Борис Екимов
ЖИТЕЙСКИЕ ИСТОРИИ
СЕНО СПАСАЛ
По возрасту все чаще приходится мне в больницах бывать, у врачей. У глазного доктора и вовсе, считай, прописка постоянная. Сладкого в этом мало: очереди, долгое и долгое ожидание, теснота коридоров, своя боль, а рядом — чужая: в рассказах да жалобах; много детворы; на них глядишь, вовсе душа вянет.
Один из походов. Четвертый этаж клиники. Очередь к врачебному кабинету; а потом — к процедурному, там — уколы. Но людей меньше, чем на этаже первом. Вдоль стены — стулья, есть свободные. Можно сидеть. Ожидание обычно долгое. Коротаем его в негромких беседах, которые все о том же, о хвори. Печальные повести, со вздохами да охами. Так бывает всегда.
Но нынче, от себя недалеко, услышал я разговор иной: семейные да соседские новости, порой с удивлением, хохотком — живой говорок, словно в обыденной, не в больничной жизни.
Старый человек, сухонький, седенький, голову держит высоко, чуть закинув. Его собеседник — много моложе. По облику и стати — сын. Обычное дело: плохо видящий или вовсе слепой отец, а с ним помощник, для сопровождения по врачам да кабинетам. Не вперебив и не разом, разговор их журчал и журчал, скрашивая тоскливое больничное ожидание.
К людям разговорчивым, словно на огонек, невольно тянутся. Так было и нынче. И конечно же, в конце концов беседа повернула к обычному: как да что…
— Он у нас сено спасал, — усмешливо сообщил молодой.
Его не поняли.
— Пожар, что ли? Горело?
— Навовсе сгорело. Темная ночь, — пожаловался старик, вздымая незрячие глаза. — А во сне все явственно вижу, как молодой. Все дочиста. Весь хутор.
— Ничего… — успокоил старика женский голос. — Операцию сделают, будешь опять глядеть.
— Делали операцию, — сказал старик. — Хорошую, дорогую, сынам спасибо. Но не уберегся… Доктор упреждал, они же всегда говорят: после операции не нагибаться, тяжельше ложки ничего не поднимать, лишь дыши да и то через раз. Но это в городе хорошо. А на хуторе… Сено меня подвело. Это как раз после Троицы случилось. На Святую мне операцию делали. Я приехал, берегся. А потом привезли сено. Тележку трактор притянул, на забазье свалили. Такое расхорошее сено. Я глядел, радовался. Степовое сенцо, пахучее, зеленое. Как говорится, пуд сена что пуд меда. Сын обещал после работы подъехать, сложить его.
А тут, как на грех, стало замолаживать: тучки пошли. Не дай бог, думаю… Такое сено… Намочит, потом суши, почернеет, сгубится сенцо.
И решил я полегонечку его складать. А там, может, и сын подъедет. Я берегся, как доктор велел: не более двух килограмм. Небольшие навильнички брал, понемногу. Помаленьку складаю. А тучи идут… Издаля вижу: черная такая тучака, низкая, дождевая. Надо бы успеть. Заторопился, и вроде как сами собой навильники все больше становятся, все тяжельше. А туча уже на близу, дождем пахнуло. И, видно, я совсем подзабылся, ведь надо успеть. Последние пласты кладу. Чую — в напряг. Прикладок сложил. Дерюжкой накрыл его, жердями придавил. А тут сразу — ветер и ливень стеновой. Я — под крышу. Чую, щиплет глаза. Труха, видно, попала или пот. Умылся. Глянул, вроде какой-то туман. И как-то он все гуще и гуще. А потом и вовсе — темная ночь. Ничего не вижу. Теперь вот возят меня, — повернул он к сыну невидящие глаза. — В дело — не в дело. Туда да сюда. А проку?
— Погоди, — успокоил его сын. — Вот пройдем процедуры, может, и получшает… Вон сколь народу, все надеются, — убеждает он отца и себя. Тоже — не молоденький, на батю похожий: жилистый, в морщинах заветренное лицо, седые виски.
— Вот так-то вот, — со вздохом заключает старик, — сену спасал…
Обычно такие рассказы идут вперебой с оханьем, со слезой. А старик вроде даже подсмеивался над собой, над жизнью: «Сену спасал…»
Рядом сидящий сын слушает отца, вздыхает, эхом повторяя: «Сено спасал». Укора нет на лице его, в голосе. Он все понимает.
«КАКОЕ У НАС ЧУДО!..»
