Утолив жажду и отдохнув, я ощутил состояние блаженства, омрачаемое лишь неким смутным и непонятным желанием. Хотелось петь, совершать поступки, требующие всех моих сил, и вдобавок, подобно пробудившейся ото сна личинке, в потаённых глубинах моей плоти зашевелилось желание плотского соития.
Вдоль реки, меж тополей и густых зарослей орешника пролегла тропинка. Я пошёл по ней. Отдыхавшие в траве лягушки выскакивали у меня из-под ног. Несмотря на всегдашнюю любовь к этим водяным тварям, я стал давить их забавы ради, и чавкающий звук, издаваемый лягушачьими телами, раздавленными моими ногами, доставлял мне странное удовольствие.
Внезапно я замер. Тропинка моя упёрлась в заросли дрока и лавра, низкие ветки орешника преградили мне путь. Чуть поодаль виднелся залитый светом берег; здесь русло Эра, расширяясь, образовало тихую заводь, блестевшую на солнце, словно зеркало, заключённое в золотую песчаную раму. И там, возле воды, под защитой деревьев, склонивших к ней свои ветви, лежала женщина.
Она недавно искупалась, а после наспех завернулась в расшитое серебром тонкое льняное покрывало, мягко прилегавшее к её телу. Капельки воды поблескивали на обнажённой руке, а из-под покрывала томно выглядывало обнажённое плечо. Заплетённые в три косы волосы мешали разглядеть черты её лица. Я видел только овальный подбородок, опиравшийся на такую маленькую руку, что я чуть не расхохотался: ручка словно у ребёнка! Другой рукой она придерживала покрывало, впитавшее воду с её хрупкого и совершенного тела. Золотой песок раскалился и приобрёл красноватый оттенок, а в тех местах, где падала её тень, он стал фиолетовым. Застывшие тополя и молчаливо бегущая вода казались волшебными стражами, оберегавшими таинственную красавицу из сказки, окружённую чарующим светозарным ореолом.
И хотя я не мог видеть её лица, по трём косам я немедленно догадался, кто она такая. Справа, невидная за деревьями, высилась одинокая башня замка Бельпеш. В этот замок с восьмиугольной башней часто приезжала инфанта де Фуа, прекрасная Эсклармонда, известная своим загадочным стремлением к одиночеству. Эсклармонда! Для каждого доброго христианина её имя было синонимом проклятья. В одиночестве она бродила по лесам, надеясь отыскать следы только ей ведомых языческих богов; говорили, что эти павшие боги, язык которых был ей знаком, ради неё спускались со своих гор. Она не боялась мужчин, потому что обитавший в её теле демон позволял ей отдаваться им. Её отец, граф Рожер, одержимый страстью к богатству, часто наезжал в замок неподалёку от Памье, чтобы выколотить деньги из монахов аббатства Сент-Антонен. Безумец! В такие дни он поручал заботу об Эсклармонде своему интенданту Роэксу, а тот позволял девушке подолгу жить в маленьком замке Бельпеш. Уроженец Тулузы, старик Роэкс ещё в детстве обратился в альбигойскую ересь. Явившийся с Востока человек по имени Никита, получивший прозвание пр
Об этом часто рассуждали словоохотливые монахи в Меркюсе, и прежде всего брат Робер. Тогда я ещё не знал, что речи любого расплывшегося толстяка почти всегда продиктованы дурными мыслями. Брат Робер, этот подлый клеветник, слыл всезнайкой; не в силах предъявить доказательства правдивости своих слов, он утверждал, что получал знания посредством божественного откровения. Когда он рассказывал об Эсклармонде, он осенял себя крестом и прикидывался, будто за эти речи его могут сглазить. Я прекрасно помнил все его рассказы о том, что он, по его утверждению, видел собственными глазами.
Однажды поздним вечером, шагая по широкой дубовой аллее прямо к аббатству Сент-Антонен, куда аббат Меркюса велел ему отнести драгоценную дароносицу, брат Робер с изумлением услышал странные звуки. Посреди дороги, ведущей к воротам аббатства, играла на арфе обнажённая девушка; голову её украшала митра, три длинные золотые косы ниспадали почти до земли. Рядом с девушкой стоял бородатый старик в тюрбане и то ли в персидской, то ли в египетской одежде — брат Робер в точности не знал. За девушкой и стариком мелкими шажками, словно участвуя в какой-то неведомой церемонии, вереницей вышагивали волки, обитавшие в окрестных лесах. В их горящих словно уголья глазах вспыхивали и угасали отблески пламени. Ещё там ползали змеи, неуклюже подпрыгивая, переваливались жабы, а вверху летали птицы, головы которых, несмотря на наличие клюва и перьев, отчётливо напоминали человеческие. Брат Робер утверждал, что спасением своим он был обязан только гостии, случайно приклеившейся ко дну дароносицы.
