Под ногами, в сухой белой траве что-то прошуршало, и Баракин бросился за этим шуршаньем, чтобы разглядеть или поймать. Шорох затих, и Баракин затаился, даже присел, выжидая. Но ничего не высидел.
Малой яркой вишенкой сверкнула в сухих стеблях трав божья коровка. Баракин нагнулся и осторожно взял ее, посадил на ладонь. Божья коровка заторопилась, побежала по пальцу вверх, к вершине.
— Божья коровка… — проговорил Баракин громко и оглянулся. Конечно, рядом никого не было, но закончил он не вслух, а про себя: «Улети на небо, там твои детки…» И все же услышала божья коровка, поверила, приподняла красные скорлупки, выпустила прозрачные крылышки и улетела. В небо.
А Баракин пошел дальше. Мимо кленов, чьи почки уже лопнули, и полезли наружу изжелта-зеленоватые культяпки еще свернутого цвета. Вдоль шеренги высоких старых тополей, молодой липучий лист которых еще был надежно укрыт жестким коричневым колпачком.
Ноги мягко утопали в палой листве, меж которой там и здесь лезли на белый свет зеленые травинки. Сдвинув носком ботинка листву, Баракин увидел, что земля уже густо поросла этой травой, правда бледной, жившей без солнца. И тогда он пошел косолапо, загребая башмаками листву. Две широкие борозды свободной земли тянулись за ним.
Яблоневый сад он прошел стороной, заторопился, увидев в низинке, возле желтой поросли сухого камыша, черные блестящие ветви.
Да, это была черная ольха. Ее сухие шишечки были, конечно, мертвы. Зато сережки, длинные набухшие зрелые сережки жили в своей самой счастливой поре. Баракин задел рукой ветку, и желто-зеленое облачко пыльцы медленно поплыло… в сторону, в сторону… и, оседая, к земле… Он еще одну ветвь так же тронул, и еще, а затем, ухватив две толстые, почти от комля идущие ветви, тряхнул что было сил. Дерево вздрогнуло всем своим телом, до самой вершины, густо закурилось тяжелой зеленой пылью и долго не успокаивалось, дымилось.
От ольхи Баракин двинулся вдоль низины, напрямик, через заросли сухого репейника, и попал на тропинку, что вела к светлой песчаной дороге. Вдоль дороги, по правой, крутой ее обочине, поднимаясь вверх и вверх почти до вершин песчаных курганов, стояли тальники. Ветви их были усыпаны белыми сережками. Нынче, в солнечный день, сережки казались серебряными и сияли ясным, слепящим светом. А на одном из кустов крупные пушистые сережки были нежно-желты, словно новорожденные цыплята, — тальник цвел. И пчелы гудели в его ветвях, собирая самую первую и потому самую сладкую дань.
Баракин сел возле этого куста на песок, по привычке в карман полез за куревом, да вовремя опомнился. От цветущего куста наносило тонким, едва уловимым ароматом. А может, это чудилось Баракину. Здесь, в затишье, у подножья песчаного холма, солнцепек был мягко зноен, и Баракина сразу разморило, он даже чуть задремал. Вот так же бывало, когда он учительствовал; по весне уходили они с ребятами в степь или займище. А устав, присаживались на солнышке. И обязательно кто-нибудь задремывал. Давно это было. И как всякое давнее, казалось таким счастливым. А может, и не казалось… Да что об этом думать: и былого не вернешь, и жизни вспять не поворотишь.
И чтобы не ворошить себе душу, Баракин решил уходить. Пора было возвращаться. Но он поднялся не вдруг. Поглядел, как из подножия кустика сухого мертвого молочая пробиваются зеленоватые живые стрелки. Какие-то крохотные, в мышиный глазок, белые цветочки с четырьмя лепестками устилали землю. И всякая другая безымянная мурава лезла на свет.
Из-за поворота, по дороге от города, одна за другой выкатили три пароконные цыганские телеги с брезентовым верхом. Они, видно, недавно начали свой путь. Лошади были сыты и сильны, люди веселы. Увидев Баракина, двое ребятишек спрыгнули на землю и, подбежав, закричали:
— Дядя, дай закурить!
— А вы разве курите?
— Отец курит, отцу дай!
Баракин вынул из пачки две сигареты.
