Этот крик воскрешает и языческое ликование. Нимфы резвою толпою, влекомые самой Дианою, понеслись по зелёным горам. Но ужас вдруг охватил всех: «На самом краю неба, за низкой чертою полей, горел огненной точкой золотой крест на белой колокольне христианской церкви… Этот крест увидела богиня». И нимфы истаивают в прозрачном воздухе. «Но как мне было жаль исчезнувших богинь!» (8, 491–493).
Да, природа для писателя — истинное божество. Можно сказать, что само мышление его натуроцентрично. Вот ведут долгий разговор две холодные горные вершины («Разговор»). Одна вопрошает, другая отвечает. Между вопросом и ответом — «проходит несколько тысяч лет: одна минута» (8, 457). Сразу же вспоминается:
У этого божества — природы— нет любви к человеку. Природа и тянула и ужасала его — своего певца — равнодушием и отсутствием видимой цели в творимой ею жизни: «…она заставляет кровь обращаться в моих жилах без всякого моего участия, и она же заставляет звёзды появляться на небе, как прыщи на коже, и это ей одинаково ничего не стоит, и нет ей в том большой заслуги. Эта штука — равнодушная, повелительная, прожорливая, себялюбивая, подавляющая — это жизнь, природа или бог; называйте её как хотите, но не поклоняйтесь ей… Ибо в акте творения заключается не больше славы, чем есть славы в падающем камне, в текущей воде, в переваривающем желудке…»142 (письмо к П.Виардо от 28 июля 1849 года).
Природа явилась для Тургенева и первопричиной гамлетовского начала — одного из проявлений её всеобщих законов: «Бесспорно, вся она составляет одно великое стройное целое — каждая точка в ней соединена со всеми другими, — но стремление её в то же время идёт к тому, чтобы каждая именно точка, каждая отдельная единица в ней существовала исключительно для себя, почитала бы себя средоточием вселенной, обращала бы всё окружающее себе на пользу, отрицала бы его независимость, завладевала бы им как своим достоянием» (Из рецензии на «Записки ружейного охотника» С.Т.Аксакова, 1852; 11, 155). Природа, таким образом, есть и первоисточник гордыни. И первоисточник дробности, разъединённости мира. Но должно же что-то противостоять этому? Объединение разрозненных точек в «общую бесконечную гармонию», «в которой, напротив, всё, что существует, — существует для другого, в другом только достигает примирения или разрешения — и все жизни сливаются в одну мировую жизнь, — это одна из тех «открытых» тайн, которые мы все и видим и не видим» (11, 155), — об этом он размышлял ещё в спасской ссылке в 1852 году. Проблема обособления и слияния — всё та же проблема, какая мучила его всегда. Эта-то тайна, эта загадка становится для Тургенева причиной глубоко пессимистических настроений, а порою и вывода о невозможности для человеческого разума найти своё успокоение в «бесконечности гармонии», ибо она — вне разума (а он же его предпочёл). Проблема, томившая Тургенева, легко разрешается в Православии — но как говорил Герцен о вере в подобном случае: на нет и суда нет.
Гнетущая мысль о жестокой безучастности «вечной Изиды» к человеку отразилась во многих его созданиях — сильнее всего в «Поездке в Полесье» и в «Довольно». Безразличие природы, воплощённое в незыблемости её законов, — вот что питало его космический пессимизм. «Для меня в непреложности законов природы есть нечто самое ужасное, так как я никакой цели, ни злой, ни благой, не вижу в них»143, — говорил он уже в самом конце своей жизни Полонскому. Грустным итогом подобных раздумий стало стихотворение в прозе «Природа». Поэт обращается к «нашей общей матери» с вопросом о её заботах: «не о будущих ли судьбах человечества» они? Но оказывается, что предмет её дум — «как бы придать большую силу мышцам ног блохи, чтобы ей удобнее было спасаться от врагов своих». Поэт потрясен: «Но разве мы, люди, не любимые твои дети?» Природа же холодно спокойна:
— Все твари мои дети, — промолвила она, — и я одинаково о них забочусь — и одинаково их истребляю.
