Я понял, что надо сказать «нет». Смекаю: «Ряжа нет, пролет стал вдвое больше. Значит, значит… чтобы мост не рухнул…» И громко говорю:
— Ставлю подкосы из бревен, уперев их в берега!
Профессор удовлетворенно улыбается и тут же возражает:
— Но длина моста — шесть сажен, а бревна трехсаженные. Подкос здесь — как гипотенуза в треугольнике: длины бревна для подкоса не хватит.
— Тогда завожу между концами подкосов ригель.
Ушаков:
— Решение было бы правильным. Но, на вашу беду, оставшиеся бревна тонки, и ваш подкосно-ригельный мост не выдержит заданного груза…
— Выдержит! — протестую я, начиная злиться на профессора: «Только и знает, что усложнять задачу». — Выдержит, — настаиваю я. — Из тонких бревен сделаю толстые…
— Как это?
— Сплочу попарно.
— Чем? Собственным поясным ремнем?
Я отмахиваюсь от насмешливой шутки.
— Не раззява я, господин полковник. При мне на возу полевая кузница и припас материала. Кузнец да плотники живо собьют каждую пару бревен болтами — и не пикнут мои подкосы, будут работать как миленькие!
Профессор Ушаков редко улыбался на занятиях. А тут, гляжу, одобрительная улыбка. Похвалил меня за напористость.
Учебная наша группа получила у строгого профессора зачет.
Веселым, порой даже озорным держался профессор Виктор Васильевич Яковлев: светлая бородка, усы, небрежно прибранные волосы. Бывало, войдет в класс — все вскакивают, а дежурный юнкер, рванувшись со всех ног, начинает докладывать: «Господин полковник! Учебная группа номер…» Зная повадку профессора не дослушивать рапорт, дежурный даже ноги расставляет, преграждая ему путь на кафедру. «…Группа такая-то, — спешит дежурный, переходя на скороговорку, — готова для занятий фортификацией. Налицо столько-то. Отсутствуют по уважительной причине…»
Но где же полковник? Дежурный ловит себя на том, что продолжает рапорт пустому месту. В классе хохот. А профессор уже на кафедре. Смеется вместе с классом. Но парня не обидит. Между тем за шуткой — уже другая. Вот он обратил взор к иконе в углу, сделал скорбное лицо: «Боже милостивый, когда же мы перестанем иссушать молодые души этими казенно-суконными рапортами!» Или: «Ну почему бы не приветствовать появление обожаемого профессора стихотворной строкой из Пушкина, Лермонтова, Тютчева — ведь есть же на свете слова живые!..»
Мы, юнкера, смущены: уместно ли в классе говорить такое?
Но профессор, по-видимому, знает и чувствует границы дозволенного вольнодумства. А мы старого озорника, конечно, не выдадим.
Начинаются занятия. Курс долговременной фортификации очень сокращен — и резонно: нам, офицерам военного времени, крепостей не строить, достаточно иметь о них представление. Зато полевую фортификацию, то есть законы и способы рытья окопов, ходов сообщений, устройства пулеметных гнезд и артиллерийских позиций, рубленных из бревен, с каменной обсыпкой блиндажей для ближнего боя и для укрытия солдат; законы установки проволочных заграждений, лесных завалов и других препятствий — надо было знать твердо, как таблицу умножения, к этому были и направлены наши усилия на занятиях у Яковлева. Профессор уснащал материал примерами — неожиданными, яркими. На его лекциях не заскучаешь!
Был и другой профессор фортификации — генерал Цезарь Антонович Кюи. Однако юнкерам при мне он не преподавал. Крупный военный ученый, Цезарь Антонович имел душу музыканта. Он был широко известен как композитор. Написал несколько опер: «Анджело», «Вильям Ратклиф», «Сын мандарина», а его романсы постоянно исполнялись в концертах.
Отзывался Кюи и на просьбы юнкеров — сочинить музыку к тому или иному училищному празднику. Например, юнкера сложили текст, прямо скажем, неуклюжий: «Сегодня все мы до едина собрались радостно сюда, чтоб справить нашу годовщину и вспомнить прежние года». Обратились к Цезарю Антоновичу, и композитор как подлинный педагог всерьез написал на этот текст кантату, которая в торжественной обстановке была исполнена хором юнкеров в сопровождении юнкерского оркестра.