— И брату! И брату! — загалдели цыганята. — Бабушке тоже дай! Бабушка курит!
Одежонка на них была никакая, ноги босы. Но такой радостью блестели лукавые глаза, так хорошо они смеялись, белозубо, заранее радуясь неожиданному доходу, который, конечно, они не упустят, нет. Баракин отдал всю пачку.
— Спасибо, дядя! — крикнули ребята и легко помчались здогон уходящим повозкам.
Баракин глядел им вслед. И вдруг вздохнул. Телеги покатят дальше и дальше, по весенней, а потом летней ласковой земле. И весь мир, лежащий вокруг на многие сотни верст, весь этот мир с его пахучими травами, зелеными тенистыми деревьями, чистой водой, ясным небом, легким ветром, льдистыми ночными звездами — весь этот мир для них, для этих людей. А за что им такое счастье? И почему им? Почему он, Баракин, должен видеть этот мир лишь вот так, раз в год, а они, эти люди, живут в нем…
— Тоже мне, птицы божьи, — проговорил он вслух, и ему захотелось закурить, и он пожалел, что отдал сигареты.
— Птицы божьи, — повторил он, чувствуя, что наливается злостью. И, чтобы не распалять себя, он поднялся и быстро зашагал по дороге. Теперь он не глядел никуда. Шел и шел, к звероферме, к машине, к куреву.
Через короткое время он вышел из машины у подъезда. В дверях на мгновенье приостановился: после светлого дня темным и каким-то угрюмым показался ему знакомый коридор. И лампочки лили какой-то грязный желтый свет. «Надо сказать, — подумал Баракин. — Ламп, что ли, поярче нет? Как в туалете понавешали».
И он вошел в коридор хозяйским твердым шагом, высокий, сухощавый человек в сером легком пальто, в серой, низко надвинутой австрийской шляпе.
НОЧНЫЕ БЕСЕДЫ
В дежурке слесарей душно. Трубы парового отопления дышат жаром. И, как во всяком натопленном и неопрятном жилье, воздух густо напоен спертым запахом пота и грязной одежды.
Сейчас ночь, и в комнате всего два человека, но вдоль стен стоит десяток шкафов, и сквозь их щели сочится наружу горячий и тяжелый дух давно не стиранной, сто раз пропотевшей рабочей одежки.
Кроме шкафов в комнате стоят еще верстаки и железные, крашенные пронзительной желтой краской тумбочки с инструментом, посередине стол, а возле него табунок разномастных стульев от бывшего мягкого с продранной подушкой до голого железного, сваренного на скорую руку, абы сесть.
За столом, удобно уложив голову в ладони, дремлет Сергей, дежурный слесарь. Ему сорок лет с небольшим, он курнос, моложав на вид и очень силен. В душевой, когда он моется, люди с завистью глядят на его тело. А кто помоложе, спрашивают: «Штангой занимался или борьбой?» Но Сергей ничем никогда не занимался. Некогда было. Просто силушкой его бог не обидел. Но Сергей ее плохо чувствует, и когда затягивает на станке какую-нибудь гайку или болт, то обязательно чему-нибудь «голову скрутит», либо болту, либо ключу… А потом будет растерянно глядеть и бормотать: «Не рассчитал». Его так и зовут иногда в цехе: «Сережа — не рассчитал».
Сейчас Сергею спать хочется — уже третий час ночи, но спать на дежурстве нельзя. За стеной гудит цех, там у станков работают люди. Им легче, у них дело, им не до сна. А Сергею так спать хочется, но нельзя: может мастер прийти или иное начальство, и будет неприятность. Другие на ночном дежурстве спят: вон электрик пошел в Красный уголок, на диван, а сантехник в душевой пристроился. Когда надо — их разбудят. Но Сергей спать боится: еще нарвешься на неприятность. Лучше уж пересидеть.
