Липкий летний воздух застыл в чаше древнего японского города Киото, окантованного зеленью гор. Богдану, однако, эта чаша, о непревзойденном изяществе которой с таким жаром твердил путеводитель, казалась вульгарной кастрюлей. Да, именно так: вместе с Очкасовым они находились на самом дне огромной кастрюли, разогреваемой жаром вулканической лавы и яростью солнца. На кастрюльном пару набухали зернышки риса нового урожая, пухли ноги, изнеможенно сокращались сердца. Сквозь кисейное марево зелень гор казалась еще желаннее и зеленее. С утомленных кондиционеров капали мелкие капельки пота. Вставая со скамейки, досужий турист оставлял за собой мокрое место. Рыбаки испарились вместе со своими удочками — река Камогава усохла до каменистого дна. Боги ветра взяли отпуск перед сезоном тайфунов. Горы манили, экскурсанты умаляли жару вспрысками кока-колы, от которой гортань покрывалась приторным налетом, а жажда становилась еще нестерпимее. Что, вероятно, и входило в планы фирмы-производителя. И только аборигены в возрасте знали: спасение приходит вместе с глотком горько-зеленого чая — он осаживал дурноту, производя комплексную витаминизацию организма. Но, несмотря на свою правоту, они оставались в явном меньшинстве.
А необъятная северная страна жила между тем наособицу. У Очкасова, как было сказано, имелось немало врагов, они настойчиво гнули свою поганую линию, вставляли палки в колеса, играли на опережение. Пользуясь его отсутствием, они назначили на сегодня грандиозное шоу — матч в нацбол. Матч ожидался с повышенным интересом, билеты в кассы даже не поступали: для большего аншлага всем чиновникам категории “А” было приказано явиться на стадион вместе с семьями. Еще бы: сборная России играла против сборной всего остального мира.
Группа бывших атлетов, известных в народе как “физкультурники”, рассчитывала доказать Николаеву: нечего Очкасову изобретать велосипед, ибо национальная идея уже носится в воздухе. Более того — она живет и побеждает при любых обстоятельствах.
Главным идеологом физкультурников считался бывший борец вольного стиля Борян, который нынче пребывал в кресле губернатора всея Сибири. При этом покойное кресло Бориса Ефимовича Осинского располагалось не в каком-нибудь там Иркутске, а в самом Лондоне. В Сибири он не был ни разу в жизни, кресло же свое с якутскими алмазами в придачу получил за то, что как-то раз удачно пожарил Николаеву шашлыки.
Борян и Москву удостаивал лишь наездами. Тем не менее, он утверждал, что из Лондона ему гораздо виднее. Кроме того, он владел местной командой отборных бойцовых котов и ему хотелось находиться поближе к арене схваток. А еще, находившись вдоволь по лондонским галереям, он решил, что может рисовать не хуже. Свою артистическую карьеру он начал с того, что развелся и женился на юной лондонской фотомодели индийских корней, чем заслужил уважение местного политкорректного бомонда. Потом Борян задумчиво посмотрел на портрет прежней жены кисти Ваяшвили — и написал поверх новую картину, изобразив свою модель в виде графини, верхом на смирной кобыле. Графиня красовалась в неприспособленном для верховой езды сари, но смутить Боряна было нелегко. Решив, что вышло похоже, он построил себе студию, накупил кистей с красками, стал арендовать престижные залы и устраивать сам себе персональные выставки. Словом, стал отрываться от реалий. Однако Ближняя Дума против местонахождения Боряна и его увлечений не возражала: каждый понимал, что в случае чего ошельмовать его будет на удивление легко. “Вот ведь, художником себя вообразил, а у него даже лошади на евреев похожи!” — восхищались думцы его близорукостью.
Очкасов тоже не любил Осинского. Они окончательно рассорились, когда у Осинского родился смуглявый сын и он предложил Очкасову стать его крестным отцом. Тот сначала даже вроде бы и согласился, но, взглянув на фотографию кудрявого младенца с умненьким личиком, у него не выдержали нервы: “Знаешь, Борян, скажу я тебе по-православному: твоему сыну я могу сделать только обрезание”. Очкасов, конечно, потом корил себя за несдержанность, но слово не воробей, не проглоченная конфетка и не брошенный в мусоропровод худой башмак.
