Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Четыре я Константина Симонова - Борис Александрович Панкин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

С течением жизни я убедился, что у каждого человека, рано или поздно, появляется свой «пунктик». Симоновские архивы, эти бесконечные папки с тесемками и скоросшивателями — и есть «пунктик» Нины Павловны, решил я.

Живущие поневоле в мире единообразия, как легко мы принимаем все выходящее из ряда за «пунктик» и чудачество. А может быть, это так называемое чудачество и есть на самом деле норма?

Об этом архиве, его громадности и необозримости, разнообразии и бесчисленности она не могла говорить иначе как с упоением. Кажется, не сомневалась в том, что у слушателя поведанное ею не может вызвать ничего, кроме восторга и изумления.

— Архив Константина Михайловича огромен и по-своему сложен, — легко и непринужденно лилась ее речь. — Мало ему было собственных трудов. При его разнообразной и активной деятельности на его голову буквально сыпались в невероятном количестве письма, материалы, деловые бумаги, рукописи всех жанров — от маленьких рассказов и стихов, воспоминаний неизвестных ему людей и начинающих авторов до больших романов уже известных писателей. Он все читал, отвечал практически на все стоящие письма и на все присылаемые ему рукописи.

Иногда это были большие отзывы, иногда — несколько строк. Он никогда ничего не уничтожал, не рвал, не выкидывал. Если закончил работу с документом, то ставил галочку, и мы уж знали, что нужно убрать в архив и куда. Раскладывали всю отработанную им почту, материалы, рукописи по папкам.

Делалось это обычно в те немногие часы, когда его не было дома, а у нас, к счастью, не было срочных расшифровок или перепечаток. Чаще всего руки доходили до архива только тогда, когда он куда-нибудь уезжал.

Архив, то есть бесчисленное количество папок, коих только малая часть находилась сейчас здесь, в этом кабинете, начинал в моем воображении оживать, шевелиться и в конце концов стал напоминать гигантского спрута, который уже поглотил своего владельца и теперь с теми же намерениями подступает ко мне. Если он, архив, кого-нибудь и побаивался втайне, воображал я, то только эту маленькую бесстрашную женщину, которая со своей указкой-хлыстом в руках все дальше уводила меня в бесконечные дебри разделов, рубрик, папочек и рукописей.

— Но, как вы понимаете, — продолжала она, — его творческая работа прямого отношения к этим папкам не имела. Его творческий архив — это совершенно особое дело. Вот папки его стихов, вот переводы стихов других поэтов, корреспонденции, очерки, рассказы... На повести, романы, дневники заводили и несколько папок с разными вариантами произведения, с рукописной и машинописной правкой, иногда с оттисками. На письма-отклики тоже заводили отдельные папки — по произведениям.

Как вытекало из рассказов моей собеседницы, и творческий архив — это еще не литературный. Литературный — это переписка и взаимосвязи с писателями, всякие общественные литературные дела.

Целый раздел архива — военные беседы. Это началось еще в пятидесятые годы — в работе над «Товарищами по оружию». С тех пор и до последних своих дней, — рассказывала мне Нина Павловна, — К.М. вел бесконечные беседы, бесконечнейшие, — она любила длинные слова, их легче было выделить интонацией. И она с удовольствием выпевала каждый слог: — бес-ко-неч-ней-шие беседы с военными всех рангов — от рядовых до маршалов. Сначала под стенограмму потом — под диктофон.

Есть личный архив, перечисляла она, есть серия папок, «тематическая подборка» — это тоже бес-ко-неч-ные организационно-литературные дела, которые он вел, — папки по Маяковскому, по Твардовскому, по Мандельштаму, Булгаков, ну, и так далее...

— И есть еще, — сказала она, победно глядя на меня, — есть еще папки-«звонки».

— По-моему, это было в конце шестидесятых, когда К.М. сказал мне и Дубинской, мы тогда работали с ней через день, чтобы мы, когда его нет, записывал все звонки к нему. Телефон включали только на один час — с двух до трех дня. Но этот час был, как обвал. Потом телефон снова выключали, иначе ничего бы не смогли дальше делать. Мы записывали звонки, перепечатывали зафиксированное в трех экземплярах — один оставляли в его «нижнем» кабинете, другой — заносили в его рабочий кабинет домой, третий — брали с собой.