Внук Митя живет с родителями в доме многолюдном, пятиэтажном. За окнами — шумная улица, в невеликом дворе — толчея автомобильная: приезжают, уезжают, настырные — лезут на тротуар, к ступеням подъезда. Обычное житье городское.
На подворье, к нашему дому, саду и огороду Митя приходит ли, приезжает не всякий день, особенно в ненастную пору осени да зимы. И потому весна для него — жданный праздник.
Помню одну из весен. Подъехали ко двору. Митя, конечно, первым из машины выскочил и умчался. Вдруг слышу крик его, истошный:
— Дедушка, иди скорей!!
Я встревожился:
— Что там?..
— Иди сюда! Посмотри, какое у нас чудо!
Подошел я. Митя стоит возле нерасчищенной клумбы, на которой, еще реденько, там и здесь, вылезли первые тюльпаны, пока лишь зелень бутонов. Но один из них поспешил и раскрылся. Сияют под солнцем алые лепестки.
— Ты видишь, какое чудо?!
— Вижу, милый. Спасибо.
Конечно же, это — чудо: голые деревья, серая весенняя земля, еще неприбранная, со всяким хламом да дрямом; и этот алый живой огонек, словно знак весны и добрый привет грядущего лета.
Через неделю — новый приезд. Снова Митя помчался бегом, выпрыгнув из машины, и слышу тот же отчаянный ли, восторженный зов:
— Дедушка, иди скорей!!
Подхожу. Глаза у внука сияют.
— Ты видишь, какое большое чудо!
— Да, да… — соглашаюсь. — Большое…
— Один, два, три, четыре, пять… — считает Митя. — Вот их теперь сколько!
Это расцвели все тюльпаны. Невеликая клумба. Но поднялись, раскрылись: алые, желтые, лазоревые… Нежность молодых лепестков, сияние капель росы, угольно-черный крап тычинок. Конечно же, чудо. Одно из многих и многих. Здесь, в невеликом нашем дворе, возле дома. Особенно в теплую пору.
Весною да летом утренний обход подворья всегда в радость. Новый день — словно новая жизнь; каждый шаг — изумленье.
Простой репешок, что самосевом поднялся возле бетонной дорожки: зеленый столбик, унизанный желтыми, золотистыми в солнце цветами. И откуда он взялся? Бог послал. Стоит, цветет, радует. Разве не чудо?
Ранним утром так хороши, так душисты заросли зорьки, усыпанные алыми, розовыми, желтыми цветами — «граммофончиками». Они раскрываются поздно вечером. Их время — ночь и раннее утро. Нежный цвет, сладкий дух, который вот-вот пропадет, развеется, когда под лучами жаркого солнца цветы закроются, сберегая нежную плоть. Не навсегда. До вечера.
Утренний обход просторного подворья долог. Огородные грядки, на которых много всего, чтобы поглядеть, похрустеть, посладиться. В свою пору вишневые, белые облака цвета. А потом рдяная занавесь ягод. Абрикосы. Особенно в пору спелости золотых, тяжелых, пахучих плодов, с прохладной поутру и дневной горячей, солнечной плотью. Виноград… И старинные груши — «дулины»: «черномяски» да баргамоты.
— Сколько много всего! — когда-то восторженно возглашал еще совсем малый внук Митя.
Теперь и я повторю: «Сколько много всего…» Если глядеть и видеть.
Вот по своим делам пробирается садовая улитка. Их много в последние годы у нас развелось. На дорожках, на заборе, на стенах дома, на всей зелени, даже на деревья залезть ухитряются. Совсем малая, тихая животина. И не всегда приметная: серый панцирь — и только. Но сейчас улитка куда-то стремится, ползет и потому вся наружу: серо-жемчужное нежное продолговатое тельце, точеная головка с рожками и усиками; на спине — витой твердый панцирь — домик ее, защита. Помаленьку ползет, усиками, рожками шевелит, меня не боится.
Присел возле нее, стал смотреть, все более изумляясь и радуясь красоте совершенной, нежной и хрупкой, словно человеческой детской.
Вот она, одолев лишь ей ведомый путь, силится перебраться с одного зеленого листа на соседний: вытягивает свое гибкое тельце, но — тщетно… Прихожу ей на выручку, подставляю ладонь. Улитка принимает подмогу, продолжая свой путь по руке. Она не ползет, но словно плывет, ритмично колеблясь нежным тельцем своим. Так близко, рядом с лицом моим — изящная головка, точеные рожки, гибкие усики, малые бусинки глаз, жемчужная, в мягком сиянии, трепетная, студенистая плоть живого творенья. Малого, но всем родного: земле, небу и мне, грешному.