Я сомневался в правдивости подобных рассказов. И часто смеялся над ними вместе с остальными здравомыслящими монахами, каковых, честно говоря, в Меркюсе было немало. Но имя Эсклармонды сохраняло своё загадочное обаяние. Стоило мне его произнести, как перед глазами немедленно возникали картины греховные и чародейские. И вот сейчас эта прекрасноликая колдунья, окружённая легендарным ореолом проклятия, лежала передо мной на ложе из песка, утопая в полуденной неге и озарённая отблесками солнца и воды!
Мне следовало бежать, повинуясь естественному чувству стыда. Грех смотреть в лицо тем, кто душой предался злу. От страха у меня, кажется, застучали зубы. Но тут кровь прилила к вискам и закипела, разгорячённая неведомой силой. Я почти ничего не знал о женщинах. До своего послушничества я иногда бродил по улочкам Тулузы, идущим от собора Сен-Сернен к городским стенам. Вечерами там всегда звучали песни и музыка: играли на небольших барабанах, именуемых дарбуками. Их привезли к нам арабы, и хотя на них играли для веселья, звуки они издавали необычайно заунывные. В Тулузе были улица Иудеек и улица Мавританок. Одной мавританке я понравился. На первом этаже, в комнате с низким потолком, где вместо мебели лежала грязная циновка, а на сундуке для одежды примостился глиняный кувшин для омовений, я внимал словам любви. Из-за стены доносились звучные шлепки и крики дерущихся женщин, а пьяные солдаты, стоя на улице, молотили кулаками в дверь, требуя немедленно их впустить. С тех пор мне казалось, что в тот жуткий вечер я совершил мрачное путешествие на гибельном судне и едва не утонул среди каменных волн, вздыбленных бурей нечестия.
Но сейчас мне почему-то вспомнились переборы струн и грустные песни, исполнявшиеся пьяными голосами; я вдыхал жар, исходивший от женской плоти, а где-то неподалёку звучала мелодия, наигрываемая на дарбуке, печальная, словно предчувствие неведомого дурного поступка, который ты готов совершить.
Осторожно раздвинув ветки дикого лавра, я шагнул вперёд и почувствовал, как лицо моё обретает скотское выражение.
Девушка меня не видела. Она лежала неподвижно, и эта неподвижность остановила меня. Но вот она тряхнула головой, волнообразное движение её молочно-белой шеи передалось плечу и, словно пробежавший по телу луч, затерялось в складках льна.
Тогда я бросился вперёд. Ослеплённый страстью зверь проделал дыру в зарослях, песок под ним захрустел, и он набросился на распростёртую на песке добычу. Добыча была лёгкой и не сопротивлялась. Обхватив её за талию, я рванулся вперёд, увлекаемый инстинктом, толкающим дикого зверя на поиски укромного уголка.
Послышался слабый стон, и изящные руки попытались оттолкнуть меня. Но это движение тела, притиснутого к моему телу, лишь сделало крепче пьянивший меня дурман. Я скакал, ломая ветки и продираясь сквозь листву. На секунду я замедлил бег и отцепил от куста её роскошные волосы. Когда тропа свернула от реки в сторону, я увидел впереди высокую глухую стену леса, дарующего тень и благодать уединения.
Слуги ли с опозданием бросились на помощь своей хозяйке? Или жители деревни, пустившиеся за мной в погоню, выследили меня? Мне казалось, что за спиной у меня звучат крики, а рядом в воздухе просвистела стрела. Но я уже чуял приближение прохлады, царящей среди высоких деревьев, запах волчьего логова и хищных птиц.
Внезапно опустив голову, я впервые увидел лицо похищенной мною женщины. Приоткрытые губы позволяли рассмотреть сверкающие белизной зубы, черты лица были совсем юные, почти детские, но, как ни странно, они не были искажены ужасом: моё потное, заросшее волосами лицо, исходивший от меня запах мужчины не испугали девушку, закутанную лишь в тонкое льняное покрывало. Я изумился, но продолжил бег. Только ещё ниже склонился над ней. И тогда в правильном овале её лица, в соотношении приподнятых бровей с линией волос и складками рта я подметил какую-то странную геометрию, некую неизменную пропорцию, не подверженную воздействию ни страха, ни желания. Чувствуя, что метафизическая задача, поставленная изгибами её плоти, недоступна моему разумению, я стал искать решение в её взоре. Взор был синий и бездонный, словно увиденная во сне широкая дорога, по обеим сторонам которой выстроились колонны, испещрённые иероглифами, и эта дорога вела в неведомую даль, где в призрачной дымке высился храм. В её взоре, леденящем, словно меч Страшного суда, не было ненависти, но не было и прощения.