На шкафах, под самым потолком, лежит другой человек. Он спит. Он неплохо устроился: положил лист фанеры, а сверху тряпья накидал и спит себе спокойно. Ему спать можно, он не на работе. Он живет здесь, в цехе. Днем слесарит, а ночью ему податься некуда: месяц, как из заключения освободился. На работу-то его взяли, а вот с жильем… Койку в общежитии обещают дать, да что-то не торопятся. Конечно, можно было где-то на квартиру устроиться… Но Качанов так зовут этого человека — пьяница и пропащая душа. Его на заводе все знают. Он когда-то здесь большим человеком был, председателем завкома. А потом запил. Сначала полегонечку, и все сильнее, сильнее. Ну, и сняли его. Но не обидели, поставили мастером. Поглядели-поглядели, в заточники перевели и, наконец, в слесари. А год назад его посадили — жену он по пьянке побил, — и теперь вот вышел: ни кола, ни двора, один завод остался, днем он работает, а ночью спит здесь, на шкафах, — его начальство знает, и жалеет, и не прогоняет — на тряпье спит, дожидается, когда ему койку в общежитии дадут.
Качанов на работе вина не пьет. Но вечером, после смены, набирается основательно. Сегодня он к девяти часам пьяненький явился, влез на свое место и посапывает.
А Сергею так спать хочется. В комнате полутьма. Одна лишь лампочка тускло горит на стене возле сверлильного станка.
«Свет, что ли, включить? — думает Сергей. — Может, лучше будет. Да и зайдет кто, скажет: дремлешь, мол, в темноте». Он встает, зажигает верхний свет и снова садится за стол.
А Качанов сразу просыпается, но лежит не ворохнувшись, лишь приоткрывает глаза и старается понять, где он. Гул цеха за стеной, душная комната, привычное ложе успокивают его, говорят: «Дома». И тогда он поворачивается к Сергею:
— Здравствуй… Это ты? Подай-ка чайник, будь другом.
— Здорово, — отвечает ему Сергей и подходит к шкафу, подает чайник с водой.
Качанов пьет долго и жадно. Тонкая костлявая рука его с трудом держит тяжесть, вздрагивает. Наконец он утоляет жажду и говорит:
— Ну, и прекрасно… Молодец — вода.
И снова опрокидывается на свое ложе. Тело его сейчас невесомо, легкое кружение пьянит голову. Но спать не хочется.
— Сережа, — говорит он, — у тебя книжки никакой нет? Почитать бы…
— Не-а, — энергично мотает головой Сережа. — Я этим не занимаюсь. Не любитель.
— Н-да, — вздыхает Качанов.
А Сережа вдруг вспоминает:
— У тебя ж в пальто книжка есть. Из кармана торчала.
— Ну! — резво поворачивается Качанов и от нетерпения ерзает на постели; шкафы качаются, скрипят. — Правда? Ну ка, давай посмотри.
Сережа подходит к затерханному качановскому полупальто, висящему у дверей, и роется в карманах.
— Во! — показывает он Качанову журнал, но с места не сходит, медлит и улыбается, а потом достает оттуда же бутылку вина, недопитую, и тоже показывает: — И во!
Качанов немеет от восторга. Он принимает и журнал и бутылку молча, садится, разглядывает их, бутылку побалтывает и наконец говорит:
— Прекрасно… Это прекрасно… Выпьем?
Сережа отказывается:
— Не-не… Я на работе ни-ни!
— И прекрасно делаешь! — энергично мотнув стриженой, иссохшей головой, хвалит его Качанов. А сам, отложив книжку, примеряется к бутылке.
— Подожди, — останавливает его Сергей. — Я тебе закусить дам. Жинка кладет, а я ночью не могу есть. — Он вытаскивает из сумки и подает Качанову хлеб, пол-литровую банку с жареной картошкой, два соленых огурца в целлофановом мешочке и большой кусок жареного хека.
— У-ух, — довольно урчит Качанов. — Кар-р-то-шечка… Это чудесно… Огур-рчики…
Он грызет огурец так сладко, что Сергею тоже хочется посолонцевать, но он молчит. На какое-то время Качанов забывает даже о вине, но ненадолго.
Пьет и ест он аккуратно. Пропустит глоточек-другой и не торопясь закусит. Снова глоточек, и тянется к картошке, рыбу ест и огурец. И, наконец, окончив трапезу, Качанов потягивается, бормочет: «Жарко» — и снимает пиджак, рубаху, оставаясь лишь в майке.
Лениво полистав журнал, он откладывает его и долго смотрит в потолок, а потом взгляд его опускается ниже, на черное окно.
— Паршивая штука — зима, — говорит он задумчиво. — Лето — вот это прекрасно. Замечательно летом. Солнце, зелень… Люди красивые… Ты лето любишь, а? взгляд его все так же прикован к глухой черноте окна.
