— Не надо, отъелся, — тяжко вздохнул человек, копошась во тьме, устра иваясь, и потом, уже притихнув, спросил, определив по голосу:
— Молодой?
— Молодой…
— Чей же ты?
— Хабаров.
— Хабаров? Сын, что ли? Алексей?
— Нет. Я — младший сын.
Невидимый собеседник помолчал, а потом успокоил:
— Тогда не дрейфь. Мамка тебя вытянет.
Эти слова были таким облегчением для души, для сердца среди горечи, тьмы, так было хорошо, сладко это услышать и поверить словам, что Илья не выдержал и заплакал слезами счастливыми. Желая отплатить добром, он спросил:
— А вы кто?
— Я уже никто. Меня уже нет и не будет. Некому меня выручать. — Он смолк. Но через время продолжил: — Мамка-то есть… — и заговорил тише, но быстро, горячечно: — Есть у меня мама. Слава богу, живая. Но она… Ты молодой, ты отсюда выйдешь и будешь жить. Прошу тебя, когда-нибудь съезди на хутор Скиты, это на Дону. Она живет хорошо, с дочерью. Но обо мне будет плакать. Ты съезди и скажи. Не говори про сегодняшнее. Просто скажи, что встречались, были вместе, просил передать только для нее, но чтобы молчала: уехал, мол, далеко, за границу, не могу подать вести до времени, до поры. Пусть думает, что живой. Она поверит. Хутор Скиты, на Дону, тетя Фиса, знают ее… Так и скажи: уехал далеко, за границу. Весть не может подать. Но живой!
Долгое время прошло — час ли, два. И вновь услышал Илья слова спокойные, тихие, обращенные вовсе не к нему:
— Возле воды… У воды надо жить… Просто жить… Все равно где… В Антибе, в Коктебеле, на Скитах, в Коршевитом. Домик у воды и покой. Вот и все. Больше ничего не нужно. Ничего. Остальное все — глупости. А у тебя, парень, все хорошо кончится. Потерпи немного. Тебя не тронут. У тебя не только мамка есть, но и Ангелина…
Откуда он знал про Ангелину, этот неведомый, невидимый во тьме человек?
Ангелина… Одно лишь имя — и уже приходит теплое забытье. Ангелина — она словно старая сказка из дней далеких, детских. «Илюшечка…» — услышал он голос Ангелины ли, мамы Ани, как звал с малых лет. Услышал — и сделалось вдруг светло и тепло, потому что опустилось рядом что-то большое, светлое, теплое.
Это была Ангелина, пышнотелая, в белом платье. А может быть, мама. «Илюшечка…» И он утонул, как в детстве, забылся в теплых женских руках.
Но лишь на срок короткий. Ангелина ли, мама исчезла. И снова рядом горячечное бормотание:
— Все… Все… Ничего нет. К мадаме обращайтесь. Теперь мадама — хозяйка… Теперь я голый-босый. Все у вас и у мадамы… Все. Из дела вышел. Мама, приеду я, потерпи. Подожди. Галя… Прости… Говорю вам, все у мадамы… Все! Ничего нет! Не мучайте меня, убейте! — Слышно было, как человек вскочил, тут же рухнув, и смолк.
Илья побоялся встать, подойти. Человек вовсе стих, может быть, уснул, а может, и умер.
Но снова из тьмы раздался голос. Спокойный, ровный, словно баюкающий…
— Потерпи. Тебя выручат. Тебе жить и жить. Потерпи… — И тут же, словно обрыв в забытье, бормотание, всхлипы: — Домик у моря… Маленький. Вода… Небо… И больше ничего не надо. Отпустите, я все отдал. Не мучайте меня. Убейте лучше… — и захлебывался во плаче, стихал.
Черная могильная тьма и могильная тишь; чужая боль на грани жизни и смерти. Сжималось сердце от сокрушенья и страха. Вот так же и сам он скоро будет смерти просить. Единственное утешение — слезы, которые лились и лились, умиряя боль, а губы сами собой шептали и шептали: «Мамочка, мама…»
И мама пришла.