Новое ощущение с неистовой силой захлестнуло меня. Я был мужчиной, уносившим не женщину, но скинию духа. Украл святая святых неизвестной мне религии. Я не мог оценить весь ужас совершенного мной святотатства, его последствия для царства ангелов и те кары, что выпадут мне на долю. Свет духа избрал себе творение, дабы воплотиться в нём, он выбрал наиболее совершенное творение, а зверь, отдавая дань первозданному закону осквернения, покусился на него. Этим символическим зверем был я, что позволил грубым силам одержать надо мной верх: отринув всё духовное, оборотился порчей, цветущей проказой, гнойником, готовым взорваться и отравить своим ядом всё вокруг.
Вытянув руки, я поднял пленительную фигурку избранницы и поставил её на землю, удивляясь, как это я не был уничтожен при одном только прикосновении к ней. Неподвижная словно статуя, она пронзала меня холодной сталью взора. Скрестив руки, она придерживала на груди покрывало; свет свободно проходил сквозь её тело. Под покрывалом струился незамутнённый свет. Она стояла перед тёмной лесной громадой, облачённая в сияние, присущее, по нашим представлениям, исключительно божествам; земля не пачкала её ног, воздух казался мутным по сравнению с исходящим от неё светом, а деревья выглядели пришельцами из чужого, грубого мира.
Со всех сторон приближались человеческие голоса. Мне захотелось упасть на колени и заплакать. Но тяга к жизни была сильнее. Несколькими прыжками я достиг края леса и скрылся среди деревьев.
III
В лучах заходящего солнца стальные шлемы часовых на башнях барбаканов вспыхивали, словно светильники. Передо мной в беспорядке громоздились башенки и кровли домов; окружённый стенами из розового кирпича город походил на рыцаря в пурпурном колете.
Когда я подошёл к воротам Монтолью, четверо мужчин уже сдвигали с места тяжёлые, обитые металлическими гвоздями створки, намереваясь закрыть их. Если стражникам про меня уже рассказали, меня могли схватить как нарушителя спокойствия, а если нет, то эта участь всё равно мне угрожала, ибо я походил на одного из тех бродяг-прокажённых, которым вход в город воспрещён. Поэтому я поспешил затесаться в толпу крестьян и нищих, резво семенивших по подъёмному мосту. Отвыкнув от оживлённого многолюдья столичного города, я с удивлением обнаружил, что ноги сами понесли меня на улицу Пурпуантри — полюбоваться её великолепием.
Во времена своих графов Тулуза могла сравниться разве только с Византией или античной Александрией. Рыцари, возвращавшиеся из крестовых походов, привозили с собой восточные моды, пристрастие к роскошным разноцветным тканям. Через порты Эг-Морт и Нарбонн из Триполи везли выделанные кожи, с острова Джерба — ткани, из стран Магриба — слоновую кость и перья страусов. В лавках, где торговали клетками с разноцветными попугаями, на жёрдочках из экзотических пород дерева переливчато блестели щеглы, нильские ибисы дремали на тонкой ноге, поджав другую под себя. Торговцы открывали кованые сундуки, выставляя напоказ драгоценный лазурит из Кетама, а стены вместо ковров украшали кораллами самых разных цветов и оттенков. А если случалось пройти мимо лавки, где продавали заключённые в причудливые сосуды благовония, то одежда потом не один месяц хранила ароматы мускуса, алоэ, амбры и розы. В Тулузе можно было встретить похожих на весёлых демонов негров, прибывших из Варварийских земель, и мавров в зелёных шёлковых тюрбанах, приехавших из Севильи или Гранады, и византийских купцов с хитрыми глазками. Благородные тулузки, передвигавшиеся в носилках с кисейными занавесками, казались багдадскими принцессами.
Я вошёл в город под вечер, когда повсюду хлопали ставни и зажигали огонь в светильниках. Прежде чем затвориться в доме до утра, соседи желали друг другу доброй ночи. Великолепие несравненной улицы Пурпуантри угасало, словно драгоценное содержимое ларца, откинутую крышку которого медленно закрывает чья-то невидимая рука. Двигаясь по улице, я различил несколько знакомых силуэтов, узнал лица нескольких девушек, с которыми когда-то обменялся улыбками, и, избегая любопытных взоров, опустил голову.
Свернув на улицу Августинцев, я добрался до предместья. Двигаясь по уходящей вверх улице Иудеек, я почувствовал, что сзади кто-то идёт. Один из нищих, с кем вместе я прошёл через ворота Монтолью, упорно следовал за мной. Чтобы оторваться от него, я сделал огромный крюк по улице Труа-Пилье. Но настал час, когда в центральных кварталах улицы с обеих концов перегораживали цепями. Чтобы добраться до отцовского дома, приходилось ждать утра.
