— Да, сувенира! — повторил налетчик, уже присматриваясь к комплекту егерского белья, назначенного в подарок отцу поэта. Генделев оглянулся.
«Один, всегда один», — подумал он. И тогда тошный взгляд его встретился с легкими, невинными глазами другого погромщика, на погонах которого лучилась уже просто Большая Медведица в полном составе. Генералиссимус таможни располагал. Располагал он симпатичным своим лицом, напоминающим Леонида Ильича Брежнева в период восхода карьеры. Сходство и расположение усиливались и орденом на груди приятных пропорций — как груди, так и ордена. Бандит представлялся личностью почти харизматической.
«Судьба!» — подумал поэт.
— На сувенира! — ринулся он к доброму разбойнику. И сунул пачку «Мальборо» в ловкий хобот Леонида Ильича. — На!
И судьба в лице начинающего генсека улыбнулась. Судьба сделала длинный шаг к зарвавшемуся коллеге, молча отпихнула бандита погоном, застегнула сумки и, по-бурлацки ухнув, орденоносно поперла поклажу — мимо таможни.
Глава третья,
о том, как выкупил еврейское добро
Джон Черчилль, первый герцог Мальборо[23]
Таким образом, багаж почти нецелованным поплыл в аэроплан, а телесная оболочка Генделева осела в тени циклопического зиккурата[24] из чемоданов Шалвы, где, как оказалось, уже успела ответить на два животрепещущих вопроса. А когда цвета и звуки начали подлизываться к сознанию поэта, он обнаружил перед своим лицом шевеление золотых пятен, до него донесся топ, звон бубенцов и цок копыт, что при врубе аккомодации и настройке звука определилось и (наплыв!) осмыслялось, как пляска святого Витта[25], исполняемая невероятно златоглазым, -зубым и -волосым карликом-грузином при жене и шпорах. Через батальный лязг наплечников и набедренников, сквозь звоны, по-над сполохами зайчиков на броне, сквозь битву даков с иберами прорубился к уму и сердцу поэта даже не смысл, но клекот-клич на иврите-русском-грузинском с использованием ненормативной лексики идиша и арабского языков, донеслась невнятица такой тоски и силы, что Генделев прислушался — и вник.
А вникнув, испытал этическое неудобство, некий зуд, эдакое щекотание совести, что-то вроде морального расчеса, стыд за нелюбезность свою, за бесчеловечность, за, прямо так и скажем, хамство ответов своих и вельможное безразличие к боли ближнего. И тогда он внял ближнему.
А внявши, понял — беда.
Беда состояла в том, что чемоданов у Шалвы оказалось не
пятнадцать, как думала его верная дура-жена, не
шестнадцать, как помышлял пылкий и склонный к фантазмам Шалва, и не
четырнадцать, как знала практичная дочь-квартирмейстер красавица Стелла.
Чемоданчиков было — восемнадцать.
Восемнадцать, цифра роковая, запомни ее, читатель, — восемнадцать.
Один в один, восемнадцать гиппопотамов натуральной гестаповской кожи, качеством соизмеримой только с кожами вздорных шалвинских джинсов.
Восемнадцать спокойных чудовищ, до неподвижности обожравшихся электроникой, тряпками, часами, парфюмерией и забывших дышать от внутреннего напряжения.
Восемнадцать мест ручной клади.
А можно — 12 чемоданов (двенадцать чемдн.), отнюдь не восемнадцать.
По два на рыло, включая малюток дочерей Ору, Яэль и несмышленыша Ционку, тоже обещавшую со временем стать красавицей; шесть лишних, с позволения сказать, чемоданов — это уже беда, а если еще лишний, с позволения сказать, вес, то есть овервейт[26] на жаргоне румынских авиацыган, пустяки, каких-нибудь 980 кэгэ, не тонна же! — но при цене шесть долларов США за каждый кэгэ лишнего груза, что в пересчете составляет (… … …)
И — взывала.