— Люблю, — кивает головой Сергей и смущенно добавляет: — Я купаться люблю.
— Купаться — это чудесно, — приподнимается Качанов и садится, обхватывая тонкими руками колени. Глаза его ласково глядят на Сергея. — Пляж… коричневые люди… Хорошо… Я завидую тебе. Ты крепкий, у тебя фигура красивая, на тебя женщины должны засматриваться.
— Я на пляже никогда не был, — говорит Сергей.
— А где же ты, в ванне, что ли, ныряешь? Чудак.
— Я на берегу, возле Соляной базы… Там людей нет.
— Чего ж ты, как бирюк?
— У меня плавок нет, — вздыхает Сергей. — А в трусах, в семейных, на пляж не поедешь, неудобно…
— Так купи.
— Нет возможности, — разводит руками Сергей. — Денег нету.
— Здорово, кума… Де-енег нету, — передразнивает его Качанов. — Они что ж, миллион, что ли, стоят? Пятерка какая-то.
— Пятерки лишней не имею, — кротко говорит Сергей.
— Ну и дурак! — сердится на него Качанов, закуривает.
Через минуту-другую благостное настроение вновь возвращается к нему.
— Ты купи, купи плавки, плюнь на все. А в отпуск пойдешь — на море съезди. Я люблю море… Прекрасная это штука, замечательная. — Взгляд его снова упирается в темное окно. — Я ведь пловцом был, тренером по плаванию. Учился я во Львове. Чудесный город… Зеленый такой, спокойный. Два года я там учился. А летом мы на море ехали. Инструкторами работали, спасателями. И знаешь, Сережа, вот подъезжаешь к морю, еще нет его, не видно. Но уже запах… Воздух другой. — Качанов не может усидеть на месте. Он дышит тяжело, приподнимается. Шкафы скрипят под ним. — Такой воздух, Сережа, что начинаешь по вагону бегать, как в клетке. Пьяный какой-то становишься, веселый, озорной. И не ты один, все люди. Нет, Сережа, ты плюнь на все! — горячо убеждает он Сергея. — Ты лучше поголодай месяц-другой, а на море побывай обязательно.
— Не-а, — сокрушенно мотает головой Сергей. — Финансы не позволяют. Я — сто двадцать, жена — шестьдесят. Да двое девок у меня, здоровые уже. Их одевать-обувать надо. Я их вот этим летом хотел отправить в город… как его… ну, в общем, на море, в лагерь. Возможность такая была. Школа платила пятьдесят процентов. И еще надо сорок рублей. Сорок да сорок — восемьдесят. В школе мне сказали: иди в профсоюз, там помогут. Я в профсоюз пошел, а они не дают. Мы бы и сами, говорит, поехали, если б такая возможность была. Не вышло, — разводит Сергей руками. — Пришлось дома оставить.
— Ну, это ты зря, — неодобрительно покачивает головой Качанов. — Да и заплатил бы эти проклятые восемьдесят рублей. Извернулся бы как-нибудь. Зато детям какая радость! Они бы долго помнили! Они бы словно в сказке побывали! Качанов волнуется, жадно курит. И там, на шкафах, под потолком, в дымном жарком полумраке, он машет руками, привстает, тянется к Сергею: — Ты, балда, понимаешь… в сказке. Синее море… Понимаешь? Нигде такой синевы нет. И неба такого нет нигде! Об этом не расскажешь! И не забудешь этого никогда! Нет, обокрал ты детей… Обокрал! А ведь деньги у тебя есть, — грозит он пальцем Сергею. — Я зна-аю, вы ведь с женой с каждой получки рублей по десять откладываете. Так что тысчонка или полторы на книжке есть. Точно? наклоняется он со шкафа и строго глядит на Сергея.
Сергей довольно посмеивается.
— Ну, точно. Не столько, конечно, но немного есть. Это обязательно надо. Без этого никак, — серьезнеет он. — А как же? На черный день. Вдруг чего случится.
— Э-эх, ты, — сокрушается Качанов. — Черный день… Это какой же такой черный день… Ну, скажи?.. Какой такой черный? Ответь?
— Как какой? — недоумевает Сергей. — Заболею я, например.
— Ну, и болей на здоровье. Тебе ведь платить-то будут столько же, по больничному девяносто процентов. Чего тебе еще надо?