Он очнулся от сна ли, забытья, а может, просто ему пригрезилось доброе: еще через смеженные веки, не зреньем, но плотью он понял, что лежит не на жестком ложе, а в мягкой, чистой и теплой постели; не тьма его окружает, а зеленые мягкие сумерки, и звучит негромкая музыка, вернее, не музыка, а живая жизнь, в которой ясно слышатся порывы ветра, чириканье воробьев и птичий же посвист, людской приглушенный говор и снова — шум деревьев под ветром. А совсем рядом, под боком, спокойное мурлыканье. Это домашний кот Степа, как всегда, угрелся и спит. Он стар и стар и потому спит и спит, даже гулять не любит. Большое теплое тело под боком, мерное, тихое, не мурлыканье, а рокотанье, как всегда, когда спит старый Степа. А самое главное — мама, вот она. Низкое кресло, столик. Мама такая красивая: волосы заплетены по-домашнему, толстой мягкой косою, белое лицо словно светит и белые ручки, добрые, мягкие.
Все это было так благостно и сладко для души: телесный покой, зеленый полумрак, звуки жизни, живое тепло домашнего кота Степана под боком. И мама… Он ясно понимал, что все это — лишь сон и шевельнись — все исчезнет. И снова придут черная тьма и страх. Конечно, это был сон. И хотелось, чтобы он длился и длился. А спасенье одно: не спугнуть, не шевельнуться, даже дыхание затаить, чтобы не потревожить, не разрушить хрупкий покров забытья. Но так хотелось — пусть даже во сне! — маминого прикосновенья. И он не выдержал, тихо позвал: «Мама…» — и заплакал, глаза закрыв, потому что знал: даже шепот тотчас же оборвет это сказочное сновиденье. И снова он окажется в могильной тьме заточенья.
Но сон не оборвался. Более того: мамины руки отерли слезы, и голос ее мягко попросил: «Не плачь… Не плачь… Все хорошо, все уже хорошо…»
Глаза открылись сами собой. И в радужном слезном сиянье он увидел маму, живую, склоненную над ним.
— Не плачь, — повторила она. — Все плохое уже позади. А теперь все хорошо.
Тогда он поверил и, приподнявшись на ложе своем, обнял мать, и она никуда не исчезла: теплая плоть ее, сладкий запах, мягкие волосы. Потревоженный кот Степан заурчал недовольно: «Непор-р-рядок, непор-р-р-ря-док… Подр-р-ремать не дают стар-р-рому человеку… Безобр-р-разие…»
Поверив наконец, что все это ему не снится: мама, кот Степан, чистая постель, комната — словом, прежняя жизнь, Илья попытался встать, но голова пошла кругом, и он упал на свое мягкое ложе и снова заплакал, теперь уже от бессилья, недоуменья ли.
— Что это? Что со мной было?
— Не плачь, не плачь… — с трудом сдерживаясь и сглатывая слезы, говорила мать. — Не плачь, мой большой, красивый сын… Все уже хорошо… Все позади. Давай-ка я тебя причешу. Ты такой лохматый… Сердце мое…
Она села рядом, достала из кармана гребень и стала осторожно расчесывать длинные мягкие волнистые волосы.
На белом квадрате подушки голова сына, его лицо с сияющими от счастья глазами, золотистые волосы, мягкая молодая бородка — все излучало теплый солнечный свет.
— Все уже хорошо… Все позади. Ты жив и здоров.
— Так что же было?
Не отвечая сыну, мать достала зеркало и, улыбаясь, сказала:
— Погляди, какой ты красивый… Или это не ты?
Невеликое круглое зеркало выказало лицо, конечно, знакомое, но в чем-то чужое, с провалами лихорадочно светящихся глаз.
Илья отвел рукою зеркало и повторил:
— Так что же случилось? Что это было?
С лица матери стерлась улыбка, и оно стало гладким и белым, словно маска; на выпуклом лбу — ни морщинки, и серые глаза глядели строже, холодней. Это вернулось прошедшее.
— Тебя ударила молния, — сказала мать. И, повторив, подчеркнула: — Ты понял? Молния тебя ударила. Но ты выжил, слава богу. И слава тебе, что ты сумел выжить.
— Подожди, подожди… — недоуменно проговорил Илья. — А как же? А что же?.. — Он боялся даже произнести то страшное, которое, конечно же, помнил. Он еще не до конца поверил в нынешнюю сказочную явь. А вдруг все это — лишь долгий, крепкий, но сон? Произнесешь страшное, и все нынешнее исчезнет: мама, постель, комната.
Произнести он боялся и глядел, вопрошая, в глаза матери. Она повторила:
— Тебя ударила молния. Но ты выжил. Все остальное — бред. Ты долго не мог прийти в себя. Долго, — провела она рукой по лицу сына. — Но ты, слава богу, выжил. А теперь выздоравливай.