К чести Генделева. Но к чести Генделева ни разу, нет, ни разу с темного дна, из бездны подсознании, где болтался мотивчик «Мальбрук в поход собрался», не поднялась — плохо, кстати, ложащаяся на этот мотив — формула «а ну его в жопу. С его чемоданами».
Нет. Израильтянин в беде! Мог ли Гражданин, Сионист, Врач-Армии-обороны-Израиля, Поэт Военной Темы — не прийти на помощь? Не мог. «Мальбрук в поход собрался»[28]? Мальбрук… дюк… Мальборо! Вот оно, ключевое слово! Он, герцог, имени которого табачное изделие работает сезамом социалистической таможни цыганской республики Румыния.
«Мальборо!» — страшным хриплым голосом пифии выговорил Генделев и раздул клобук. Пляска святого Витта, исполнявшаяся Шалвой, сменилась огнями святого Эльма[29], зажегшимися — и забывшими погаснуть — в золотых глазах евреогрузина. Весь он, похожий на вставшую на дыбы взвизгивающую галошу, замер от восхищения и перестал звенеть шпорами.
Миг, но вечность — и взасос, всеми порами кож своих Шалва впитывал сладостный яд змеиной, шипящей, двусмысленной идеи поэта, впитывал с раздвоенного его языка. И миг — но вечность: мановением:
под сень чемоданов был призван необходимый орденоносец, уже несущий на отлете хватательные отростки, и — — — было установлено, что (пачка «Мальборо») никакого (еще пачка) лишнего (еще две пачки) веса (очень много пачек «Мальборо») у Шалвы и его семьи (почему-то еще одна пачка) нет, а об овервейте даже смешно говорить, и вообще чемоданов (пачка) у Шалвы всего двенадцать, что и требовалось доказать (последняя пачка вдогон).
Таможенный валашский досмотр, состоявший в том, что начинающий генералиссимус посмотрел на незыблемый зиккурат и потерял к нему всяческий интерес, был пройден! и — крикнули (две пачки) дивизию носильщиков.
Благородный Шалва хотел отблагодарить и Генделева двумя, нет, даже тремя пачками «Мальборо» или даже познакомить в Москве с Алкой Пугачевой, — но объявили посадку и подали экипаж.
Глава четвертая,
где к нам слетает сон, где сами мы паримы
и в Риме № 3 мы пилигримы
В румынском подозрительном, еще на земле дребезжащем авионе, оказавшемся, если приглядеться, небрежно перекрашенным «илом», Генделев спал, а сновидений не запомнил.
Но, наверно, ему снился — и в последний раз снился — неотвязный эмигрантский сон (да-да, и в горнем Иерусалиме сон, и через одиннадцать лет — сон!): что стоит он, в нашем случае — Генделев, на Главном Русском Вокзале, и он — приехал, вэ аф ахад[30] его не встречает, вэ эйн асимоним[31] — двушечки позвонить родным, и никого знакомых, и если и есть они, знакомые, то не те какие-то они, а вовсе полузнакомы, и нехороши они, а тех необходимых (до сосущей и во сне боли в сердце) нет, и не добраться до дому, и заблудился, и плутает в неведомых (ах, старый же адрес! а мы переехали в 61-м…) местах, и какой-то никчемный одноклассник (-ца?) ведет неправильно, и — родительская дверь, и нет ключа, и на звонок не открывают, и — да! то есть оф корс, я буду есть свой завтрак, мисс, но это отнюдь не кашкавал[32], мисс, это мыло, мисс, я точно знаю, когда и на вид, и на вкус мыло и даже мылится!.. и как глупо, господа, что в таежном Бухарестском аэропорту нет телефона, значит — не встретят в Москве… откуда им знать, знать, что прилетел, хорошенький сюрприз, Господи, как снег на голову… а что это внизу — снег?!
Господи, пролетели Киев, уже Россия, Господи, а сейчас еще и — советская — таможня!!! Оп-па!.. сели, как споткнулись, и на копчик — здрассте! Это что — это я в СССР? Что вдруг?
— Куда, простите?
— Сюда, пожалуйста!
— Откуда?
— Кто — я? Из Израиля.
— Зачем?
— А так.