Однажды Цезарь Антонович встретился мне, уже портупей-юнкеру, на улице. Прежде чем мы поравнялись, я, как полагается, щелкнув каблуками, встал перед генералом во фронт. Существовала среди военных заповедь: «Ешь глазами начальство». В училище эта заповедь наполнилась юношеским жаром и гласила: «Сгрызи начальника и проглоти, в особенности если он любим». Так я и сделал — кинул на генерала Кюи зверски-плотоядный взгляд; Цезарь Антонович не дрогнул, напротив: глянув на меня сквозь очки в тонкой золотой оправе, улыбнулся в бороду и, приложив руку к козырьку, ответил поклоном.
Был в училище телеграфно-телефонный класс. Хаживали мы туда, изучали средства современной войсковой связи, а заодно начальник класса знакомил нас со своим маленьким музеем. Вот гелиоскоп, попросту — зеркальце на треноге. Военные сведения прибор передавал, пуская солнечные зайчики. Вот и другие устарелые, но любопытные вещи.
Начальником класса был капитан Карпов, душевный человек. За глаза мы называли его Зиночкой. Придет иной из воскресного отпуска — в глазах мрак от несостоявшегося свидания или от уколов кокетливой девицы — и спешит за утешением к капитану. Зиночка в сердечных делах был всеобщим нашим наперсником. Впрочем, когда уж очень досаждали ему стенаниями, он вскакивал и говорил зычно: «Да что я вам — ворожея, что ли? Отставить посторонние дела! Марш к аппаратам Морзе. Внимание — диктую депешу…»
В этих случаях, чтобы он гнев сменил на милость, следовало проявить повышенное внимание к музейным экспонатам в уголке, хотя бы к тому же гелиоскопу.
— Вполне надежный прибор, — с удовлетворением объяснял капитан. — Разумеется, в соответствующей обстановке, когда ясное небо, солнце. Применялся гелиоскоп в прошлом веке на Кавказе, а позже — и в русско-турецкой войне.
Любопытное сооружение возникло при Николае I для передачи депеш из Петербурга в Варшаву и обратно. Царь был обеспокоен волнениями в Польше, лишенной самостоятельности, расчлененной между тремя государствами. Электрических телеграфов в России еще не было, и для спокойствия царя из Петербурга проложили к крамольной Варшаве телеграф оптический. На протяжении почти двух тысяч верст расставили башни, каждая выглядела, как каланча, вздымавшаяся над лесами, полями, деревнями. На вершине башни крылья, как у ветряной мельницы, с той, однако, существенной разницей, что крылья на башнях могли сближаться между собой и раздвигаться на заранее известный угол. На этом и была построена азбука для передач текста депеш. На башнях дежурили вооруженные подзорными трубами солдаты-махальщики: каждый видел своего соседа слева и соседа справа и, заметив движение крыльев, тотчас репетовал это движение; затем отбивал поворот кругом и ждал, когда сигнал переймет следующая башня. За одним сигналом следовал второй, третий, четвертый… Каждое сочетание крыльев обозначало какое-нибудь слово (солдату, понятно, неизвестное) или часть слова.
Капитан Зиночка показал нам чертежи и рисунки и этой исторической древности. К постройке оптического телеграфа были привлечены военные инженеры — иными словами, бывшие воспитанники училища прошлого века. Это открытие, разумеется, повысило нас в собственных глазах. А в день ближайшего же отпуска юнкера поспешили к Зимнему дворцу. Вот она, башня оптического телеграфа номер один. Единственная, которая уцелела. Если глядеть из Адмиралтейского проезда — она будто павильончик на крыше дворца, среди ваз и статуй.
Добрые наши отношения с Зиночкой никак не снимали с юнкеров необходимости всерьез изучить телефонно-телеграфное дело. На зачете, в частности, требовалось бойко отстучать ключом текст депеши, а также по точкам-тире на ленте прочитать смысл ответной. Ведь каждый из нас мог угодить и в войска связи — специального учебного заведения, чтобы выпускать офицеров-связистов, не существовало.
И для понтонных батальонов готовили в нашем училище офицеров, и для инженерных частей всех других назначений.
Вспоминаю зубрежку военных уставов… Брр… Хуже зубной боли! Лишь впоследствии, уже офицером, я понял, что уставы для существования армии столь же необходимы, как костяк в теле живого организма. И проштудировал их заново, уже осмысленно.