Утверждая, что ему из Лондона виднее, Борян был по-своему прав: желая отомстить Очкасову, именно он придумал новый вид спорта, представлявший собой пеструю смесь из футбола, регби, ручного мяча и другого. Тринадцать игроков каждой из команд пинали мяч ногами, бросали руками в ворота, бодались напропалую. Болевые приемы борцовского свойства были тоже разрешены. В качестве наказания за многократное нарушение правил (скажем, удар ногой ниже пояса) практиковался перевод на пять минут в партер. Неофициально это действие называлось “поставить раком”. Игра отличалась повышенным травматизмом, на поле выходили только настоящие мужчины. Во всем этом не было бы ничего особенного, если бы не одно пикантное обстоятельство: судейская коллегия объявляла окончательные правила игры уже после ее окончания. При этом в уставе федерации нацбола особой строкой говорилось, что для обеспечения большей безопасности игроков международные встречи по нацболу могут проходить только на территории России, а для обеспечения большей объективности в состав судейской коллегии могут быть включены только российские граждане и только по рекомендации Ближней Думы. Уже из одного этого ясно, что нацбол являлся игрой высокопатриотичной.
Сегодняшний матч служил тому наилучшим подтверждением. Сборная мира, составленная из интернациональных авторитетов, вроде бы одержала трудную победу. Поначалу она пропустила два гола, но на последних минутах все-таки вырвалась вперед. Финальный свисток зафиксировал счет 8:7 в ее пользу, половина российской сборной заканчивала матч, стоя раком. Публика выглядела несколько разочарованной, но надежд не теряла. И оказалась права: недолго думая, коллегия объявила, что первый гол является “золотым”, а второй — “серебряным”. То есть за первый гол начислялось три очка, а за второй — два. Таким образом, российская команда, составленная по преимуществу из спецназовцев, имевших опыт военных действий в горячих точках, одержала трудную победу со счетом 10:8. Зрители встретили сообщение судьи-информатора файерами и ревом “Наша взяла!” Остался доволен и Николаев, деликатно подсказавший судьям, как следует трактовать правила на сегодняшний день.
— Неплохо придумано, весьма неплохо. Не городки, конечно, но все-таки неплохо. Надо бы подумать о проведении чемпионата мира, беспроигрышная лотерея все-таки, — сказал он лидеру физкультурников.
— Слушаюсь, повинуюсь и еще раз слушаюсь! — взял Борян под козырек своей бейсболки.
— То-то же, — резюмировал Николаев и подумал: “Подожду-ка я с его разоблачением, пускай до окончания чемпионата мира на воле погуляет, пускай хоть сынок у него немного подрастет. Это, конечно, слабость, но не терплю я безотцовщины, хоть убей”.
На следующий день на своем персональном “Боинге” губернатор Сибири живым и невредимым отвалил в Лондон, где чемпионат бойцовых котов находился в самом разгаре. Во время полета он рассуждал про Очкасова: “Ты думал, что я тебе репка — взял за ботву и выдернул. А на самом деле я человек в родной почве укорененный, меня голыми руками не выдернешь. Глядя из Лондона, мне это с Кембриджского меридиана намного виднее, чем из твоего захолустного Киото”.
Находившийся в Киото Очкасов получил детальный отчет о матче сразу же, глубокой ночью. “Надо поторапливаться, дремать негоже, так можно и царствие небесное ушами прохлопать”, — думал он сквозь утренний сон. Пришедший этой же ночью факс с очередным предложением Боряна уступить ему конюшню борцов сумо, которой владел Очкасов, он даже не стал рассматривать. Оси Лондон — Киото явно не получалось, какие-то неземные силы снова растаскивали Восток и Запад по разным материкам.
В Киото Очкасова ждали не только неприятные известия, но и более конкретные дела. Для начала они с Богданом отправились в сад камней храма Рёандзи.
— Это тебе на зеленый чай, — протянул Очкасов десятитысячную банкноту водителю в белых нитяных перчатках. Тот энергично замотал головой и отсчитал сдачу.
— Ну, и пошел тогда на хер! — сказал Очкасов водителю чисто по-русски.