— Паспорт?
— Вот паспорт.
— Бутте любезны, пройдите туда!
— Бога ради… Куда?
— Сюда, пожалуйста!
— Куда, спасибо.
— Туда.
— Сюда. Куда теперь?
— Сюда теперь!
— Жванецкий?
— Конечно.
— Спасибо.
— Пожалуйста!
И когда, по прошествии получаса шереметьевской белиберды, поисков багажной тележки и буридановских[33] размышлений, к какому хвосту какой очереди пристроиться, проходивший по касательной штатский небрежно пригласил господина Генделева из Израиля пройти к седьмому отсеку на досмотр, господин Генделев из Израиля все-таки задержался и из-за плеча штатского попытался досмотреть, досмаковать, восхищенный: юный, бело-розовый часовой-пограничник кроличьими чухонскими зеркалами души своей отражал танцующего перед ним, перебирающего мелкими копытцами чудесного грузина в стреляющих джинсах, в возбуждении вибрирующего, захлебывающегося и плюющегося от обладания Волшебным Секретом Успеха: это дивный Шалва в пляске протягивал совсолдату по пачке «Мальборо» в каждой руке.
Но досмотреть (пройдемте!) эту сцену (ну это же вы!) до конца Генделеву не удалось, и, может быть, потому на вопрос: ну, а печатные материалы у вас есть? — Генделев тяжело вздохнул.
Глава пятая,
где в ногу семеро читают стансы, и
зачем цыганы выдают квитанции
— Ну, а печатные материалы у вас есть? — и подошли еще двое, и стало их семеро.
— А как же! — сказал Михаил Генделев и извлек из сумки семь (какое совпадение!) экземпляров своей же собственной книги с названием (опять совпадение!) «Стихотворения Михаила Генделева»[34]. Семь офицеров синхронно, в ногу, открыли по экземпляру и углубились. Автор присел на корточки, с головокружением закурил последнюю мальборину, смял пустую пачку и, не зная, куда ее сунуть, повертев, попытался подпихнуть под собственную сумку.
— Не мусорьте, — не поднимая головы, склоненной над книгой «Стихотворений Михаила Генделева», буркнул таможенник. — Это вам не Изра
— Есть! — быстро ответил застигнутый ин флагранти[35] Михаил Генделев. «Это мне не Израиль», — подумал он.
Офицеры читали. М. Генделев смотрел на читающих чинов. «Читатели, — подумал Генделев. — Первые мои советские читатели. Общение с читательской массой».
— А зачем вам так много одинаковых книг? — спросил читатель.
— А что может подарить литератор, как не свою книгу? — ответил, пугаясь собственного остроумия, автор.
— Действительно, — сказал чин.
«Действительно», — подумал Генделев.
Офицеры дочитали, сдали и сложили книги стопкой. Из других печатных материалов так же внимательно была прочитана этикетка галлона «Смирнофф».
— Заберите, — сказали с отвращением читатели. — И идите.
— Куда? — спросил Генделев.
— В СССР, — сказали читатели.
И поэт пошел в СССР. И уже было вошел, когда, пробив его суточную, тупую головную боль, шум Шереметьева взорвал столь первобытной мощи крик, что взрывной волной Генделева развернуло и швырнуло назад, к барьеру таможни, на который с другой, еще не совсем советской стороны набегал, обгоняя собственный рев, Шалва.
— Шмонаэсре[36]! — ревел он. — Шмонаэсре!!! — И был Шалва ужасней собственного крика. Куда, куда девался бенгальского тигра огнь его очей? Они были мертвы и неподвижны, как пустыня, и пустынны, как смерть от жажды. Где византийская осень червонных его кудрей? Шалва облетал на глазах. Он умирал. Но умирал в бою. И Самсон, и лев[37] был Шалва — единолик.
Ополоумевший евреогрузин лягал шпорами двух стюардесс — русскую и румынку, мертвой хваткой вцепившихся ему в подкрылья. «Шмонаэсре», — кричал Шалва на языке Эрец-Исраэль, на языке города Лода, на языке, вряд ли понятном еще кому-нибудь в Шереметьево-2. Таким он и запечатлелся на мгновенном флеше вечности: взбесившаяся, поднявшаяся на дыбы стальная галоша, разинутая в крике «Шмонаэсре».