— Но добро… разум… справедливость… — пролепетал я снова.
— Это человеческие слова, — раздался железный голос. — Я не ведаю ни добра, ни зла… Разум мне не закон — и что такое справедливость? Я тебе дала жизнь — я её отниму и дам другим, червям или людям… мне всё равно… А ты пока защищайся — и не мешай мне!» (8, 498).
Сколь же тщетною оказалась надежда его, прозвучавшая в завершении «Отцов и детей»— надежда на «вечное примирение» и «жизнь бесконечную».
Часто сторонники языческого мировоззрения толкуют о некоей «гармонии с природою», якобы присущей язычеству. Тургенев сумел расстаться с этой иллюзией. Природа, столь влекущая к себе кажущейся полнотою бытия, оборачивает к человеку собственное подлинное жестокое лицо и тем открывает истинное имя своё: неумолимый рок.
Но мысль, разум творца не может примириться с этой бессмысленностью и безнадёжностью существования — разум ищет опоры. И находит её в том, что стоит как бы над самою природою, что создано не ею, а им самим, — в языке. Язык для Тургенева не просто «средство к выражению мысли», «средство коммуникации», но сама мысль: в языке народа — весь богатейший мир его понятий, его мироосознание, отражение духовной сущности человека, которая возвышает личность над бессмысленностью природного бытия. К языку Тургенев обращался за поддержкой в своих сомнениях и поисках. Совершенство и богатство русского языка было для него доказательством духовного здоровья и величия русского народа: «Куда денут скептики наш гибкий, чарующий,
Молчат гробницы, мумии и кости, —
Лишь слову жизнь дана:
Из древней тьмы, на мировом погосте,
Звучат лишь Письмена.
И нет у нас иного достоянья!
Умейте же беречь
Хоть в меру сил, в дни злобы и страданья,
Наш дар бессмертный — речь.145
И ещё ближе к нам, в 1942 году, — Ахматова перед надвигающеюся угрозою мужественно утвердила:
Мы знаем, что ныне лежит на весах
И что совершается ныне.
Час мужества пробил на наших часах,
И мужество нас не покинет.
Не страшно под пулями мёртвыми лечь,
Не горько остаться без крова, —
И мы сохраним тебя, русская речь,
Великое русское слово.
Свободным и чистым тебя пронесём,
И внукам дадим, и от плена спасём
Навеки!146
Заметим: не жизнь, не славу, не дом, не государство… ни что — слово, великое русское слово сознаётся поэтом величайшей ценностью русского бытия. (В начале XXI века эту истину спешат забыть — или заставить всех забыть о ней.) И вот перед самым концом жизни Тургенев вновь ищет и обретает опору в мыслях о русском языке. Завершало цикл «Стихотворений» самое совершенное, истинный шедевр мастера, итог всех итогов — «Русский язык»: «Во дни сомнений, во дни тягостных раздумий о судьбах моей родины, — ты один мне поддержка и опора, о великий, могучий, правдивый и свободный русский язык! Не будь тебя — как не впасть в отчаяние при виде всего, что совершается дома? Но нельзя верить, чтобы такой язык не был дан великому народу!» (8, 507). Если бы, если бы соединить эту тягу к слову с тягою к Слову, к Богу-Слову, ко Христу…
Мысль о Христе мелькает в «Стихотворениях»— одно из них так и названо: «Христос», — но соединилась эта мысль с пустым мечтанием, с прелестным миражом, который может быть признан за Истину лишь неискушённым сознанием. Притом эта имитация истины оттого и ложна, что мысль о Христе строится в отвержении начал теоцентричного мышления. Художнику мерещится некий человек, и представляется, будто он — и есть Христос. Черты лица у этого человека слишком обыденны и оно
«…я понял, что именно такое лицо — лицо, похожее на все человеческие лица, оно и есть лицо Христа» (8, 495). В сознании художника — таится ощущение необходимости воспринимать Сына Божия по образу и подобию человека. В центре сознания — не Бог, но человек. Самоё Истину поэт начинает толковать слишком рассудочно, даже вульгарно отчасти («Истина и правда»):
«— Почему вы так дорожите бессмертием души? — спросил я.