— Yes, I’m going, — на ломаном английском откликнулся шофер. Однако Очкасов никак не мог уняться:
— Всегда у них так! Я им говорю, что сдачи не надо, а они кобенятся: “Это мне сдачи не надо”. Обслуживающий персонал у них совершенно не понимает своей ролевой функции, — недовольно произнес Очкасов и в сад камней не пошел. — Надоел! Ты давай своими камушками наслаждайся, а я пока кофейку попью.
Усевшись на открытую веранду, перед которой и располагался пресловутый сад, Богдан попытался предаться медитации, но выходило плохо. Вокруг него щелкали камеры, воздух не располагал к раздумьям, шибая в нос жвачкой, дезодорантами, потом. Электронная экскурсоводша ворковала в наушники, что темно-серые камни в опушке из векового мха — это тигрицы с тигрятами, которые переплывают море сансары, символизируемой белой галькой. Верилось с трудом. “Нет, в нашей Егорьевой пустыни естества все-таки больше, а американцев явно меньше”, — вяло думал Богдан. “Unbelievable!” — донеслось ему в ухо. Богдан в очередной раз поморщился.
Но в самолете, когда они летели в Японию, было еще хуже: прямо в воздухе играла свадьба. Наяривала гармошка, звенели стаканы, кричали “Горько!”, самолет раскачивало от плясок. Гости начали драться на высоте десяти тысяч метров над Норильском, а обессилели только над Хабаровском. Бессонная выдалась ночь. Одна группа дерущихся кричала: “Россия без педерастов!”, другая скандировала: “Христос воскресе!” При этом ни те, ни другие, похоже, не знали смысла произносимых слов. Тем не менее, нетрудно догадаться, кто вышел победителем.
А в Киото… Здесь даже кобели не тявкали на статуи Будды, при виде сук они не рвали поводок и не склоняли хозяина к внеплановой вязке. Завидев белокожего Богдана, они останавливались в обалдении и церемонно кланялись в пояс. По крайней мере Богдану так казалось. А ведь это, в сущности, самое важное.
Оставив Богдана наедине с проблематичной вечностью, Очкасов немедленно отправился в соседнюю кофейню, где его уже поджидал дородный японец весьма затрапезного вида. Щеки его отвисали неопрятными мешочками, даже морщины на лбу больше походили на жировые складки. Нечесаными волосами и жидковатой бородкой он напоминал захолустного попика. Хитрыми глазками и масляными губками — бурятского ламу с советских карикатур. Сложенное в одном лице, все это создавало образ среднеазиатского бая или бедного арабского шейха. Казалось, что японец сейчас воскликнет: “Салам алейкум! Аллах Акбар!” Однако вместо этого он буднично произнес:
— Аум! Здравствуй, братан!
Очкасов никогда не интересовался, что такое “аум”, но он давно привык, что Асанума приветствует его именно так.
— Ну что, преподобный? Как аура, как делишки? — спросил член Ближней Думы.
— Ты, наверное, не поверишь, но аура сияет все ярче и радужней. Иногда самому не верится. Посмотришься в зеркало — так прямо и слепит.
Очкасов с сомнением посмотрел на Асануму и никакой ауры не заметил. Медуза, настоящая медуза. Наверное, гамбургеры с бараниной жрет, а надо налегать на фосфор, на рыбу.
— А делишки… — продолжал носитель ауры. — Террористический акт задумал, подготовка идет нормально. Только очень уж жара замучила. Приношу извинения за доставляемые тебе японской природой неудобства.
Очкасов вытер лоб подложенной официантом горячей влажной салфеткой — поры благодарно приоткрылись, подставляя себя под слабое гудение кондиционированного сквознячка. Асанума выглядел вахлак вахлаком, но на самом деле отличался исключительными способностями к иностранным языкам. В свое время он прошел ускоренный курс взрывника в техникуме социальной справедливости. Всего года московской жизни ему хватило и для постижения секретов профессионального мастерства, и для фонетики с грамматикой. “Хоть у террориста нет отечества, Москва теперь для меня — вторая родина”, — торжественно поклялся он на выпускном вечере.