Я направился к собору Сен-Сернен. Под сенью священных стен вымощенная камнем площадь, где я намеревался провести ночь, должна была показаться мне пуховой периной. Стояла тёплая сентябрьская ночь. Крестообразное здание собора с двумя боковыми нефами напоминало огромную каменную птицу, скованную вечным сном. Пять восьмигранных этажей колокольни, казалось, вот-вот взлетят в расцвеченное звёздами небо, и в этом стремлении подчинённых друг другу архитектурных конструкций был задор, внятный моему человеческому сердцу. Рядом с церковью, словно её брат, раскинул ветви старинный дуб, оберегавший сон тысяч птиц.
Блуждая среди могил и кипарисов, заполнявших сад, собора Сен-Сернен, я услышал шаги, обернулся и увидел необычайно уродливого старика — такой же оборванный и грязный, как и я сам, он направлялся ко мне. Я узнал в нём нищего, упорно преследовавшего меня от самых ворот Монтолью.
Люди часто проникались ко мне совершенно необъяснимой симпатией. Поэтому я не слишком удивился, что старик внезапно воспылал ко мне дружескими чувствами.
— Я сразу тебя узнал, — сказал он мне. — Ты принадлежишь к уверовавшим в церковь Параклета, на чью долю выпало самое тяжкое бремя. И потому ты явился в точно назначенное время. Знай это. Грядут иные времена. Царству Антихриста скоро придёт конец.
Антихристом еретики называли нашего святого Папу Иннокентия III. Я попытался объяснить ему, что ещё совсем недавно был послушником в монастыре цистерцианцев. Но он не стал меня слушать. Продолжая свою бессвязную речь, он то и дело бросал на меня взгляд, исполненный жалости.
— Бедное дитя! Пока ты молод и силён, но придёт время, и спина твоя согнётся, а сердце будет разбито, ибо по твоей вине прольётся кровь.
Я решил, что из-за невзгод бродячей жизни у этого человека помутился разум. И сказал ему, что хочу выбрать удобное место для сна.
— Да, спи, пока можешь, — ответил он. — Легче скрыться в горах от разъярённого волка, чем совершить то, что суждено. На нас обоих возложена великая задача: но ты только начинаешь свой путь, а я его уже завершаю.
Я направился к старому дому Пейре Маурана, надеясь на его широком крыльце найти защиту от утренней росы. Я растянулся на ступеньках. Старик сел возле меня. Неожиданно он указал пальцем на крест, венчавший колокольню собора Сен-Сернен; острый верх колокольни чётко вырисовывался на фоне бледнеющих скоплений созвездий.
— Видишь вон тот крест? — проговорил он. — Прежде чем умереть, я сорву его с вершины, куда сам водрузил его пятьдесят лет назад. В то время я слыл самым храбрым подмастерьем-каменщиком, и в день освящения колокольни мне было дано опасное задание: водрузить на купол крест, пока в соборе граф, советники капитула и епископ Тулузский будут слушать торжественную мессу. Мне предстояло побороть страх перед бескрайним простором и воронкообразной пустотой, возникающей внутри нас, в самой душе, и порождающей опасное головокружение. Там, где кончался пятый этаж, через пустоту перебросили несколько шатких досок. Я поднялся, вздымая над головой правую руку с зажатым в ней крестом. Откинув люк, проделанный в кровле купола, я выбрался наружу и, упираясь руками и ногами, воткнул крест в предназначенный для него железный паз. Преисполнившись гордости, я огляделся. И когда я один стоял под куполом совершенного в своей бесконечности неба, мне открылась истина мира. Бесследно исчез собор под моими ногами. Народ, кишевший на улицах, голоса, распевавшие литургические хоралы, — всё перестало быть реальностью. Надо мной высился истинный собор, собор, сложенный из чудесного прозрачного камня, с мерцающими алтарями и распятиями. Ибо нам дано видеть лишь внешнюю оболочку, материальные двойники идеальной реальности. Я слышал пение, лившееся с облаков, видел, как под светозарными сводами небесного собора среди воздушных колонн служили чудесную мессу, где гостией было само солнце. Мне очень захотелось попасть в этот дивный мир, но я обязан был жить и вынести ещё немало бед. С того дня я обрёл способность распознавать невидимые признаки деяний, которые предстоит совершить каждому человеку.
Мне ужасно хотелось прогнать этого безумца. Но слова его были столь проникновенны, что заставили меня призадуматься. Он говорил о бедах нынешних и несчастиях грядущих. Единственной причиной этих несчастий он считал присутствие в мире золота. Как только золото проникло в храмы, Господь ушёл из них. Любое позолоченное распятие, любая картина, написанная красками, в состав которых входит хотя бы крупица золота, становятся символами зла — подобно животворному вину, в которое добавили каплю смертоносного яда. А собор Сен-Сернен буквально ломился от золота. Оно громоздилось в его часовнях, блестело на алтарях, украшало раки святых. Собор стал недостоин нести крест. И тот, кто некогда водрузил этот крест, теперь должен его сорвать.