— Почему? Потому что я буду тогда обладать Истиной вечной, несомненной… А в этом, по моему понятию, и состоит высочайшее блаженство!
— В обладании Истиной?
— Конечно.
— Позвольте; в состоянье ли вы представить себе следующую сцену? Собралось несколько молодых людей, толкуют между собою… И вдруг вбегает один их товарищ: глаза его блестят необычайным блеском, он задыхается от восторга, едва может говорить. «Что такое? Что такое?»— «Друзья мои, послушайте, что я узнал, какую истину! Угол падения равен углу отражения! Или вот ещё: между двумя точками самый краткий путь — прямая линия!»— «Неужели! о, какое блаженство!»— кричат все молодые люди и с умилением бросаются друг другу в объятия! Вы не в состоянии себе представить подобную сцену? Вы смеётесь… В том-то и дело: Истина не может доставить блаженства…» (8, 522). А ведь Тургенев пытается оспорить не какие-то абстрактные мечтания или благоглупости. Он, понимал то сам или нет, покушается на известное утверждение Спасителя:
Ибо свобода, блаженство, бессмертие души, несомненность истины — здесь суть категории единого уровня. И писатель своею аргументацией опровергает именно сущности этого уровня, уровня религиозного осмысления бытия. Но дело-то в том, что используются при этом аргументы низшего порядка. Математические и физические закономерности — достоверность, но не Истина.
Тут вновь возникает божество
«Что я буду думать тогда, когда мне придётся умирать, если я только буду в состоянии тогда думать? <…> Нет… мне кажется, я буду стараться не думать — и насильно займусь каким-нибудь вздором, чтобы только отвлечь собственное моё внимание от грозного мрака, чернеющего впереди» (8, 500–501).
Может, он вспоминал при этом свою мать, велевшую играть в соседней комнате весёлые польки, когда она умирала… Сам же Тургенев умирал трудно, в тяжких страданиях, в нередких мыслях о самоубийстве.
Тургенев, конечно, не мог не ощущать, не сознавать разрушительного действия гордыни на душу человеческую, но — закалённый и искушённый диалектик, он узрел и то, о чём предупреждали не раз и Святые Отцы: возможность возгордиться в прелести и самим смирением своим («Простота»): «Смирение — вот это так. Оно попирает, оно побеждает гордыню. Но не забывай: в самом чувстве победы есть уже своя гордыня» (8, 521). Вероятно, виделся ему в том тупик. Но тупик этот был соединён с неверным пониманием смирения как некоего внутреннего душевного состояния. Подлинное смирение, как это понимается (вспомним ещё раз) в христианской аскетике, есть сознание, что своими силами, без помощи Божией, невозможно никакое духовное делание — а смирение есть начало духовной жизни. Истинное смирение достигается действием Благодати, призываемой в молитве («Дух же целомудрия, смиренномудрия, терпения и любви даруй ми, рабу Твоему»). Но для Тургенева — молитва есть не более чем отвержение арифметической непреложности. А Благодати он давно предпочёл разум…
Может быть, находил писатель утешение в сознании своего воздействия на
«Я вижу громадное здание. В передней стене узкая дверь раскрыта настежь; за дверью — угрюмая мгла. Перед порогом стоит девушка… Русская девушка. Морозом дышит та непроглядная мгла; и вместе с леденящей струёй выносится из глубины здания медлительный, глухой голос.
— О ты, что желаешь переступить этот порог, знаешь ли ты, что тебя ожидает?
— Знаю, — отвечает девушка.
— Холод, голод, ненависть, насмешка, презрение, обида, тюрьма, болезнь и самая смерть?
— Знаю.
………………………………………………….
— Готова ли ты на преступление?
Девушка потупила голову…
— И на преступление готова.
Голос не тотчас возобновил свои вопросы.
— Знаешь ли ты, — заговорил он, наконец, — что ты можешь разувериться в том, чему веришь теперь, можешь понять, что обманулась и даром погубила свою молодую жизнь?