Советский Союз вскорости накрылся медным тазом, но мастерство, как известно, не пропьешь. Тем более что Асанума спиртного и в рот не брал. “Мы, взрывники, сродни водителям — всегда должны быть готовы к прохождению допинг-контроля”, — говаривал он, готовя очередное домашнее задание. Так что мастерство осталось при нем, требовало реализации — руки чесались отчаянно. “Христиане полагают, что церковный кагорчик — это кровь. А я думаю по-другому. Кровь моих подорванных жертв — вот мое вино, только оно меня опьяняет. И в этом высшем смысле для меня нет ни эллина, ни русского, ни японца. Я и к расизму отношусь отрицательно — кровь по своему химическому составу и органолептическим данным у всех одинаковая”, — сказал он на экзамене профессору мировых религий, вытянув билет с вопросом по жидомасонству. И заслужил, между прочим, положительную оценку.
Сначала Асанума прибился к “Красной бригаде”, пошустрил с палестинцами по старушке Европе, наводя страх на пассажиров скоростных железных дорог. Поезда с зажравшимися потребителями продукции международных монополий исправно сходили с рельсов, сами потребители приятно корчились в языках пламени, словно в аду. Помимо революционного азарта, взрывником руководила и теория “золотого миллиарда”, восходящая к мальтузианству: Асанума полагал, что людей на земном шарике расплодилось чересчур много, что снимало любые вопросы о пользе выбранной им профессии.
Все было бы хорошо, но Асанума все-таки пресытился шаурмой и пловом подельников — его безбожно разнесло, бегать от тренированных полицейских становилось все труднее. Словом, ему захотелось рыбных поджарых калорий. “Все-таки родина — она и есть родина, своя кровь ближе к сердцу”, — решил он и вернулся инкогнито на архипелаг, где с его прибытием криминальная статистика заметно испортилась. Но связей со второй родиной Асанума тоже не порывал. Переход на рыбную диету сказался на нем мало. Дело, видать, было вовсе не в рыбе, а в чем-то еще.
В самом центре московского стольного града Асанума открыл Дом дружбы двух стран. Особнячок использовался в качестве склада стрелкового оружия, поступавшего туда через черный ход от подвыпивших офицеров. От настоящей дружбы в этом доме было только одно — кружок по икебане, посещавшийся старыми и юными девственницами. Да и тот зимой был закрыт. “Климат, понимаешь, не тот, исходный материал весь замерз”, — виноватился Асанума. “Ты мне с точки оброк плати, мне оборотные средства нужны, смена сезонов меня не интересует, в мегаполисе, чай, живем, у нас на улицах всегда межсезонье”, — отвечал ему Николаев, который в то время исполнял должность смотрящего за цветами во всем Нечерноземье. Николаев был по-своему прав. В то далекое время шевелюра у него была пораскидистей. Он еще не успел войти в настоящую силу, но всякий уже чувствовал в нем масштаб личности.
— Во всем Киото только здесь варят настоящий палестинский кофе, — произнес Асанума, отхлебывая бурую ароматную взвесь из чайной пиалы грубоватой мастерской лепки. Он всегда заказывал себе такую пиалу — в стандартную чашечку помещалось слишком мало кофеина.
— Как ведут себя твои сектанты? Не балуют ли? — вежливо поинтересовался Очкасов.
— Куда они денутся? Им теперь одна судьба — пожизненно на меня молиться, — лицо преподобного растянулось по горизонтали.
Очкасов отметил в уме схожесть формулировок своей гадалки и преподобного: “Как мы похожи! И мне, и ему ничего, в сущности, другого не надо”.
— Вот вчера после коллективного экстаза еще пять домов на меня записали. Скоро вся страна восходящего солнца моей будет, моя эра, мой девиз правления настанет. Кстати, газ твой с присадками действует безотказно — кто смеется, кто плачет, кто в конвульсиях бьется, но исход всегда один: предложенные бумаги подписывают и в ноги кланяются. Братское тебе спасибо. Надеюсь на благосклонное отношение и в необозримом будущем.
С этими словами Асанума протянул Очкасову пачку денег, по-русски обернутую в газетку. Газетка, правда, была напечатана иероглифами.
— Кланяйся господину Николаеву, да пониже, спины не жалей, — произнес Асанума с понятным им обоим значением.
С неимоверной скоростью Очкасов зашелестел банкнотами — все сошлось, ожидания обмануты не были. Очкасов любил работать с японцами. Даже такие мерзавцы, как Асанума, расплачивались вовремя и сполна.
— Как труба? — спросил Асанума о важном.