Жаль, что внука Мити нет рядом. Я бы позвал его и сказал: «Смотри… Какое у нас чудо…»
Он бы, конечно, понял меня.
«НА КОГО ТЫ НАС КИНУЛ…»
В невеликом нашем поселке впридачу к давнишней уже «районке» нынче целых четыре газеты объявились. Порою они печатают мои рассказы, конечно же, у автора разрешения не спрашивая. Печатают, люди читают.
Недавно на улице подошла женщина, которую я знаю давно, но, как говорится, шапочно, лишь в лицо. А тут она подошла, говорит:
— Извините… Может, неудобно, но я сказать хотела. В газетке ваш рассказ прочитала. Там про военные годы. Я прочитала и так плакала, так плакала… Сейчас по телевизору про войну много говорят. Празднуют… — продолжила свою речь моя неожиданная собеседница. — И в рассказе у вас про те годы… как было… Я прочитала и плакала. Так плакала. Маму вспомнила. Нашу жизнь. Вы не торопитесь? Можно, я расскажу…
Мы на хуторе жили. Папа ушел на войну, и его убили. Мы остались. Сестренка, совсем малая, мамочка и я. У нас возле хутора самая битва была. Про нее теперь все говорят — Сталинградская битва. Так страшно было: стреляют, бомбят. Немцы пришли, потом — наши. Мамочка в огороде окоп выкопала. Там мы спасались. Сестренка боялась бомбежки. Всегда плакала.
Потом наши пришли. Но жизнь была очень трудная. Все плохо жили.
А потом война кончилась. Колхоз был. Но жили бедно. У нас на хуторе — старики, бабы да детвора. А мужиков немного с войны вернулось. Один бригадиром был, другой — лесничим. Я их не забуду до конца жизни. И когда рассказ ваш читала, свое вспомнила. Сестренку, мамочку нашу. И плакала.
Голод был. Из лебеды — щи варили. Вязовые листья запаривали, это каша. Козелик, китушки, скорода… А хлебное — это желуди. Их вымачивали, толкли и пекли джуреки, пышки такие.
У нас дубы росли в займище. Но желуди запрещалось собирать. За это штрафовали. Лишь ночью, потаясь от лесничего. Если сумеешь. А я однажды шла из займища и увидала — возле дуба ветка лежит. Большая ветка, тяжелая, желудей много. Видно, ветер обломил. Я подняла и понесла домой ее. Я ведь не ломала. Она на дороге лежала. Это ведь не кража.
Иду, тороплюсь. Мамочка будет рада: желудей много на ветке. Спешу. А тут лесничий вышел со своего двора и говорит:
— Иди сюда.
Я испугалась, объясняю ему:
— Это лежала ветка, ее ветер сломил.
А лесничий молчаком ветку забрал и через забор кинул, в свой двор. Он свиней держал. Кормил желудями. Про это знали. Он мою ветку кинул, а потом сказал строго:
— Не приучайся воровать с детства.
Я испугалась, домой побежала, плакала. И мамочка со мной плакала. И сестренка тоже плакала. Хотя и не понимала ничего. Но смотрит на нас и плачет. А мамочка причитает: «Господи… на кого ты нас кинул». Это она о папе.
В те годы спасибо коровке: она нас спасала. Хорошая была коровка. Она и в упряжи ходила: пахали, возили на ней. Мы на свою коровку просто молились. Сенца старались добыть. А с сеном было трудно. Запрещалось косить. Только — колхоз. Но колхоз косил травокосками, а под кустами трава оставалась. Ее можно было серпом взять. Многие так делали. И мы — тоже. Но вроде потаясь. Потому что не разрешалось сено косить. Только колхозу. А вот под кустами… Ведь трава все равно пропадет. И мы пошли с мамой, чтобы травки добыть. Мама с серпом, а я ей помогаю: ветки поднимаю, чтобы ей было ловчее, траву в кучки складываю. И у нас две хорошие кучки получились. У мамы, конечно, побольше. Веревками перетянули и понесли. Мы несем, а навстречу, как на грех, едет бригадир на подводе. Увидал нас, остановился и наше сено забрал. «Не имеете права», — сказал. И наше сенцо — в телегу. Сел на него и покатил. Веревки, правда, не отобрал. Тогда было трудно с веревками, с мешками. Со всем было трудно, — заканчивала свой рассказ моя собеседница. — Мы с мамой пошли домой. И так плакали, так плакали. И сестренка, глядя на нас, тоже плакала. А мамочка причитала: «На кого ты нас кинул…» Это она о папе. Ведь у кого вернулись отцы, тем жилось легче. Мужик, он и есть мужик. А у нас на хуторе мало с войны вернулось… Потому и жилось трудно. Так трудно… Рассказ ваш прочитала, все вспомнила. Так плакала, так плакала…
Обычно когда мне порой читатели пишут ли, говорят про слезы, то я, как бы извиняясь, спрашиваю: «Но ведь светлые были слезы?» Порой соглашаются. Но вот здесь, но теперь этой женщине я ничего не сказал. Лишь вздохнул.