Появлялся в училище и вел с нами занятия по тактике полковник генерального штаба. Мундир с иголочки, серебряные аксельбанты, густо напомаженные волосы, как лакированная покрышка на голове. И — плохо скрываемая при входе в класс снисходительность большого барина, вынужденного заниматься пустяковым делом. Учил нас генштабист, что такое полк, дивизия, армия, каково их административное устройство, какие задачи выполняют в бою инфантерия, кавалерия, артиллерия. С особым удовольствием называл великих полководцев, начиная с Александра Македонского и кончая Наполеоном, приводя примеры их победоносных операций… Суворов и Кутузов почему-то выпадали из его внимания. Говорил генштабист красиво, казалось, тончайший аромат французских духов шел не от мундира, а из-под его закрученных усов вместе с изящными словами. Слова изящные — а в речи холод…
Не сразу мы поняли, что человек этот нас, будущих саперов, презирает: ведь мы не блестящие лейб-гусары, кавалергарды или драгуны, а всего лишь люди с лопатами и топорами, чернорабочие войны. То и дело мы слышали: «Это, пожалуй, опустим…» Или: «В вашей службе это не понадобится — вам ведь не управлять войсками…»
Убил он в нас интерес к тактике. Между тем тактика действий войск, как мы почувствовали, это прежде всего сфера высокоорганизованного человеческого мышления. В беседах между собой юнкера признали, что даже сражения чемпионов на шахматной доске по глубине интеллектуальных усилий уступают сражениям полководцев. Мало того, у шахматистов жертвами падают деревянные фигурки, а на поле боя ведь живые люди…
Тактика — наука побеждать. Но разве саперу она не по разуму? Конечно, щеголь с серебряными аксельбантами неправ! Пример — Кутузов, вышел из саперов.
Обучали нас, юнкеров Николаевского инженерного, кроме всего прочего, верховой езде. Саперному офицеру, по закону, наряжается в строю лошадь. Преподавателем верховой езды был ротмистр. Среди юнкеров держался слух, что его вышибли из гвардии. За дуэль. Так или иначе, но кавалерист был всегда под мухой, разговаривал злобно. Но случилось кому-то из наших увидеть его на конюшне, среди лошадей… Совсем другой человек. Ворковал, как голубок, целовался с конягами, а те совсем по-свойски обшаривали у него карманы… Тронуло нас это открытие — и по всему училищу распространились симпатии к ротмистру-неудачнику.
На занятия ходили в цирк «Модерн». Деревянное, посеревшее от времени и непогоды здание цирка на Петербургской стороне почти вплотную примыкало к только что отстроенной столичной мечети с бирюзовым куполом, двумя минаретами и великолепным порталом; скульпторы с арабского Востока для украшения портала разработали мотив ячейки пчелиного сота — и целой, и надломленной, и косо срезанной; вдобавок вдохновение художника — и родилось явление большого искусства… Редкий прохожий не задержится, чтобы полюбоваться мечетью. А рядом — оскорбление для глаза: неуклюжий, словно собранный из старых досок балаган.
В этом здании с громким названием цирк «Модерн» мы, юнкера, и собирались для верховой езды. Днем представлений не было, и владелец цирка, как видно, сдавал помещение нашему училищу. Ходить нам было близко — только через Неву.
На арене, пощелкивая бичом дрессировщика, встречал нас ротмистр. Бич этот в его руках имел особое свойство: если юнкер, взобравшись в седло, робел тронуть лошадь, кисточка бича мгновенно раскалялась — во всяком случае, незадачливый всадник чувствовал ожог на спине или пониже спины; тут же его оглушал зычный ротмистров окрик:
— Что вы сидите, как г… на лопате!
Лошадь сама собой срывалась с места, принималась привычно рысить по кругу, а юнкер, в ужасе от мысли, что свалится с седла и попадет под копыта, творя молитву, хватался за гриву…
А ротмистр:
— Ккк-ку-даа?.. Домой потянуло, к мамочке?.. Убрать руки! Выпрямиться! Держаться в седле только шенкелями!