— Да вот, по всем программам ролик пустили: “Да здравствует энергетическая безопасность! Наше дело — труба! Хорошо трубе — хорошо и тебе!” Сомневающиеся пока имеются, но их, по правде сказать, совсем немного.
— Молодец! Ты, я смотрю, времени зря не теряешь. И отдел спецэкспорта у вас без выходных пашет. Так что газу у нас пока достаточно, а вот взрывчатки по-прежнему не хватает, — продолжал Асанума. — Я ведь на этот раз большое дело задумал. Рассчитываю на понимание.
— Что за дело?
— Ты ведь знаешь — я человек непоседливый. Понимаешь, поезда мне надоели, — преподобный даже поморщился от неприятных воспоминаний, и его лицо превратилось в гармошку из жировых складок. — Одно и то же, одно и то же: трупы — обгоревшие, железо — раскореженное. А мне надо квалификацию повышать. У японцев по русской пословице принято: век живи — век учись. Теперь вот хочу императорский дворец грохнуть, а там стены очень толстые.
— А народ тебя поймет? Святыня все-таки — династия-то вон сколько перерыва не знает. Не то что какие-нибудь Рюриковичи с Романовыми, Тюдорами и Валуа.
— Да что ты все со своим народническим концептом набиваешься? Это же мой народ — что хочу, то с ним и делаю. Ты-то со своим что сделал? Я ж к тебе с нравоучениями не лезу, в твои внутренние дела не вмешиваюсь. Скажи лучше — поможешь?
— Как не помочь брату? Только мы тут НДС на свою голову повысили, накладные расходы, будь они неладны, растут, таможня, как не родная, в долю вошла, мои покупательные потребности повышаются, инфляция, бля, замучила…
— Об НДС и прочем не беспокойся, на хорошее дело и денег не жалко. Сам же говорил, что деньги — прах.
— Прах, именно прах, — покорно согласился Очкасов, и нос его приятно порозовел.
— Большую партию возьму… может, скидочку дашь?
— Мы цену на нашу взрывчатку не из носа выковыриваем, — назидательно произнес Очкасов. Асанума попробовал заглянуть ему в глаза, но не сумел.
— Куда завозить-то? — деловито спросил думец.
— От добра добра не ищут, по отработанной схеме пойдем. Пусть в Охотском море твой краболов моему краболову с борта на борт взрывчатку и перегрузит. А дальше — моя забота.
— Мы тут днями начальника дальневосточного пароходства утопили за жадность, на крабовые палочки, так сказать, пустили… Может, мы попробуем другой вариант, воздухоплавательный?
— Ты б еще сказал “воздушно-капельный”! Ты мне тут не воняй, воздух не копти, у нас здесь он экологами до молекулы считанный. Пробовать ничего не будем. На тебе и так проб некуда ставить. А в случае недопоставки, сам знаешь — пуля в лоб, с конфискацией имущества. Как движимого, так и недвижимого. Оно, конечно, у тебя на жену записано, но все равно — нам это надо?
“Да, многому тебя Николаев научил! Вплоть до фразеологических оборотов”, — неприязненно подумал Очкасов.
— Не надо, брат Асан! Крабы так крабы, иваси так иваси. Пролоббирую я тебе краболов. Не сердись только, не напрягай меня понапрасну, а не то я тебе кран перекрою. А без моего газа кто ж к тебе в секту пойдет? Японцы-то не дураки, — выставил русскую защиту Очкасов.
— Хорошо, что у вас всегда можно договориться.
— Вот-вот, в этом-то и проблема, — задумчиво произнес государственный деятель, но думе своей развития не обозначил. — Только и у меня к тебе просьба имеется.
— Опять насчет девок, что ли? Предоставлю я тебе своих активисток. Глаза немного от газа пучат, но других недостатков у них не имеется. Все как одна — в кимоно с сезонным рисуночком, подмахивают грамотно, на личном опыте не раз убеждался. Тебе, наверное, алый клен больше по нраву?
— Да не насчет девок я, а насчет парнишки. Мы с ним в одной гостинице остановились. Взял бы ты его в заложники, что ли. Только без членовредительства, мне он неделимым нужен. А для клена пока что рано, еще не осень, подожду, — обнаружил Очкасов знание местных природных реалий.