Несмотря на щедро расточаемые богохульства, речи этого еретика постепенно заинтересовали меня. Но стоило мне прислушаться к его словам, как я тотчас заснул крепким сном.
Похоже, спал я очень долго. Проснулся от звука трубы и немедленно вспомнил о смерти и трубном гласе Судного дня. Однако звук, донёсшийся до меня, был не настолько громким, чтобы исходить из ангельской трубы. Я обнаружил, что старика рядом нет, а обе створки двери дома Пейре Мауранда распахнуты настежь. Вокруг меня были разбросаны мебель и всевозможные предметы обихода. Их свалили сюда, пока я спал. Чего здесь только не было: и дубовые лари, и римские табуретки, и столики с вытравленным на металле узором, и медные светильники, и серебряные кубки, и сосуды из горного хрусталя, что добывают в Пиренеях! Груды всевозможных тканей, дорогой парчи, поясов и оружия сверкали на солнце. Мраморная статуя какой-то богини, завалившись набок, загадочно улыбалась мне.
На пороге дома стоял высокий худой человек. Это он дул в трубу. Когда он прекратил трубить, я встал, и он направился ко мне. У него были длинные седые волосы и такое кроткое выражение лица, что сначала я даже не узнал его. Это был бывший советник капитула[5] Пейре Мауранд.
Я был ещё ребёнком, когда его осудили за ересь; для жителей Тулузы приговор, вынесенный ему, стал великим потрясением. Папский легат сохранил еретику жизнь при условии, что он совершит паломничество в Иерусалим. Несмотря на свои восемьдесят лет, Пейре Мауранд пешком отправился в Эг-Морт и там сел на корабль. Никто не верил в его возвращение. Я вспомнил его суровое, осунувшееся лицо, когда он в окружении солдат шёл по улице Тор. Теперь передо мной стоял совсем другой человек; избавившись от всех страстей, он уподобился дереву, чей ствол ещё полон соков, но листва уже утрачена безвозвратно.
— Возьми что тебе нравится, — сказал он мне. — Здесь всё твоё так же, как и моё.
Видимо, разглядев плачевное состояние моей одежды, он поднял с земли плащ с воротником и меховой оторочкой и накинул мне на плечи.
Тут я заметил, что за спиной у бывшего консула с удручённым видом топчется, перешёптываясь, кучка слуг. Все они смотрели на плащ. Один даже порывался броситься перед хозяином на колени и отговорить его. Но Пейре Мауранд остановил его.
Из окон высовывались люди. На улочках за собором Сен-Сернен замелькали тени. Там обитали разбойники, люди с жутковато бледными и грозными лицами; на улицу они выходили только ночью и без промедления отправлялись в городские притоны. Кто-то предположил, что здесь, наверное, случился пожар. Молодая женщина с отвисшими грудями и вороватой улыбкой, видя на мне роскошный плащ, решила, что я знатный сеньор, и, жеманно кривляясь, принялась ходить вокруг меня кругами.
Пейре Мауранд наугад схватил какие-то вещицы из разбросанных по земле и попытался всучить их первым попавшимся субъектам.
— Берите мебель, забирайте ткани, — предлагал он. — Я больше не хочу ничем владеть, я всё отдаю вам.
В первую минуту все остолбенели. В наползавшей предрассветной дымке я разглядел на лицах столпившихся вокруг оборванцев выражение недоверия и страха. Бедняки уверены: за щедростью непременно скрывается ловушка.
Пейре Мауранд без устали повторял:
— Берите, берите!
А так как и голос его, и движения его худых рук были явно необычны, зеваки решили, что он сошёл с ума, а значит, этим надо немедленно воспользоваться.
И толпа ринулась вперёд. Я видел людей, с жадностью хватавших предметы, казавшиеся настолько хрупкими, что стоит им упасть на землю, как они разлетятся на куски. Мебель, словно колёса от телеги, с грохотом перекатывали по брусчатке. Кровать под балдахином едва не придавила какого-то коротышку, пытавшегося утянуть её. Высокий человек убегал, набросив на голову ковёр и зажав в каждой руке по подсвечнику. Вид у всех был такой, словно они занимались воровством, хотя вещи были отданы совершенно добровольно.
Изумлённый, я стоял, позабыв про свой роскошный плащ. Решив, что я не беру ничего из-за застенчивости, Пейре Мауранд сам водрузил на мою лохматую голову шёлковую шапку, потом поднял ожерелье из драгоценных камней и набросил его мне на шею.
В эту минуту — видимо, разбуженный уличным шумом — из дома выскочил полуодетый человек и, размахивая руками, с криками заметался во все стороны:
— Господи! Господи, боже мой!