— Да, я помню, — поверил Илья. — Начиналась гроза…
Он действительно помнил: ветровой шквал, гудящие маковки тополей, пыльный вихрь на асфальте и первые крупные капли дождя большими черными кляксами. А потом — провал памяти. Словно удар. Удар молнии.
Конечно, он помнил начало грозы. Но как забыть все иное, которое еще рядом? И мама рядом. Но почему она смотрит так?..
Дверь отворилась, впуская седовласого доктора, чей мягкий баритон, казалось, заполнил комнату, не оставляя места звукам иным.
— Проснулся, молодой человек… Замечательно! Проснулся, и сразу у него вопросы: как дела в Ираке и каковы цены на нефть на лондонской товарно-сырьевой бирже… И еще про Фиджи… Как там прошел референдум? А нас должно сейчас интересовать одно: еда, крепкий сон, еда, крепкий сон… Еда… Еда… Еда… — повторял он настойчиво.
И сразу в комнате запахло едой: острый дух крепкого горячего куриного бульона и поджаристой корочки куриных же котлет. Это, негромко позвякивая, вкатилась тележка с накрытыми судками.
— Еда… еда… — мягко, но настойчиво повторил доктор. — Еда и со-он, — протяжно пел он.
И молодой человек, мгновенно и напрочь забыв вчерашнее и сегодняшнее, почуял животный и, казалось, неутолимый голод.
Серебристый поднос, на нем — фарфоровая чаша с желтым бульоном в золотистых блестках, хрупкие гренки; и сочные котлетки: розовая корочка и белая брызжущая пахучая мякоть.
Быстро пришла сытость, а с ней усталость, липкий пот и сон. Но он успел услышать голос доктора, услышать, поверить, и душа пропела счастливое: «Это была молния. Удар молнии. А все остальное — бред…» Пропела душа, успокоилась, погружаясь в долгий молодой целительный сон, которому не мешали обычные хлопоты: температура, давление, уколы, влажные теплые салфетки, врачующие исхудавшее тело.
— Вот и все, — теперь уже тихо, для матери, сказал доктор. — Еда и сон. И больше ничего. Сегодня проснется, его поднимут и прогуляют. А завтра сам поднимется. И будет в парке гулять. Еда, сон, прогулки. Через неделю можно уехать. Поезжайте, с богом, подальше, подальше… И все успокоится, и все забудется… — Мягкий, но настойчивый голос доктора молодой человек слышал сквозь сон, и верила душа: все забудется…
И материнское сердце верило: все успокоится. И как было не верить, когда, после стольких страданий, снова рядом, вот он — дорогой ее сын, такой молодой, такой красивый. Ему жить и жить. Конечно же, все забудется…
Глава III
«У НАС УМА НЕТ…»
Все и впрямь получалось, как добрый доктор внушал: еда, сон, прогулки… Сначала в четырех стенах, потом — на воле.
Невеликая, в три этажа, больница, построенная во времена прошлые для областного начальства, уютная эта больничка размещалась в парке, среди старых лип, тополей да вязов, и от мира внешнего, городского укрывалась, словно стеной крепостной, высоким глухим забором, сложенным из камня песчаника.
Неделя пролетела быстро. На раннюю утреннюю прогулку, видимо последнюю в житии больничном, отправился Илья не один, а с человеком знакомым — по дому сосед: седовласый, роста немалого, тучноватый, всегда приветливый.
Он объявился здесь день ли, два назад. Признал Илью, но, слава богу, ни о чем не расспрашивал. Разговорились с ним неожиданно — и вовсе не о бедах да хворях — возле большого книжного шкафа, который стоял в больничном холле, а возле него — столик да кресла. В просторном шкафу книг было много. Все более детективные и «дамские» романы, которые нынче недорого покупают и, прочитав, оставляют без сожаленья.
Здесь, возле книжного шкафа, а потом прогуливаясь в просторном, светлом, зеленью украшенном холле, и случился разговор, а точнее, рассказ занятный.
Илья копался в книгах. Сосед спросил:
— Пушкина здесь нет?
Илья ответил с улыбкой:
— Вряд ли. Детективы в основном и любовь.