— Это с твоей стороны не просьба, а просьбишка. Денег не надо, я тебе тоже какой-нибудь бартер выдумаю, это будет мой презент от нашей организации вашей организации. Компенсация, так сказать, за причиненную тебе жару. По рукам?
“Все-таки есть в нем что-то от джентльмена в японском понимании этого термина”, — подумал Очкасов и с готовностью протянул пропотевшую насквозь ладонь. Говоря “по рукам”, Асанума имел в виду лингвистический, а не физиологический аспект поведения. Несмотря на международную выучку, он все равно никак не мог привыкнуть к этому малогигиеничному обычаю белых варваров. Но ладонь все-таки пожал.
— Учти, я тебя не спрашиваю, зачем тебе это надо. Знание — это, конечно, сила, но и чужого мне тоже не требуется. Своим по горло сыт. Кстати, а зачем тебе парнишка понадобился?
— Зачем, зачем… Много будешь знать — скоро состаришься. Это тебе надо? Ты ведь своим сектантам вечно жить обещался.
Возразить Асануме было нечего.
Вопросы были порешены, но для завершенности эпизода чего-то не хватало.
— Может, хоть часы сверим? — робко попросил Очкасов и взглянул на циферблат “Патек Филипп” в мелких бриллиантиках. За засаленным рукавом Асанумы обнаружился простенький хронометр “Сэйко”.
— Ты бы стрелки на японское время перевел, а то как-то неудобно получается. Так ведь можно и свой звездный час проспать, — назидательно произнес преподобный.
После сказанного он затарился в свой бронированный “ниссан”, замаскированный под малолитражную “тойоту”, погрузив берцовые кости в обтекающее чресла сиденье. “Тойота” плавно тронулась, медленно завоевывая пространство. “Да, патриот, мне б его заботы, — подумал Очкасов. — На автомобилях отечественной сборки нынче только японцы разъезжают, к роскоши не привыкли, с ветерком не ездят, красиво жить не умеют, все-таки не нам ровня”. Он посмотрел на часы. Высказанная им мысль заняла ровно тридцать секунд. А это означало, что он заработал 643 доллара. На большую сумму его мысли не хватило. В глазах Очкасова мелькнул валютный блеск. Но никто его не увидел.
Похищение
— В Гион! В Гион! — с чувством произнес Очкасов за завтраком. — Это не просто черная точка на городской карте, а необыкновенное чудо! Там суси жрут, там гейши бродят! — сымпровизировал он.
Очкасов ни на минуту не забывал, зачем они прилетели сюда. Чувство гордости за хорошее знание русской классической литературы также не покидало его.
Богдан немедленно процитировал:
Наследственность и неплохие отметки в школе с углубленным изучением дальневосточных премудростей благоприятно сказывались на кругозоре Богдана.
— Перевод Александра Аркадьевича Долина, — добавил он, уважая знание иностранных языков. В свое время он посещал факультатив по японскому, так что мог кое-как определиться на местности, но для серьезного разговора пятерки в аттестате явно не хватало. Потому беседовать приходилось по преимуществу с Очкасовым. Даже на явно завышенные для того темы.
— Да, грустное стихотворение. А что это за сяра такая? — неприязненно спросил Очкасов.
— Тиковое дерево по-нашему. Когда Будда достиг нирваны, его листья тут же от печали и увяли.
— Грустное стихотворение, да и деревьев таких больше нет. Вырубили все или загнулись от выхлопов. Не знаю уж, что сейчас сам Будда поделывает, но только Гион нынче совсем не тот. Никаких ассоциаций с бренностью жизни он у меня не вызывает. Уж ты поверь мне, не в первый раз здесь. Надеюсь, что и не в последний. — Очкасов хрустнул последним сушеным кузнечиком, поданным к завтраку. — В Гион! В Гион! — еще раз воскликнул он.
Богдан с осуждением взглянул на свои грязные ботинки. Гостиница, в которой они остановились, была очень дорогой. Никаких звезд на фасаде, в справочниках не значилась. Правда, неудобства тоже были. Несмотря на набитый холодильник и дюжину полотенец в ванной комнате, крема для обуви — нигде не достать. Богдан прилетел, как был — в своих туристских пропыленных ботинках. Пошарил в прихожей, сунулся к администратору, зашел в обувную лавку — нет крема. Чисто было в городе Киото, ни пылиночки… Поэтому и сапожный крем не пользовался у аборигенов спросом.