Я сообразил, что это управляющий. Он взывал к слугам, упрекал их за то, что не предупредили его, не отправились за вигье, чтобы тот прислал солдат разогнать весь этот сброд.
— У вас нет наследников, — строго выговаривал он Пейре Мауранду, — но вам самому ещё жить да жить. Позвольте мне спасти хотя бы то, что осталось, и сохранить до тех времён, когда к вам вернётся разум.
Но Пейре Мауранд отрицательно покачал головой.
Я смотрел, как искрами вспыхивают камни в ожерелье у меня на шее. Казалось, эти искры обжигают меня, и я ощутил страх, смешанный с наслаждением. Впервые я обладал по-настоящему ценной вещью. И словно предмет этот внезапно заразил меня жаждой больших богатств, я бросился на землю, готовый вступить в схватку с бродягами и девками за ту рухлядь, которая ещё лежала на мостовой.
Я схватил пояс из кордовской кожи с бриллиантовой застёжкой и потянул его к себе. Другой конец пояса, изрыгая проклятия, схватила какая-то старуха. И когда я уподобился псу, бьющемуся за лакомую кость, я услышал, как Пейре Мауранд ответил управляющему:
— Ты сам видишь: богатство пагубно для всех, даже для этих несчастных. — И он с состраданием простёр руку в мою сторону. — Но каждый должен пройти через него как через испытание. Среди золотых нечистот человек обретает истинную чистоту.
Вчера вечером другой альбигойский еретик уже говорил мне похожие слова.
— А вот это, это тоже им отдать?
Словно неоспоримый аргумент, управляющий поднёс к глазам хозяина некий предмет, который до поры держал под мышкой. Это было полотно, на котором искусный мастер, подражая манере древних мастеров Греции, запечатлел лицо женщины.
Пейре Мауранд с жадностью схватил картину и наклонил её к свету, чтобы лучше разглядеть изображение. На секунду бесноватое выражение его лица уступило место безутешной печали, рождённой навечно утерянной красотой. Он поднял портрет женщины ввысь, туда, откуда пурпурная заря уже высвечивала собор Сен-Сернен, дабы затем омыть его лучами вечного света. Наконец, отвернувшись, он отбросил от себя картину.
— Любая материальная привязанность отдаляет нас от духа, — изменившимся голосом кротко произнёс он, словно обращался к самому себе.
Издалека донёсся лязг убираемых цепей, которыми на ночь перегораживали улицы. Зазвонили колокола. Среди кипарисов показалась вереница монахов, вышедших из монастыря Сен-Сернен. Старинные каменные надгробия обретали цвет позолоченной слоновой кости.
Я отпустил пояс, который всё ещё сжимала моя рука. Встал и стряхнул с плеч отороченный мехом плащ. Сорвал с шеи ожерелье из капелек огня и швырнул его на землю. Неожиданно мне показалось, что я вижу перед собой Эсклармонду — какой я увидел её на опушке арьежского леса. Тогда, стоя перед ней, я испытал такое же необъяснимое ощущение некоего высшего присутствия, какое испытывал теперь подле Пейре Мауранда. Но горько сознавать, что есть нечто, превышающее ваше разумение, а потому я решил больше об этом не думать и быстро зашагал к дому своего отца.
IV
Отец и мать были очень рады вновь видеть меня. Но вскоре я сообразил, что радость их соединялась с тревогой: они опасались, что за время своих скитаний я приобрёл порочные наклонности. Разумными речами я быстро разубедил их в этом. Я узнал, что в моё отсутствие сестра моя Ауда, которой исполнилось пять лет, вернулась из Бланьяка, где жила в крестьянской семье. Девочка была хрупкого здоровья и нуждалась в свежем воздухе. Я почти не обращал на неё внимания. В то время дети удивляли меня исключительно своими малыми размерами.
Первым делом меня должным образом одели, а затем отец отвёл меня на улицу Сен-Лоран в новые арабские бани, недавно построенные архитектором Бернаром Парайре по образцу таких же бань в Гранаде. Проводив меня до порога, он отправился в квартал Сен-Сиприен, где жили угольщики, дважды в месяц доставлявшие в Тулузу уголь из Арьежа. Когда до отца дошёл слух о моих похождениях, он, опасаясь, как бы меня не убили люди графа де Фуа, поручил угольщикам отыскать меня и доставить домой. Теперь он хотел сообщить им о моём возвращении.
Покидал он меня с явной неохотой. Даже вернулся и напомнил, что будет ждать у дверей бань. Преследований со стороны церковных властей он вряд ли опасался, ибо сразу заверил меня, что консулы и граф Тулузский сумеют защитить меня от епископа. Мне же показалось, что он боялся опасности иного рода.