К.М. или поздно вечером, или по утрам, если он спешил и не мог заглянуть «нижний», звонил нам туда и говорил: «Берите звонки и отмечайте». И быстро глядя в эти записи, которые мы держали перед носом, говорил, что делать — с кем будет встречаться, с кем — нет, кому надо позвонить от его имени и что-то передать или что-то сделать — в общем за десять-пятнадцать минут он расправлялся в первом чтении с очередной дневной порцией. И мы делали пометки.

А в два часа пополудни на следующий день мы снова включали телефон. Вот теперь по этим листкам, а их несколько папок, видно, чем и кем он только не занимался, по каким вопросам к нему только не обращались, с какими только просьбами...

Все это, спрессованное теперь в несколько страниц, Нина Павловна, конечно же, рассказала мне не сразу, не за одну нашу встречу.

— Представьте себе, — сказала она однажды как бы мимоходом, доставая какую-то понадобившуюся мне бумагу, — он ведь с шестнадцати лет хранил у себя все присылаемые ему письма и снимал для себя копии со своих.

Мне, признаюсь, представить это было нелегко. Трудно было и согласиться с тем, что это так уж необходимо.

— Нет-нет, — сказала она, словно угадав мои сомнения, — это совсем не то, что вы могли подумать.

— Я абсолютно убеждена и могу держать пари с кем угодно, что тут нет толики самонадеянности, поверьте мне. Я вам даже больше скажу — я однажды сама его спросила об этом. И знаете, что он мне ответил? Но прежде чем рассказать вам об этом, я должна спросить вас, знаете ли вы, что это такое. — Слово она произнесла так, как если бы каждая буква в нем была заглавной. Полководческим жестом изящной ручки она указала на длиннющий ряд одинаковых серо-зеленых папок на полке, занимавших целую стену.

В характере, в самой натуре ее был артистизм, а в манере беседовать — склонность к невинной театрализации.

— Это — «Все сделанное». Это — гениальное, ге-ниаль-ней-шее изобретение Константина Михайловича, и мы работали над ним под его руководством несколько лет, пока, уже перед самой его смертью, не привели все в порядок.

В словах «гениальное изобретение» была оценка, но еще не было сути. Одушевляемая моим любопытством и нетерпением, она взяла с полки первый по порядку том.

— Вот, видите — Год 1938, — она показала мне его издалека, как бы поддразнивая, и поставила на место. Я только успел заметить, что папка эта была заметно тоньше следующих за ней.

— А это, — ей пришлось сделать несколько небольших и быстрых шажков вдоль стены, чтобы взять в руки последний том. — А это — Год 1979. — Она бережно, как святыню, положила папку на стол. Развязала тесемки. Как можно было различить, в папке копии рукописей, различных документов, вырезки из газет и журналов.

— Вот это — последнее, что мы сюда положили, — она взяла бумажку, напоминающую телеграфный бланк, и прочитала: «Я уже ничего не могу доделать. Что сделано, то сделано, что задумано и недодумано — тоже не в моей власти. Я могу только, если потребуется, привести в порядок не приведенное в него».

— Не приведенное в него, — машинально повторила, прочитав вслух всю запись, Нина Павловна.

— Так вот, — продолжала она, усилием воли стряхнув, словно платок с плеч, набежавшее облачко грусти, — однажды, это было уже лет десять тому... наверное, добрых десяток лет назад, К.М. приехал из какой-то очередной командировки, собрал нас и сказал: пора начинать все приводить в порядок. Надо все разложить по годам. Начнем с 1938 года... Год жизни, год работы — папка, том. И с тех пор дело было так. Константин Михайлович работал вот за этим столом, который, кстати, был сделан по его проекту — видите, как здесь удобно и просторно, он ведь всегда одновременно имел дело с массой материалов. Он работал, сидел на этом вот стуле, а сзади него, вот здесь, на полке, лежала кожаная папка с застежками. И туда, в одном экземпляре, попадали копии всего, что он писал, диктовал, словом, над чем работал весь день. И так день за днем. Копии его литературных работ, заметки на память, письма его и к нему, просьбы, поручения нам, заявления, разные бюрократические бумаги — все, абсолютно все попадало в эту папку. И никому, включая самого Константина Михайловича, нельзя было взять отсюда ни листочка.

— Никому, — повторила она еще раз. — Год кончался, и содержимое папки шло в переплет, листок к листку — без комментариев, поправок и изъятий. За этим мне было положено следить.