— Надо бы Пушкина… Да, да… Именно Пушкина. — Он даже пальцем погрозил: — Великий поэт. А мы его не читаем. Всякие там трень-брень. Пушкина надо читать и понимать его! — возвысил он голос. — Я и сам, признаться, дурак. В школе когда-то учили. «Буря мглою небо кроет…» А потом… — махнул он рукой. — Все забыл. Но случай помог. Вот послушай…
Он взял Илью под локоть, и они пошли потихоньку.
— Младшая внучка у меня — школьница. Она больше у нас живет. Родителям некогда, вот бабка с ней и кохается: уроки и прочее. И вот как-то раз, осенью дело было… Помню, ненастный день, темный какой-то. И по работе был тяжелый, сплошная ругня. Я домой приехал, жене говорю: чуток отдохну, что-то устал. Ушел в свою комнату, лег и лежу в темноте, ни свет, ни телевизор не включаю. А они в другой комнате, жена и внучка. Слышу, что внучка учит какой-то стишок.
Голосок у нее милый, детский, что-то повторяет и повторяет снова и снова. Я прислушался, слова стал различать. А эти слова: «Пора, мой друг, пора! Покоя сердце просит…» Господи, да конечно же просит, еще как просит. Именно покоя. «Летят за днями дни, и каждый час уносит частичку бытия…» — как-то вроде жалоб но внучка говорит.
Меня даже обожгло: как все точно, правдиво. Я встал и потихоньку дверь приоткрыл, стою слушаю. А внучка повторяет снова и снова: «Пора, мой друг, пора! Покоя сердце просит…» Голосок у нее нежный. Словно она именно мне говорит, своему деду, старому дураку, внушает: «…предполагаем жить, и глядь — как раз умрем». Это ведь правда голимая: все «предполагаем» да «располагаем», а потом хлоп — и нету.
Как я в те минуты ясно все понимал, отчетливо: какой я дурак! Вот сегодня — суббота, а я на работе весь день проторчал, ругался, скандалил. Целый день. «Каждый час уносит частичку бытия…» Ведь я мог с дорогими людьми этот день провести: с внучкой, с женой. Поехали бы за город, в лес, побродили. Внучка так любит лес, осень, листья красивые. А я на нее люблю глядеть, слушать ее. Или можно поехать к маме. Мама, слава богу, живая. Старенькая… Тоже — дитё малое в девяносто лет. Скоро уйдет. Буду плакать, жалеть. А ведь мог день возле нее провести. Но вместо этого на работе собачился. И до того дособачился, что даже на своих родненьких глядеть не хочу. Забился в свою конуру. Будто они в чем-то виноваты. А ведь они у меня — главная радость в жизни, именно они: жена, сын, дочь, внуки, мама. А вот выходит, что прячусь от них. Слава богу, дожился. И уже мне стало казаться, что это они специально устроили, внучка с женой, внушают мне: «На свете счастья нет, но есть покой и воля. Давно завидная мечтается мне доля. Давно, усталый раб, замыслил я побег…»
Жена-то ведь знает, как мне непросто работается. Она сто раз говорила: «Бросай все, проживем!» Думаю, неужели она специально для меня весь этот спектакль разыграла?
Вышел я к ним. Они говорят: «Разбудили?..» — «Разбудили, — отвечаю. — Спасибо», — и прочитал наизусть все стихотворение. Читаю, а сам чуть не плачу. Внучка в ладоши хлопает: «Дед! Какой ты молодец!» А жена глядит и лишь головой качает.
Я потом проверил, в дневник заглянул: все верно, задавали учить наизусть этот стих.
Такой вот случай. И я с той поры Пушкина так полюбил… У нас его десять томов, красные такие, подписка, собрание сочинений. И я их читаю, перечитываю. И тебе советую, дружок.
На том разговор закончился. А нынешним утром, в больничном холле, у выхода, седовласый пожилой сосед снова признал Илью, заторопил его:
— Пошли, пошли… На свете счастья нет, но есть покой и воля! Вот мы и пойдем на волю. Прогуляемся.
На воле, в парке, было по-утреннему свежо. Ночью прошел дождь, и пахло горьковатой, влажной листвой и корой.
— Пошли-пошли… А то прицепится какой-нибудь. Про геморрой нач нет рассуждать. А наше дело молодое… — хохотнул спутник, поворачивая вглубь неухоженного парка, где лиственные высокие кроны смыкались над потресканной асфальтовой дорожкой, лишь кое-где желтыми пятнами да золотистыми лучами пропуская солнечный свет.
Утренние птичьи песни были негромки: пересвист да журчанье синичек, славок, пестрых зябликов, постаныванье горлиц да победительный клик ястребка-хозяина где-то высоко, в маковках деревьев.