Бани были полны народу. Тем, кто прибывал в носилках, приходилось оставлять их поодаль и пешком идти к дверям, возле которых образовалась давка, и я с трудом протиснулся внутрь. При входе я разминулся с женщинами невообразимой красоты. Они неслышно проскользнули мимо, и я заметил, что на них не было иной одежды, кроме облегавших тело платьев, богато украшенных мехом. Это могли быть и знатные дамы, и девицы без роду и племени: наши сеньоры имели обыкновение содержать таких девиц в самых красивых домах города.
В банях имелось два бассейна, один для мужчин, другой для женщин, бассейны соединялись галереей с резными аркадами и небольшой каменной лестницей. Я с удивлением обнаружил, что люди здесь вели себя совершенно свободно: шутили, обменивались далеко не благочестивыми мыслями. Каким образом всего за несколько месяцев нравы стали такими вольными? Неужели я действительно находился в том самом городе, где ещё несколько часов назад Пейре Мауранд распределял своё имущество между нищими во имя мистической любви к бедности?
Когда я вновь оделся, во мне проснулось любопытство, и я, поднявшись по ступенькам, пристроился в уголке, опершись рукой о колонну. Минуты через две я почувствовал, как сзади ко мне кто-то подошёл. Я обернулся и увидел девушку с удивительно весёлым личиком. Я узнал бесстыдницу, стоявшую на галерее как раз в тот момент, когда я выходил из воды; она расхохоталась, и смех её застывшими капельками прозрачной влаги просыпался вниз. Тогда я подумал, что она, наверное, смеётся над моей неловкостью, хотя тело моё заботами Господа обладало не самыми неприглядными формами. В ту минуту красавица куталась в лёгкое прозрачное покрывало, а её мокрые волосы были убраны под сетку. Сейчас голову её украшал пышный малиновый тюрбан, выгодно оттенявший фиалковый цвет её глаз, а поверх шитой серебром туники надето красновато-лиловое платье, из-под которого выглядывали шальвары. Эта особенность её костюма навела меня на мысль, что она или сарацинка, или одна из пленниц, привезённых крестоносцами из Иерусалима.
— Следуй за мной, — смеясь, велела она мне, — но на улице делай вид, что не знаком со мною.
Не будь так смущён, я бы непременно подшутил над её чужестранным выговором. Я не был уверен, что к приглашению её следует отнестись серьёзно. Чувствуя себя неловко, я ответил, что на улице Сен-Лоран меня ждёт отец.
Мой ответ ещё больше развеселил её. Схватив меня за рукав, она, кивая и подмигивая, дала понять, что я должен следовать за ней. Пока мы шли вдоль женского бассейна, я созерцал картины полнейшего бесстыдства и от смущения заливался краской. Обернувшись, моя юная незнакомка, желая помешать мне смотреть в сторону бассейна, своей маленькой ручкой со смехом прикрыла мне глаза. Она довела меня до двери, выходившей на неизвестную мне улочку. Там её поджидали почтенная матрона с жизнерадостным лицом и темнокожая особа с огромным свёртком в руках, откуда торчали простыни и прочие банные принадлежности. Завидев друг друга, троица расхохоталась и двинулась вперёд, а я поплёлся за ними.
Не сделав и нескольких шагов, я увидел большое скопление народу, с трудом умещавшееся на маленькой площади. В центре толпы, стоя на низенькой скамеечке, вещал монах. С гневным выражением лица он показывал пальцем в сторону бань; до моих ушей долетело несколько фраз.
— Они погрязли в мерзопакостных плотских удовольствиях… Уподобились скотам, постоянно жаждущим совокупления… Утратили стыд… Забыли о чистоте духовной…
В монахе, клеймившем посетителей бань, я узнал Петра. Помня, сколь мало забот уделял он собственному телу и сколько раз я по-дружески упрекал его за это, я не слишком удивился. Я хотел подать ему знак, чтобы он обратил на меня внимание, но малиновый тюрбан уже свернул на другую улицу.
Мы дошли до квартала Базакль, где вдоль улиц тянулись высокие заборы, скрывавшие старинные сады. Неожиданно женщины исчезли. А я увидел открытую дверь. За ней был виден сад, куда я и вошёл неуверенным шагом. Подстриженные кусты самшита обрамляли небольшой водоём с мозаичным дном. Над лужайкой с гиацинтами и кустами жасмина возвышались тисы — словно возвышенные мысли над женским кокетством. Аллеи устилал песок вперемежку с золотым порошком.
В усыпанных цветами пышных розовых кустах пели невидимые птицы.
В глубине сада стоял дом в мавританском стиле, над его кружевными аркадами и в проёмах между тонкими полуколоннами извивалась замысловатая вязь изречений из Корана.