— Так вот, — сказала она, возвращаясь к началу нашего разговора, — я однажды спросила его: К.М., а зачем это? И он, всерьез восприняв мои слова, сказал: «Знаете, Нина Павловна, раз уж судьба так распорядилась, раз уж поставила в центр потока жизни, наш долг бережно к этому отнестись».

— И ведь действительно так, — заторопилась она, словно опасаясь, что и эти слова ее шефа я могу поставить в строку. — Ведь, начиная с 1938 года, когда он написал своего «Генерала», не было, наверное, в мире такого заметного события, которое так или иначе не прошло бы через этот стол, в общем — через него, не легло бы каким-то своим отражением в эти папки. Здесь, — не сдержав патетики, воскликнула она, — вся история нашей страны, начиная с тех лет. И здесь, — понизила она почти до шепота голос, — вся история его жизни. В общем, это как бы история страны, мира, пропущенная через одну жизнь. И какую жизнь...

Нечасто она давала волю чувствам, но тут ей понадобилось какое-то время, чтобы взять себя в руки.

— И вы знаете, Борис Дмитриевич, если вы захотите прочитать хотя бы один из этих томов, от корки до корки, а я считаю, что как автору сценария вам было бы очень полезно это сделать, конечно, это ваше дело, я не хочу и не имею права вам ничего подсказывать, но если вы прочитаете хотя бы один из этих томов, вы поймете, что Константин Михайлович был бесстрашным и безжалостным к себе человеком. Тут вы все увидите — не только победы и одоления. И слезы, и неудачи, и ошибки, и слабости, и угрызения совести, и раскаянье... Думаете, их не было?

Нет, я этого не думаю.

— И ни разу, я подчеркиваю, ни разу у него не дрогнула рука, когда надо было положить сюда какой-нибудь не так уж украшающий его документ. Ни разу не поддался он порыву что-то изъять, утаить от потомков... Да, от потомков!

«Скажи мне, кто твой друг, и я скажу тебе, кто ты» — нельзя было не вспомнить эту извечную мудрость, наблюдая за Ниной Павловной, в которой любовь к шефу, преклонение перед ним сочетались с беспристрастностью и прямотою взгляда. Все, что она делала, делала с какой-то подкупающей и заражающей собеседника истовостью. И чувствовалось, что часы работы в этой опустевшей, уставленной папками квартире составляли теперь смысл ее жизни.

— Идея со «Всем сделанным» пришла в голову К.М. в 65-м году, — не без облегчения повернула Нина Павловна разговор в привычное для нее деловое русло. — Так что с папками за 38-64-й годы мы работали, если так можно сказать, в обратном порядке. Мы «перелопатили», как К.М. это назвал, весь архив. Посмотрели бы вы, что тут у нас творилось. Просто ералаш... И это ведь не день, не месяц — годы, буквально годы, параллельно с основной работой.

Собеседница моя старалась как можно нагляднее изобразить сумятицу, которая царила в кабинете и во всей, видимо, квартире, которая ведь никакими семью запорами не была отделена от кабинета. И чем страшнее рисовала она словами эту картину, тем сильнее и ярче лучились ее глаза, звонче становился голос, выразительнее — жесты изящных, но сильных рук.

Ее волнение передалось мне. Оно возникло и не могло не возникнуть при виде этой так непринужденно представленной, нет, дарованной мне летописи того отрезка истории, в котором укладывалась и вся моя самостоятельная жизнь, считая ее началом — первый класс школы. Вот он у меня в руках — том первый «Год тридцать восьмой». Перелистывая жадно, встречая глазами знакомые с детства имена и названия, живо вспоминал себя в тот год, мальчишкой, первоклассником, далеко-далеко на Востоке, в Монголии!

От тридцать восьмого я потянулся к сорок первому, потом к сорок пятому, к сорок девятому, к пятьдесят третьему, пятьдесят шестому, шестьдесят четвертому... Сама эта возможность легким жестом руки вызвать дух любого из прожитых тобою лет кружила голову. Сознаюсь, я не меньше тогда думал о своей жизни, чем о симоновской.

Нина Павловна стояла рядом, и столько было всеведения в ее взгляде, непроизвольно отмечавшем направленность моего интереса. Кем она должна была себя чувствовать в эти минуты? Кем видела себя в этот момент, вбирая всем существом жадность моих рук и ненасытность взгляда, устремленного на «Все сделанное»? Богиней Клио, стенографистом истории, секретарем времени.