— Мало ли чего, — мнется Сергей. — Случится чего-нибудь, вдруг…
— Вдруг, вдруг, — передразнивает его Качанов. — А чего вдруг — и сам не знаешь… Война? Так тебе эти деньги не помогут. Наводнение, землетрясение, холера?.. Чего вдруг-то?!
— Ну, люди не дурней нас с тобой, а все копят. Все откладывают, — убежденно говорит Сергей. — У некоторых знаешь какие тыщи лежат? — завистливо вздыхает он. — Нам такие не снились.
— Значит, на черный день все держат? — насмешливо спрашивает Качанов.
— Ну, на черный, на всякий случай… Или к старости.
— Да о каком еще черном дне ты говоришь, если у тебя каждый день черный! Черт побери! — кричит Качанов. — Ты же вот в этой дыре сидишь! В грязи, в мазуте! Изо дня в день! Вот в этой вонючей конуре! Домой придешь, щей похлебаешь, пустых… Мясо ж, наверное, не берешь? Так?
— Мясо, брат, нынче колется, — машет рукой Сергей. — Мясо мне зарплата не позволяет есть.
— Ну, вот, щей похлебаешь. В домино пойдешь постучишь во дворе. И спать! А утром опять то же. Если кружку пива раз в неделю выпьешь — уже праздник.
— Пиво я люблю, — круглое лицо Сергея расплывается в улыбке. — Пиво я летом каждый день пью. После работы, по кружечке. Жинка мне на обед дает. А я первое только возьму, — подмигивает он весело. — Экономия. На пиво как раз остается. У нас, — оживляется Сергей, — возле нашего дома, бочка стоит. Всегда пиво свежее, и народу немного… — он замолкает, но улыбка еще светит на его лице, приятные воспоминания уходят не сразу.
Казалось, лишь на минуту-другую замолк разговор, а у Сергея глаза сразу же начали слипаться. И он, плеснув из чайника воды, намочил лицо.
— Засыпаю, — виновато улыбнулся он. — Так третью смену не люблю.
— Ничего, — ободрил его Качанов. — Последний день. Завтра отдыхаешь и послезавтра. С женой пойдешь в кино или в театр.
— Не-а, — помотал головой Сергей. — Мы не ходим. Телевизор у нас. А театры я вообще не уважаю.
— Ну, а ты был там, был ли? — мягко выпытывает Качанов.
— Был. Раз. В армии еще, после войны сразу, нас водили. Не понравилось. Разговаривают, разговаривают. А вообще-то я неграмотный по этому делу. Да и вообще неграмошный, — невесело засмеялся он и так же, коверкая, повторил: Неграмошный… Шесть классов в войну. А какие тогда классы. Зимой чуть походишь. Работали все. Так вот с тех пор. Руками все могу, — пошевелил он пальцами рук. — А башка, — постучал он по ней, — не кумекает. Мне бы уж четвертый разряд давно надо. Сколько лет работаю. Все на десять рубликов побольше. А не могу эту… киматику изучать у станков.
— Кинематику, что ли? — переспросил Качанов.
— Да, ее… Ки-ме… Киматику, в общем, пропади она…
— Ну, ничего, Сережа, — ласково проговорил Качанов. Лицо его стало печальным. Как-то смущенно погладил он свою стриженую голову и лег. Заложив руки за голову, он снова стал глядеть в черное окно. — Ничего, Сережа, все нормально. Прекрасная все же у тебя жизнь, замечательная, я тебе скажу. Дом, семья, дочки… подрастут скоро, помощницами станут. Легче тебе будет. Тогда, может, и на море выберешься. А море… — вздохнул он, — это все же великолепно, Сережа.
Качанов замолчал. Он лежал покойно, и не понять было, спит или нет…
Сергей все же свет верхний потушил. И тотчас на него навалилась дремота. За стеной ровно гудел цех; за окном сделалось будто бы посветлее: то ли брезжило это, то ли просто казалось Сергею. Он с завистью посмотрел на Качанова, потом на верстак, куда можно было прилечь, но остался по-прежнему сидеть. Мало ли что случится: вдруг войдет какое начальство, будут неприятности, могут премии лишить, тринадцать рублей из кармана. Лучше уж потерпеть.
ЧУЖОЙ