Поражённый совершенно новой для меня картиной, я стоял недвижно, пока не услышал звонкий смех незнакомки. Её певучий голос, которому чужеземный выговор придавал особую прелесть, вывел меня из состояния оцепенения. Красавица сердилась: в вино с иссопом и мёдом забыли положить мускатного ореха, а шербет, украшенный пеной из взбитого с сахаром белка, принесли недостаточно быстро. Неожиданно вынырнув из зарослей роз, она спросила меня, почему я, как болван, стою посреди сада разинув рот.
От такой смеси утончённости и непосредственности я смутился. «Как же эти восточные женщины отличаются от наших тулузских девушек!» — подумал я. А эта и вовсе была ни на кого не похожа; я никогда не встречал таких красавиц.
Она сообщила мне, что своё смешное имя Сезелия получила от христианских варваров, доставивших её в Марсель. Венецианцы похитили её с острова, название которого я не разобрал, и привезли в Прованс на продажу. В Марселе её окрестили, и там же она в первый раз прослушала мессу. По блеску в её глазах я понял, что её обращение было исключительно видимостью. Однако жизненный опыт научил её, что религия является тем единственным предметом, о котором нельзя высказываться искренне. Её купил преклонных лет генуэзец, исполнявший все её прихоти; он же привёз её в Тулузу. Когда она говорила о нём, хрустальный смех её разбивался вдребезги и в голосе начинала звучать ненависть. Она с грустью вспоминала о своей родине, где все любили искусства; она считала христиан кем-то вроде дикарей, которыми движет только страсть к роскоши.
Она то и дело предлагала мне что-нибудь отведать или выпить, и я даже растерялся. Исполнив мелодию на дарбуке, она заплакала. Потом рассмеялась ещё звонче, чем раньше, скинула с себя большую часть одежд и принялась танцевать.
Близился вечер. Я лежал на мягких шкурах. Долетавшие из сада запахи гиацинтов и роз смешивались с ароматом неизвестной мне смолы, которую она время от времени подбрасывала в курильницу с тлеющими угольями. Непонятное опьянение охватило меня. Хотя утром я, по обычаю клириков, старательно сбрил бороду, Сезелия сказала мне, что я колюч, как крестьянин; она приблизила свою щёчку к моей щеке, потёрлась об неё и тут же отстранилась, утверждая, что оцарапалась. Наслаждаясь красотой предвечернего часа, я в глубине души считал себя жертвой чародейства.
Устроившись рядом со мной, Сезелия болтала не переставая; неожиданно произнесённое ею имя заставило меня насторожиться. Имя принадлежало генуэзцу, построившему для неё этот дом и обустроившему его в арабском стиле; генуэзец очень хотел, чтобы ей в нём понравилось и она бы не пыталась его покинуть. Генуэзца звали Фолькет. И нового епископа Тулузы, чьё скандальное избрание Папа утвердил совсем недавно, тоже звали Фолькет.
В Провансе и Лангедоке этот Фолькет прославился своей неуёмной страстью к женщинам, а также дурными стихами, которые сочинял для них. Он был уродлив и неотёсан, и в любви его постоянно преследовали неудачи. После многих лет распутной жизни он решил сделать церковную карьеру, так как известно: быстрее всех разбогатеет тот, кто сделается церковником. Его обуяла жгучая и всеобъемлющая ненависть к окситанцам, ибо окситанские женщины отказывали ему. Он принадлежал к редким людям, способным творить зло совершенно бескорыстно.
— Ну да, епископ, именно этим званием он беспрестанно похваляется, — ответила Сезелия, пожимая плечами.
Услышав имя Фолькета, я, видимо, так помрачнел, что не успел я подумать об опасности, которая могла мне угрожать, как Сезелия поспешила успокоить меня:
— Среди дня он не придёт. Он служит мессу в соборе Сен-Сернен. Сегодня должны срубить какое-то большое дерево.
Она ещё не договорила, а я уже был на ногах. Схватив её за хрупкие плечики, я принялся трясти её:
— Ты уверена? Дерево перед Сен-Серненом?
Она ответила, что уверена: наверное, сейчас его как раз и рубят. А тулузцы, видно, и в самом деле лишены здравого смысла, раз придают такое большое значение жизни и смерти какого-то дерева.
Надо сказать, эта невесёлая история тянулась уже целый год. Тысячелетний дуб, позволявший многочисленным птицам вить в его ветвях гнёзда, высился перед главным входом собора Сен-Сернен. Он загораживал проход в собор, а его густая крона не пропускала в собор солнце. Он был старше собора, старше самого города. У него на глазах готы сменили римлян, а сарацины готов. Певчие жаловались, что весной во время вечерни их песнопения не слышны из-за шума, производимого ласточками и воробьями. Говорили, что исполнить в ветвях дуба свою песню прилетал даже соловей — но только в ночь праздника святого Иоанна. В его корнях, уходящих в земную глубь, и в крыльях живущих на его ветвях птиц жила душа Тулузы.