый Пономарь давно бы поднялся. Но он знает, что следом вскочит и внук. И потому ждет. Пусть ест мальчишка. Ему в радость еда и в пользу. Привезли его из города осенью, хворого, тощего. На глазах поправился. Подрос, лицо округлилось. Во всю щеку румянец горит на морозе. Любо глядеть. И все хвори пропали.
Глядя на внука, дед свои щеки потрогал, небритые.
— Побрейся, — сказала жена. — Прямо старец. Тем более на люди.
Возрастом она — с мужем вровень, хотя кажется много моложе: свежее лицом, телом пышнее. А муж ее — в недельной седой щетине, морщинистый.
— Ехать? — понял он жену.
— Без хлеба сидим.
За хлебом ездили на соседний хутор, за десять верст. Хоть и трактор в помощь, но — снега, метельные переметы. Не всякий раз проберешься. Да и привезут ли хлеб из станицы, с центральной усадьбы. Тоже — дорога неблизкая, без асфальта, снега, метель. Обязаны-то два раза в неделю возить. Но кто нынче кому обязан? А без хлеба нехорошо. Привыкли к хлебцу.
— Ладно, поеду.
— Ура! Поедем! — обрадовался внук.
— А ты при чем? — спросила бабка. — Без тебя никак?
— Без меня никак, — серьезно ответил внук. — Я — рулевой.
— Перевернетесь еще. Не давай ему руля.
— Ладно. Напоим — и поехали. А то расхватают.
Хлеба привозили немного. Припоздаешь — значит, прокатился зазря.
От базов и подворья до заметенной снегами речки путь недалекий. Не торная дорога — но снежная сакма, пробитая трактором да скотьими копытами. Коровы, бычки да телки идут не спеша; все, на подбор, черные тушистые «абердины», мохнатые, в шерсти, словно в шубе. Зима им — нипочем. За ними вослед тянутся овечки. Коз выпускают позже, они с меканьем мчатся вперед. Лезут на обочину, в снег, лишь бы раньше других поспеть. Такая у них натура.
Старый Пономарь с пешней и дырчатой лопатой ушел вперед, чтобы прочистить проруби и ледовый желоб. Молодой помощник позади скотины, с ним — Найда. Собака бросается в сторону, бороздя рыхлый снег, шумно нюхает, роется, вздымая снежную пыль. Порою она берет след и тогда глухо лает. Это след волчий.
Скотина идет неторопливо. Черная рать на белом снегу.
Скотина сама идет, ее уже подгонять не надо, но утренняя радость брызжет из детской души. Утро погожее, светит солнце, а впереди — дорога на большой хутор… Чем не жизнь. И как не запеть:
Это песня деда, любимая, тот ее не часто поет.
А здесь уже дед ни при чем. Это мальчик сам сочинил, для себя, потому что у деда совсем иное. А по-своему лучше.
Ему нравится эта песня и этот клич.
— Ар-ря! Ар-ря! Бырь-бырь! — подает голос мальчик.
— Ар-р-ря!! — разносится звонкое над индевелыми старыми грушами, что тянутся по долине, отступая от речки далеко.
Здесь, меж пологих холмов, когда-то лежал немалый хутор. Он тянулся над речкой и под горою двумя порядками. Усадьбы стояли не теснясь, просторно. Базы, огороды, немереные левады, сады и даже свои родовые кладбища — все с размахом, чтобы хватало на жизнь и на смерть. А потом все не вдруг, но ушло: люди, дома, иные постройки — вся жизнь. От богатого былого хутора лишь память да два брошенных черных дома.
В пору летнюю еще можно сыскать старые фундаменты из дикого камня, заплывшие ямы погребов, желтые глинища на месте лепленых кухонь — знаки прошлой жизни. Лишь донские груши-дулины живут долгий век. Могучие дерева в безлюдье, в покое поднимают и ширят просторные кроны, словно храня до поры обжитое место. По осени, когда поспевают желтые «баргамоты», сочные «черномяски», «ильинки», в пору плодов, приезжают старые хуторяне, их наследники, собирая на своих усадьбах сладкую дань. Больше, конечно, для памяти. Новые насельники — чеченцы — порою пытались гнать их: «Это — наше…» — «Ваше знаете где?! — вскипала казачья кровь. — Ваше там, где вы сажали. А тута мой прадед…»
Потом, вослед за угасшим колхозом, с его отарами, гуртами, кормами, с волей на чужбинку, понемногу ушли и чеченцы. В последний перед окончательным опустением год, когда стали землю давать и разрешили вольно хозяйствовать, без колхозов, приехал и стал жить на хуторе старый Пономарь с женою. То было пять лет назад.
На речке, для водопоя, держали две проруби, прикрывая их камышовыми матами. В ледяные корыта вода шла своим ходом, лишь прочищай наледи.
Пока скотина не торопясь пила, успевали поднять и проверить два сетчатых вентеря. Попадались щурята, окуни, увесистые красноперки. На уху да малую жареху хватало.
— Геть, геть! — гнали скотину домой. — Ар-ря! Ар-ря! Бырь-бырь! Кызь-куда!
Синий трактор на высоких колесах быстро катил, оставляя четкие зубчатые следы. Дороги не было видно. За неделю все замело, сровняло. Белой скатертью лежит чистое поле.
На обратном пути мальчик будет рулить по проторенному следу. А сейчас лишь дед видит дорогу, по своим приметам. Он знает ее повороты, опасные места, промоины, в которые того и гляди сверзнешься, кувыркнешься. Дед знает, куда рулить. Трактор бежит и бежит. И вот уже позади замыло белью дом и высокие груши. Ничего не видать.
Если ехать так час и два, то можно добраться до центральной усадьбы, до станицы; а за три-четыре часа — до самого райцентра. До города на тракторе не доберешься, город — далеко. Там квартира мальчика, его родители, старший брат. Там — дома и дома, машины, троллейбусы, трамваи, много людей, толчея. А здесь — пустое белое поле, речка, занесенная снегом, по-над речкой — урема: голые деревья, кусты. Справа и слева, сторожа долину, вздымаются высокие курганы: Кораблев, похожий на корабль, островерхий Маяк, Трофеи, где можно и теперь отыскать оружие, мины, снаряды. На самом верху Трофеев — могила генерала, погибшего в войну.
Солнце стоит невысоко и светит холодной белью. Далеко все видать, да глядеть нечего: снег и снег.
— Вот он… — говорит дед. — Не спешит. Знает, что ружье забыли.
По обочине, впереди трактора, неторопливо бежит заяц, повиливая светлым «фонарем» похвостья. Потом он уходит к речке.
Далеко, в распахе долины, зачернелся лес. Там — большая река Дон. Там и хутор. Его высокие печные дымы видны издали. Но еще ехать и ехать, катить и катить, оставляя рубчатый след и спугивая с придорожных кустов боярки и шиповника стайки снегирей, свиристелей, щеглов. Иногда птицы не улетают. Придорожный куст словно цветет красными ягодами и алой, синей, розовой, желтой пестрядью птичьего оперенья.
Недалеко от хутора, под горою, — просторные скотьи строения: кирпичные, под шифером, с железными оградами базов. Они пустуют. Но там, возле ферм, черная фигура человека. Он стоит, ожидая трактора. До хутора — шагать и шагать. Лучше подъехать.
С попутчиком в кабине становится тесно.
— Сторожуете? — спрашивает его дед.
— Сторожуем. Кинулись, когда окна-двери повынули.
— Шиферу много.
— И шифер уже снимают, стропила пошли…
— А вы для чего?