В рассказах Нины Павловны не было строгой последовательности. Порой, опасаясь, что может повториться, она замолкала и, обеспокоенная продолжительной паузой, теребила меня: «Спрашивайте же, Борис Дмитриевич, спрашивайте, я же не знаю, что вас конкретно интересует».

Она не раз замечала, что К.М. обычно составлял длин-ню-щие списки вопросов для тех, с кем планировал побеседовать под диктофон. В наших разговорах мы его ни разу не включили, и я почти никогда не вынимал при ней блокнот. Мне дорога была стихийность ее воспоминаний. В них угадывалась, быть может, и ею самой не осознаваемая логика.

Оглядываясь теперь назад, Нина Павловна сама с трудом может поверить, что этот марафон длился чуть ли не двадцать лет. Да и какой же это марафон? Пускаясь в путь, бегун знает, что ему предстоит, и заранее решает, как распределить свои силы. Здесь, как сформулировал это однажды сам К.М., — каждый новый день должен быть как последний.

— Надо больше работать, — мог упрямо сказать он в конце дня, когда оба они чуть не падали от изнеможения. — Надо больше работать, а то можно не успеть все сделать.

На ее возражения, что он и так работает на износ, упрямо повторял: «Я сейчас меньше работаю, чем раньше».

Иногда она начинала смешно и беспомощно злиться на него — сам себя доводит до изнеможения и не замечает, как те, кто рядом, почти замертво падают к концу дня. И тут же не без юмора возражала сама себе: «Нет, наверное, замечает, иначе работал бы круглосуточно».

Иногда становилось просто страшно за него — вдруг упадет... Однажды он сказал — это было в его кабинете, в половине первого ночи, и вид у него был хоть и усталый, замученный, но довольный: «Я хочу побольше сделать и упасть сразу».

— Упасть сразу, — возразила она нарочито сварливо. — Это все хотят. Но, может быть, лучше попозже.

Про себя же заметила, что слова эти не раз уже от него слышала. И всегда холодела. Зная, что зря он ничего не говорит, думала, что не к добру и эта спешка его, и эта тяга к архивам.

Заглядывая потом в свои записи, начав их расшифровывать, Нина Павловна сама дивилась обилию фраз, передававших эту гонку, повторявшихся в каком-то стихийно сложившемся ритме.

— Всех задергал и раньше всего — себя. Надеюсь, хоть в Сухуми немножко отойдет. Все-таки Лариса хоть как-то сдерживает его в работе.

— После восьми вечера приехал в Москву — и опять с утра до вечера, как в мясорубке.

— Позавчера передал мне архив матери... Также архив писем и документов отца... Плюс его личный архив... Составлю опись, и все сдадим в ЦГАЛИ на закрытое хранение... Лицо осунувшееся, глаза усталые — нелегкое это дело, личные архивы.

— Сегодня с одиннадцати утра работали у него дома — разбирали папки с прототипами. Потом я ушла домой, а он, немного передохнув, пошел в «нижний» кабинет работать над письмами к «Солдатским мемуарам». Все расчищает...

«Нижний» кабинет, «верхний» кабинет, дача, еще — Гульрипши, домик под Сухуми...

Кажется ей теперь, что за эти без малого двадцать лет, диктуя, сортируя, перечитывая и раскладывая, К.М. заново и мучительно пережил всю свою прошлую жизнь, пережил в каком-то таком порядке, чья скрытая логика была видна ему одному.

Иногда ей казалось, будто она вывела для себя своеобразный закон его восприятия мира. То, что для всех людей было самым страшным и тяжелым — война, голод, бомбежки, атаки, осады, ранения, смерть — он делил с другими легко и даже... радостно.

Вот и теперь, что касалось войны, утомляло физически, но и поддерживало. Груды документов, писем, черновиков, рукописей, вариантов — иногда это казалось ей конвейером с конечным продуктом в виде папок, обозначенных «Живые и мертвые», «Солдатами не рождаются», «Разные дни войны», «Солдатские мемуары».

— Только перекреститесь, что не будете без меня перетаскивать папки, — сказал он как-то ей.

Когда разгибал натруженную поясницу, разминал плечи, словно после тяжелой физической работы, да так оно и было — приходилось и по полкам лазить, и переносить груды папок из одного кабинета в другой, казалось, это распрямляется сама его душа, хоть и ужаснувшись и побывав снова в том пекле, но и возликовавшая при виде сотворенного. То, что случалось в обыденной жизни, мучило до сих пор. Как-то протянул ей кассету для расшифровки:

— Об Эренбурге...