— Знаю и это. И всё-таки я хочу войти.
— Войди!
Девушка перешагнула порог — и тяжёлая завеса упала за нею.
— Дура! — проскрежетал кто-то сзади.
— Святая! — пронеслось откуда-то в ответ» (8, 478–479).
… Святая? Оспоривать таковое утверждение — нет смысла: его помрачённость очевидна. Но в таком помрачении — сколькие пребывали, чистые помыслами и соблазнённые внешнею «справедливостью» революционной бесовщины! Достоевский эту трагедию молодых русских прозорливо высмотрел: «У наших же у русских, бедненьких, беззащитных мальчиков и девочек, есть ещё свой, вечно пребывающий основной пункт, на котором ещё долго будет зиждиться социализм, а именно, энтузиазм к добру и чистота их сердец. Мошенников и пакостников между ними бездна. Но все эти гимназистики, студентики, которых я так много видал, так чисто, так беззаветно обратились в нигилизм во имя чести, правды и истинной пользы! Ведь они беззащитны против этих нелепостей и принимают их как совершенство!»147
Непосредственным поводом к написанию «Порога» стало дело Веры Засулич (1878). Передовое общество отнеслось к ней если не как к святой, то как к героине, достойной восхищения. Дикий парадокс: признавалось несомненным, что нельзя выпороть беззащитного студента (против чего и протестовала Засулич своим выстрелом), но возможно и желательно застрелить человека, в том виновного. С первым спорить не станем, но не чудовищно ли второе? Цареубийца Желябов — вспомним, вспомним — заявил на суде, что он следовал делу Христа. В помрачённых умах утверждался образ святости революционного дела. Антихристианство создавало свою — безбожную «религию».
— Ты готова на преступление?
— Готова.
— Святая!
Торжество гордыни и своеволия.
Вот противоречие, кроваво терзавшее душу: не мог же, не мог он не изведать губительности этого самовозвеличения
Самоутверждающееся собственное Я тяготило его. Стон зависти и отчаяния издаёт он, соприкасаясь с проявлением той духовности, которая оставалась для него недоступной («Монах»):
«Я знавал одного монаха, отшельника, святого. Он жил одною сладостью молитвы — и, упиваясь ею, так долго простаивал на холодном полу церкви, что ноги его, ниже колен, отекли и уподобились столбам. Он их не чувствовал, стоял — и молился. Я его понимал — я, быть может, завидовал ему — но пускай же и он поймёт меня и не осуждает меня — меня, которому недоступны его радости. Он добился того, что уничтожил себя, свое ненавистное я; но ведь и я не молюсь не из самолюбия. Моё я мне, может быть, ещё тягостнее и противнее, чем его — ему. Он нашёл, в чём забыть себя… да ведь и я нахожу, хоть и не так постоянно. Он не лжёт… да ведь и я не лгу» (8, 505).
Я не лгу… Вот эта искренность самотерзающейся души не может быть отвергнута никем. В ней — опыт бесценный.
В судьбах, отмеченных Божиим даром творческого таланта, слишком проявляется то, что таится во многих душах, обнаружение этого тайного в зеркале подобных отмеченных судеб только и может придать истинность нашему вниманию к ним. Извлечённый урок каждый должен воспринять с состраданием.
Глава 9.
Русская литература второй половины XIX столетия
История есть перенесённая в земной мир борьба дьявола против Бога — проявляемая через борьбу поддавшихся бесовскому соблазну и противящихся ему. Борьба эта может совершаться открыто и прикровенно. Каждая эпоха облекает основное содержание истории в конкретные религиозные, культурные, этические, эстетические, социальные, экономические, политические, идеологические и какие угодно иные формы. Но они не должны вводить в заблуждение: борьба тьмы против света, зла против добра и справедливости, лжи против правды… — всегда просвечивает сквозь любой конкретно-исторический камуфляж. Эта борьба в социально-историческом мире есть производное той внутренней невидимой брани, какая совершается в каждой душе человеческой и в которой внешние события черпают энергию для своего развития — энергию добра как и энергию зла. Искусство нередко зримо обнаруживает эту связь, отображая сам процесс перетекания энергии из души в мир внешней событийности, от человека к социуму — и наоборот. И само способно передавать такую энергию от человека миру и от мира человеку.