Мы попрощались и разошлись. Наш поселок не больно велик был в прежние времена. Все и всех знали. Теперь иное. Но старые старых помнят. И старое помнят. Порой, как сейчас, оно поднимается. Нынче про войну много говорят. Празднуют, поздравляют. Венки, цветы, ленточки… Но бывают слезы. Горькие. Потому что была война.
«ХОРОШО, КОГДА РЯДОМ…»
В какой-то московской компании, при разговоре общем, услышал я такой, наверное, уже обычный для нашего времени рассказ:
— Мы с внучком по скайпу играемся. Он — в Америке, я — здесь. Далеко. Лишь по скайпу видимся. Он вечно жует эту жвачку. А я его укоряю и вроде хочу отобрать. А он меня дразнит: возьмет ее в руку и держит. А я наклоняюсь и зубами так: «Гам!» Вроде хватаю ее. А он руку отдергивает. И смеется. И снова дразнит. А я ему: «Гам! Вот сейчас ухвачу!» Наклоняюсь к самому экрану. А он прячет жвачку, вроде боится. Смеется. Играемся.
По нынешним временам рассказ обычный: телефоны-мобильники, компьютеры, планшеты, интернет. Но чем-то он меня, видно, задел, этот рассказ. И припомнился через немалый срок нынешним летом.
Летняя пора — время купания. Слава богу, что Дон — рядом. На машине ли, на велосипедах ездим мы с внуком на городской пляж или в другие места. И вот однажды едем на Дон, а Митя говорит:
— Хорошо, у кого есть дедушки и бабушки, — и разъясняет: — Родители всегда на работе. А дедушки нас купаться возят. А то бы мы дома сидели, в такую жару.
Наблюдение верное. Днем, на пляже, в воде — сплошная детвора кипит. От малой мальвы, какие еще лишь ползают, до взрослых. Мите восемь лет, одного не отпустишь. Вот и приходится ходить с ним да ездить. И только ли мне…
В дневную пору таких, как мы, — много. На пляже лишь старые да малые. Мелкая детвора у самого берега барахтается. Какие постарше, учатся плавать. За всеми — глаз да глаз. Только и слышно:
— Куда полез? Там — глыбь!
— Вернись, тебе говорю!
— Ты либо глухой?! Сейчас пойдешь на берег.
— Выходи! Посинел уже!
Изо дня в день вижу, как тучный, седой старик стоит, словно врытый, по пояс в воде. Я сначала не понял. Потом углядел. Два малых вьюна возле него кружат, барахтаются. Он стоит и стоит. Куда деваться? С берега за этой мелкотой не уследишь.
Сам я на воде вырос, плавать люблю, но тут не поплаваешь, тут забота иная: гляди да гляди.
— Стой, — командует внук Митрий. — Дальше не ходи, я к тебе поплыву.
Плавать он научился неплохо, для его возраста. Но глубины побаивается, командует:
— Стой! Я плыву. Дальше не отходи.
Плывет, до меня добирается. Теперь другие задачи.
— Я глубину измерю.
Ныряет и достает со дна горсть песка как доказательство.
— Теперь кидай меня.
Сцепляя руки в «замок», подбрасываю его вверх. В недолгом полете он пытается закрутить сальто. Или отправляю сильным броском вперед, к берегу, что называется «щучкой» ли, торпедой.
Он любит нырять и под водой плыть. Вот и гляди. Да слушай команды:
— Плыву к тебе! Не отходи! Подкинь меня! Ныряю! Стой на месте!
Стою и стою. Подкидываю, гляжу, остерегаю:
— Не ныряй! Просто плыви… Туда не надо. Там — люди…
Стою. Начинаю зябнуть. А это мне ни к чему, потому что новую хворь подцепил, вовсе несуразную: холодовая аллергия. Зябнуть никак нельзя. Иначе — приступ, таблетки, а то и «скорая помощь» с уколами. Надо беречься. А как тут беречься?
Прошу внука:
— Митя, хватит. Пошли на берег, погреемся.
— Еще разок, дедушка! Подкинь меня.