— Об Эренбурге? Для кого?

— Для архива. Как о маршале Жукове, о Фадееве.

Эта давняя история с юбилейным вечером Эренбурга разворачивалась на ее глазах с самого начала. А началось все в том же злополучном 49-м году, после его доклада о космополитах. Эренбург жаждал, добивался этого вечера по случаю того, что исполнялось сорок лет его творческой деятельности. По-моему, он сам эту дату и придумал, — не скрывала Нина Павловна. — Ведь его уже не печатали, ему уже не звонили. И если бы К.М. не взял на себя, рискуя головой, и разговор наверху об этом вечере, и организацию его, и доклад, никакого бы вечера и не было, и Эренбургу, возможно, было бы намного хуже.

Вскоре папка с названием «Илья Эренбург», которую Нина Павловна специально разыскала по моей просьбе, появилась на столе перед нами. Десяток пожелтевших машинописных страниц, лежавших сверху, был озаглавлен: «Выступление на вечере Ильи Эренбурга. 5.Ш.49 (в Доме литераторов)».

Дочитывая последние страницы, я жадно тянулся к следующей стопке листов. «Об Илье Григорьевиче Эренбурге» было написано на ней. И в скобках: «В связи с несколькими страницами из его книги “Люди, годы, жизнь”». Дата — 17 апреля 1976 года.

— Константин Михайлович был очень огорчен, что в своих воспоминаниях Эренбург даже не упомянул о вечере, — пояснила в задумчивости Нина Павловна, — и тут я с ним совершенно, со-вер-шенно согласна. Только не стоило это так переживать. Эренбург есть Эренбург.

Я, не поняв, посмотрел на нее. Секунду-вторую она молчала в нерешительности. Потом:

— Аля рассказывала мне, что, когда Марина после эмиграции постучалась к нему за помощью, он указал ей на дверь. А потом, видите ли, открыл ее для широкого читателя.

Заполучив в руки второй манускрипт, я понял, что это и была расшифровка тех кассет, которые шеф передал Нине Павловне.

Я читал и видел Симонова. Не того, в 49, а много позднее, в 76, шагающего, словно маятник, по своему кабинету и один на один беседующего с безгласным магнитофоном. Шагает и взвешивает на собственных весах содеянное — чаша добра и чаша зла. Какая из них перевесит?

Имя самой Нины Павловны то и дело появлялось на страницах «Всего сделанного», которое мы с ней для краткости называли B.C.

Как правило, это были копии различных документов-писем — его ей и от нее — ему: поручений, заявлений, характеристик работодателя — служащему, приказов о назначении на работу, обращений в различные адреса. Словом, преимущественно то, что в обиходе мы называем официальной перепиской.

Первый из таких документов относился к 1947 году. Письмо Симонова из Москвы в Рязань. В нарочитой, как мне показалось, казенности его таился какой-то подтекст, который мне еще предстояло расшифровать с помощью Нины Павловны.

«В связи с наконец состоявшимся расширением штата журнала "Новый мир" я имею возможность предложить Вам работать со мной в качестве секретаря-стенографистки».

Казенно? Для Нины Павловны каждое слово звучало тут райской музыкой.

— А что до слога, посмотрела бы я на вас в то время. Каким другим слогом вы написали бы письмо жене ссыльнопоселенца, которому не разрешалось приближаться к Москве ближе чем на 101 километр.

Рассказ Нины Павловны о ее первой встрече первою военной зимой с тогда еще знакомым ей только по имени и по прочитанному Симоновым кажется невольно раскавыченной цитатой из одного из симоновских же произведений той поры.

Она тогда работала в сценарной студии комитета по кино и сидела целыми днями вдвоем со своим начальником Алексеем Яковлевичем Каплером, сценаристом фильмов «Ленин в Октябре» и «Ленин в восемнадцатом году», в ледяном зале заседаний этого комитета по соседству с кабинетом тогдашнего его председателя Большакова, который редко бывал на месте. Студия «Мосфильм» эвакуировалась в Алма-Ату, и здесь, в Москве, только они вдвоем с Каплером и представляли ее интересы.

— Пропадем мы тут с вами, Ниночка, — бодро-весело говорил время от времени Каплер и, как только появлялся председатель, подхватив охапку бумаг, направлялся к нему в кабинет, где было чуточку теплей.