Очкасов заявил, что обзорная экскурсия по Гиону ему не по интеллектуальным силам, позвонил куда-то. Вопреки ожиданиям Богдана, в холле гостиницы их встретила не кроткая гидесса, а японский шкаф славянских габаритов. “Сейчас самый сезон, женщин на всех не хватает”, — пояснил Очкасов.
— Тояма, — представился шкаф и руки не подал.
— Это фамилия. А как звать-то? — поинтересовался Богдан.
— Какое тебе дело? — ответил тот. Из-за его кушака торчал кинжал.
“Это он для экзотики, кинжал наверняка из картона”, — подумал Богдан.
— Ни хрена подобного, — ответил Тояма, привыкший к чтению чужих мыслей. Своих, между прочим, у него не было ни одной. За щекой Тояма катал жевательную резинку, которую он покупал в магазине “Большие люди”. Обзорная экскурсия начиналась каким-то противоестественным образом.
До храма Киёмидзу наши персонажи добирались набиравшими крутизну узенькими проулками. Было утро, раннее киотское утро. Непроспавшиеся сидельцы экспортно-импортных компаний вываливались из ресторанов, послуживших им в эту ночь борделями. Рестораны были сработаны из некрашеных потемневших досок. Это вряд ли соответствовало нынешним европейским представлениям о шикарной жизни, но японцам, видать, нравилось соприкасаться с плесневелой традицией. Зевающие служители борделей поливали мостовую из шлангов, не заступая ни на шаг за границы зоны своей ответственности. Кошки, знаменитые японские кошки, сидя перед домами терпимости, по привычке намывали лапкой гостей, но жест выходил неубедительным. Утомленные сямисэнами гейши с набеленными лицами семенили домой. “Все у них не как у людей! Даже румяниться не хотят!” — возмущался Очкасов. Но в телефонную будку все-таки зашел. Ее внутренность была обклеена фотографиями красоток. Он выбрал ту, что была в кимоно с осенними листьями, и оторвал телефончик. Все-таки Асанума неплохо изучил своего делового партнера.
— Отхрамируемся для порядка, ну а девушки, — а девушки потом! — бодро пропел Очкасов.
“Правильно мне докторскую степень присвоили, чувство языка у меня потрясающее”, — подумал он. Тояма хохотнул, Богдан покрылся краской.
Квартал Гион хотел спать. Но чуть повыше, на подступах к храму, город становился все больше похож сам на себя: единичные паломники и туристы незаметно сливались в мощный поток, текший в гору. Богдан был поражен его многоводностью.
— Сила! Интересно, а каково население сегодняшней Японии? — поинтересовался он.
— Какое вам, русским, дело, какая у нас численность населения? — возмутился Тояма. — Ты сюда не шпионить приехал, а любоваться. И вообще — я не по статистической части, мои клиенты с подельниками все больше жратвой интересуются да бабами. Вот где девку снять, я знаю досконально. Ведь и ты девку хочешь? Не гони волну, сказано же тебе: сначала отхрамируемся.
Очкасов одобрительно хмыкнул. Однако телепатические способности Тоямы дали на сей раз осечку. Богдан, конечно, девку хотел. Но только в принципе и при других обстоятельствах. Поэтому и промолчал. Он решил больше себя не травмировать и вопросов не задавать.
Ворота Киёмидзу производили грандиозное впечатление — огромные, крашенные киноварью, в нишах опор вмонтированы две четырехметровых статуи: страшные, глаза навыкате. При этом у одной рот разрывается в крике, губы другой — сомкнуты.
— Один Нио говорит: “А”… — начал объяснять Тояма, но Очкасов бесцеремонно перебил его:
— Знаем, знаем: “А и Б сидели на трубе…”
— Не к месту ты цитируешь свои загадки дурацкие, тоже мне, доктор филологических наук нашелся, — рассердился Тояма и даже схватился за рукоять своего кинжала. — Не в Успенском соборе, чай, находимся, а в японской святыне. Запомни хорошенько: один Нио говорит: “А”, — потому что так санскритская азбука начинается. А другой говорит: “Ум”, — потому что это последняя буква. А общий смысл композиции выражает полноту вероучения. Потому и моя секта называется не как-нибудь, а “Аум”.