Смотри! — и отвернуться нельзя.
Затянутый турбулентным водоворотиком пограничников, я опять оказался прижатым к таможенному барьеру, за которым шла последняя битва грузинского пилигрима — и невольно понял: нет, не пятнадцать, как думала жена, и не шестнадцать, как фантазировал Шалва, не четырнадцать, как знала дочь, — и не восемнадцать было выдано Шалве в Шереметьевском порту чемоданов, а ровно 12 (прописью — двенадцать), согласно квитанциям Бухарестской таможни и наличию багажа в самолете. И никакого овервейта. В конце концов, это вам не частная лавочка, а государственная авиакомпания Социалистической Республики Румыния. Катарсис.
И оттертый расцарапанными стюардессами, легко раненным белобрысым пограничником-при-штыке, читателями-моими-таможенниками и человеком в штатском с чем-то там наперевес, я повернулся и пошел от Шалвы в СССР под страшный, вкуса слюны Судного дня, крик:
— Шмонаэсре!
Книга вторая
Сыненька
Пусть тот, который судит меня, тоже составит книгу.
Глава шестая,
о том, как преподал стрелок-водитель «Павлик»’с
словарь Советских Социалистических Рипаблик’с
Начать! О, как начать главу воспоминаний? «Не встречали»? С ума сошли? Да лучше сразу расписаться в несостоятельности. «Не встречали»!.. Не смешите меня, господа.
Тем временем — писать стало решительно невозможно. Главы не преклонил — бац! машинистка-первопечатница возводит обвинения в опосредованности. Ни сном ни духом — а укоряет… И в головизне. Каковую — головизну — всегда считал частью усопшей и посмертно копченной рыбы.
Обидно.
Уже и с голоса дерут, добро б погрешности стиля, но дыры интонации. И — в строку. Уличают в покраже образной, стыдно сказать, — системы.
Обидно? Обидно…
Можно ли написать что путное, когда этот, с вашего позволения, Одиссей, сей главный, с нашего позволения, герой с повышенной возбудимостью, этот персонаж Генделев М. С. ведет себя кое-как, жестикулирует, изливает потоки сознания, вертится под ногами, связывает по рукам и опять же ногам — повернуться негде. Улисс связывал? Манас Великодушный[38] — связывал? Гулливер, психо — тьфу! — логизировал? А этот — да.
Обидно? Обидно.
А вообразите на нашем месте какого ни есть тоже русского поэта. Поэта-Изгнанника? Честно представьте!
Или представьте честнягу-прозаика на худой конец, Солженицына Александра Исаевича представляете? Чтоб прибыл в СССР — и — «не встречали»? Умоляю, представьте.
Жить — нас учили — надобно не по лжи[39], а писать — правду. Правда, художественную, а не какую-нибудь, когда ничего кроме и какая каждой психопатке три раза на дню. Отсюда — и выйдите из нашего положения — вон. Вон туда! Где и — представьте — «не встречали», и — «поташнивало», и — «распогодилось» в городе Москве 1 апреля 1988 года.
А то: «не встречали»…
А бывывало ли на Руси, чтоб не встречали?..
Итак:
— …A khren yego znaet, kuda yekhat’, — вконец опустившимся голосом, но вполне без акцента ответил иностранец Генделев из глубин «Волги».
— От это по-нашему, командир! — осклабился гэбэшник, — но поточнее, поподробнее… Адрес?
А — картинка-гэбэшник… Рост, выправка, нордические черты, фотогеничен. Новая формация. Любезен до чрезвычайности. Конечно и безусловно — Гэбэ. Их рука, графологи, их почерк, посудите:
сумы переметные в багажник прицельно подкатившей к крыльцу Шереметьева-2 «Волги» — сам.
Странника Генделева, ненавязчиво направляя под локоток, — плюх! на заднее сиденьице — сам!