Однажды, когда она так сидела и зябла в одиночестве, зашел военный — высокий, подтянутый, молодой. Он спросил Каплера и, услышав, что тот у Большакова и скоро вернется, подошел к висевшей на стене географической карте, сплошь утыканной флажками, и углубился в ее изучение. Посмотрев на его спину, на его военную форму, она подумала, что ведь очень может быть, что он прямо с фронта, и решилась спросить об этом.

Он повернулся на ее голос, не спеша подошел к ее столу и ответил утвердительно. И тогда она спросила его о муже своей сестры. Такая уж тогда была мадера — у того, кто вернулся с фронта, обязательно, в отчаянной, бесшабашной надежде осведомлялись о своих там, на фронте, словно это был какой-то такой особый край, где все друг друга и все друг о друге знали.

Сестра находилась с тремя детьми в эвакуации, а муж ее — в ополчении, на смоленском направлении, под Вязьмой. И письма от него, которые она поначалу исправно и с радостью переправляла сестре, вдруг прекратились.

— Просто не знаю, что сообщить сестре. Что там, вы не знаете? Как там?

Военный долго и пристально смотрел на нее, и она невольно залюбовалась его красивым лицом, большими блестящими карими глазами. Потом, не сказав ни единого слова, повернулся и вновь подошел к карте. Постоял так несколько минут, а потом, буркнув, что больше не может ждать, до свидания, — ушел.

Почти тут же вернулся Каплер и еще с порога задал вопрос, не приходил ли Симонов?

— Приходил какой-то военный, — пробормотала она, еще переживая такой обидный и непонятный для нее поворот дела, — постоял букой возле карты и ушел. Сказал, что больше не может ждать.

— Это и был Костя Симонов, — огорченно сказал Каплер.

Она, по ее словам, только позже поняла и оценила молчание этого Симонова. Он все знал. Был и в Смоленске, и в Вязьме, когда наступали немцы. Видел все своими глазами. И что он мог сказать с надеждой смотрящей на него женщине? Что там почти все погибли, что не надейтесь?

Рассказывая об этом, Нина Павловна, показалось мне, невольно сама заговорила симоновским слогом. В излюбленной его манере — с неоднократным повторением одних и тех же слов, а иногда и целых фраз:

— Очень не любил неправду, а говорить тяжкую, иногда смертельную правду избегал, пока была для этого хоть какая-нибудь возможность. Когда мог, вот так отмалчивался.

Как показал дальнейший ход событий, не только с ней о Симонове состоялся у Каплера разговор, но и с Симоновым о ней, она, правда, так и не узнала, по чьей инициативе.

Прослышав, что она владеет стенографией и машинописью, Симонов, всегда со ссылкой на согласие Каплера, стал подсылать ей тексты, в основном статей, интервью и других выступлений в прессе. Потом стал приглашать в «Новый мир», где диктовал кое-что из прозы. Ей нравилось почти все, что он писал, и она не находила нужным скрывать это. А ему, она чувствовала, нравилось диктовать ей.

Но когда он вскоре предложил ей перейти к нему на работу в качестве личного секретаря, она вспыхнула и ответила дерзко:

— Я никуда от своего шефа не уйду, — она имела в виду Каплера.

Симонов не обиделся, согласно кивнул и посмотрел на нее с симпатией. Может быть, именно потому у нее появилось желание как-то смягчить свою выходку, и она выложила ему все о муже.

На это Симонов тогда зябко передернул плечами. Ей показалось, кое-что из их с Юзом истории он уже знал раньше. Но все равно, пусть услышит, как все было, от нее. Тогда, может быть, не будет делать таких необдуманных предложении.

Сказала, что абсолютно, аб-со-лют-но убеждена в невиновности мужа. Вероятно, тогда, в 37-м году, на его судьбе мог сказаться тот факт, что она работала с Кольцовым. Пусть знает и об этом. Правда, Юза арестовали раньше Кольцова, а тот еще выражал ей сочувствие. Сказал во всеуслышание: «Я Нинке верю, Нинку не трогайте!»

И на Кольцова Симонов откликнулся, как ей показалось, с молчаливым пониманием. Как будто и он отнюдь не был уверен, что его взяли за дело. Насчет Юза, поведя шеей в одну и в другую сторону, — почти автоматически, заметила Нина Павловна, движением всех, кто был так или иначе связан с местами присутственными, — высказал догадку: попал под ежовщину, потом начали разбираться, да, видно, остановились на полдороге, как это у нас часто бывает.



Поделиться книгой:

На главную
Назад