Во второй половине XIX века бесовские силы в России всё более ощущаемо принимали обличье революционного движения. Никого не должна обманывать внешняя привлекательность провозглашаемых целей революции. Прозорлив был Тютчев, и полезно будет ещё раз пристальнее вдуматься в его утверждение: «Революция — прежде всего враг христианства! Антихристианское настроение есть душа революции; это её особенный, отличительный характер. <…> Тот, кто этого не понимает, не более как слепец, присутствующий при зрелище, которое мир ему представляет»148.
Однако общество было соблазнено совсем иным пониманием.
Достоевский свидетельствует, и себя не исключая из ряда поддавшихся искушению: «…Зарождавшийся социализм сравнивался тогда, даже некоторыми из коноводов его, с христианством и принимался лишь за поправку и улучшение последнего, сообразно веку и цивилизации. Все эти тогдашние новые идеи нам в Петербурге ужасно нравились, казались в высшей степени святыми и нравственными и, главное, общечеловеческими, будущим законом всего без исключения человечества»149.
Революционная бесовщина увлекала многих честных и искренних русских людей: слишком соблазнительна была приманка. А чтобы распознать ложь соблазна, мало быть честным и искренним. Мало даже быть умным. Нужно быть духовно ориентированным (хотя и это не даёт подлинного ручательства). Меру для оценки окружающего бытия человек может обрести либо в Божием Откровении, в полноте Истины Христовой (в Православии) — либо ограничиваясь откровениями человеческого разума,
Революция в России ясно сознавала своим главным врагом — Православие (и Самодержавие, и Народность в единстве с ним). Революционные вожделения укреплялись постепенным оскудением веры в народе. Русская литература была непосредственно включена во все исторические процессы, в преобразования, совершаемые над страною и над народом.
1. Николай Гаврилович Чернышевский
Когда солдаты-конвоиры препровождали в сибирскую несвободу Николая Гавриловича Чернышевского (1828–1889), они были поражены его нравственным обликом. «Нам говорили, что мы будем охранять страшного злодея-преступника, а это святой», — так примерно передавали они свои впечатления. Ну,
Его ещё покамест не распяли,
Но час придёт — он будет на кресте;
Его послал бог Гнева и Печали
Рабам земли напомнить о Христе.150
О Христе? Должно сказать, что такое сопоставление не плод фантазии одного Некрасова. О Чернышевском как о «втором Христе», как о новом «спасителе» говорили в своё время многие, и нередко. Вообще, роман «Что делать?» (1863) значительная часть революционной молодежи воспринимала как новое Писание, как «богослужебную книгу» (Скабичевский), видела в этой «книге» прямое указание — как жить. Ленин, вспоминая о том сильном воздействии, какое оказал на него роман, выразился парадоксально-образно: «Он меня всего глубоко перепахал»151. Чем? Напоминанием о Христе?.. Предположение такое было бы кощунственным. Перепахал — пусть так, но сколь страшный урожай (продолжим предложенный образ) был произращён после той пахоты.
Итак: святой пророк вдохновил бесовскую силу? Как мы знаем, в романе «Что делать?» автор дал своё — революционное— понимание проблемы русского Инсарова. Если Тургенев в потребности такого типа для России сомневался, то Чернышевский высказался категорично: «Мало их, но ими расцветает жизнь всех; без них она заглохла бы, прокисла бы; мало их, но они дают всем людям дышать, без них люди задохнулись бы. Велика масса честных и добрых людей, а таких людей мало; но они в ней — теин в чаю, букет в благородном вине; от них её сила и аромат; это цвет лучших людей, это двигатели двигателей, это соль соли земли» (Н.Чернышевский. Что делать? М., 1969. С. 272–273)*
*(Далее ссылки на роман «Что делать?» будут даны по этому изданию с указанием страницы в круглых скобках непосредственно в тексте.)