Зато мобильный телефон спутника Ильи то и дело взрывался музыкой звучной.
— Слушаю… Нормально, гуляем… Помню, конечно помню. Доча, моя милая, не суетись, за минуту такие дела не делаются. Там ведь еще и земля. И немалая: две тысячи гектаров. Это вам не шесть соток. Пойми сама и объясни своему милому. Но все это в работе, и подталкивать никого не надо. Тем более меня. Не суетись, не дергайся. И меня не дергай. Все будет сделано! Когда, когда… Обещали быстро. И я выйду быстро, если вы меня дергать не будете. На меня же машинку повесили. Прибор этот, суточный контроль сердца. Скоро выйду, приезжать не надо. Целую тебя и Мишаню.
И снова утреннюю тишину взрывала телефонная музыка.
— Живой. Обещают. Ни в коем случае! Мы никому ничего не должны, все перечисляем в срок. Такого заказчика, как мы, надо поискать. И пусть не мудрят. Скажи, вот выйду, прижму враз. Нам суды не нужны. Щетинку вкрутить сами сможем. Научились.
И через шаг-другой снова:
— Живой, живой… Не дождешься. Ну и что? Никаких сплетен. У нас на руках полная статистика. Такой ни у кого нет. Я не держу камня за пазухой, тем более для тебя. Мы в одной упряжке и, слава богу, друг друга знаем. Но у меня такая работа. Результаты всем рассылаю ежемесячно для информации. И тебе тоже. Но ведь никто не читает. Ты поройся, поищи в бумагах. Все есть у тебя на столе, под носом. А к нам какие претензии?! Делаю свое дело! С меня тоже спрос. И немалый. Недаром сюда попал.
Илья речи спутника своего поневоле слышал, но внимал иному: сочной зелени деревьев, пенью птиц, утренней свежей прохладе. Он шел и шел и вдруг встал, под ноги указав:
— Глядите.
Влажная дорожка была причудливо изукрашена земляными червями-выползками; они покрывали асфальт шевелящейся багряной ли, рдяной сетью, живым узором. Ступить было некуда.
— Вот это да… — выдохнул изумленный спутник Ильи. — Это после дождя. Сейчас бы набрать да на рыбалку, — поглядел он на Илью помоло девшими сияющими глазами.
Снова запела телефонная музыка; но он отключил ее и подвесил аппарат на ветку дерева. А потом присел, разглядывая червей.
— Хороши, хороши… Ох, на сазаника бы их, пучком… Такого бы взяли сазаника, настоящего, нашенского… — И обратился к Илье: — Рыба лить любишь? Молодец. Выберемся отсюда и поедем с тобой. Только вдвоем. У меня дом прямо на Дону. Не дом, а дворец. Увидишь. Да еще два гостевых флигеля, да баня с парнушкой. Лодки. И катер с каютой и кухней. Куда хочешь плыви. Там Васька у меня сторожует со своей Марусей. Васька — плут и пьяница, но… Рыбак! Он через воду все видит, до самого дна. Мы на Крестовку поедем, на Бурунистое… Там такие места… Васька — молодец! Маруся его держит. Она — хозяйка. Две коровы. Не молочко, а мед. А каймачок… — причмокивал он, щуря глаза, откровенно, по-мальчишески хвастаясь. — А ирян, а сметанка… Томленая. Маруся все умеет. А Васька — по рыбе король. Уху варить — только сам. Никого не подпустит. Жарит тоже сам. Плотву, с икорочкой. Верещагу из рахманок… Нутрячок: печенки там всякие, на сковороде… Рыбцы горячего копчения. Только на ольховых опилках! Только на них. Поедем, всего отведаешь…
Седовласый немолодой спутник Ильи словно полжизни сбросил: разгладилось в тихой улыбке лицо и светили глаза.
— Никого не возьмем — ни друзей, ни баб. Никто не нужен. Зорьку другую отсидим. На зорьке так славно: над водой — туманец, солнышко тихое. А вечером — у костерика. У костерика славно: возле воды, на песочке…
Продолжили было путь с осторожностью. Но, словно напоминая о себе, на ветке дерева запел оставленный телефон. Пришлось вернуться, выслушать и ответить:
— Не паникуй. Никого мы не боимся. У них, конечно, руки загребущие, сила есть, но и мы кое-чего соображаем. Подъеду. Решим. Да, сегодня.