Это было самое мучительное. Стремена убраны, упереться ногами не во что, выворачивай колени внутрь, прижимай к бокам лошади. А если не прижимаются?.. Тогда, подкидываемый на рысях в седле, начинаешь терять равновесие, заваливаешься на бок — и… Уже зажмурился, чтобы не видеть собственной гибели. Но судьба смилостивилась — попадаешь не под копыта лошади, а в сильные и сноровистые руки солдата-конюха.
И опять на коне. И опять ожоги и окрики. Исчерпал последние силы — остается, кажется, одно: умереть… Но в последний момент слышишь спасительное:
— Все! Урок окончен. Приготовиться следующей группе! — И ротмистр, волоча бич и закуривая, удаляется с арены.
Лошади, умненькие, остановились, предоставляя нам, с позволения сказать, всадникам, как попало сползти на землю. Сползли — а с места не тронуться. Ноги стоят врозь и не желают идти… Только отстоявшись и размяв руками икры и бедра, заставляешь себя, как на ходулях, проковылять к выходу…
Но неунывающая молодость! Хохоча и подтрунивая друг над другом, мы воображаем себя на лошадях, и не в пустынном цирке на уроке, а на вечернем представлении перед публикой. Гвоздь программы! Никакие клоуны так не рассмешили бы зрителей. Эх, хозяева цирка, где ваши коммерческие соображения?..
И опять строевые…
Со старшекурсниками, которые, спасибо, поставили нас на ноги, мы дружески расстались. Занятия повели офицеры. Взамен одиночных начались учения взводные и ротные. Потом роты свели в батальон.
Шеренга… Стоишь, как впаянный, между товарищами. Ни ты без шеренги, ни шеренга без тебя в твоем сознании уже не существуют. Ты как бы растворился в строю, но от этого не потерял себя — наоборот, тебя вдруг осеняет открытие: военный строй — это не арифметическая сумма людей, а нечто большее. Это кремень и огниво одновременно. Когда люди сомкнуты плечом к плечу, в действиях их как бы сама собой высекается искра, выплавляющая единую слитную волю. А где спаянность, там и каждый в отдельности чувствует себя силачом.
Может показаться парадоксом, но через эту усиленную, по нескольку часов в день, работу ног, рук и шейных позвонков каждый из нас не только совершенствовался физически. Происходили перемены глубинные, все дряблое и аморфное в характере обучаемого как бы смывалось теми семью потами, в которые повседневно вгонял нас ротный командир. А после такого омовения, поостынув, юнкер с удивлением — по большей части радостным — обнаруживал, что он уже не тот, каким был вчера, позавчера и тем более в «рябцах».
Скажу о себе. За девять месяцев пребывания в училище я был как бы разломан (иногда болезненно) на кусочки. Затем из этих кусочков здесь мастерски сложили человека иного, новую личность.
Сделались мы людьми организованными, дисциплинированными — словом, военными.
1916 год. Душное лето третьего года мировой войны. Из ворот замка, минуя взявшего на караул часового у полосатой будки, печатая шаг, выступает колонна юнкеров. А кто впереди со знаменем?.. Да это же я сам — старший портупей-юнкер, знаменщик училища. Рослый, молодцеватый, один из лучших в училище гимнастов, вполне довольный и собой, и жизнью девятнадцатилетний парень.
Выйдя под музыку духового оркестра из замка, мы — «левое плечо вперед» — сворачиваем на Садовую улицу. Шаг берем размашистый — впереди простор Марсова поля. Справа, в зеленых бережках, струится навстречу Лебяжья канавка. Это всего лишь серебряный кант, отделяющий нас от могучей толпы деревьев Летнего сада. Сквозь листву виднеются мраморные статуи. А быть может, это кокетливые девицы в светлых платьях на прогулке?..
Вот одна из них наставляет на нас, юнкеров, бинокль — и мы, распалившись, грохаем песню (оркестр тотчас подстраивается к мелодии):
Песня полна задора, в ней прославляются «съемки планомерные, съемки глазомерные» и прочие дела будущих войсковых инженеров. Заканчивается все душещипательным куплетом пианиссимо:
У набережной Невы, против Летнего сада с его парадной фельтеновской решеткой нас поджидает зафрахтованный училищем пароход. Вновь вступает училищный оркестр, и мы, знающие себе цену юнкера-саперы, степенно занимаем места, чтобы проплыть два-три часа вверх по Неве до пристани Усть-Ижора.
Нас ожидает благоустроенный лагерь и соседство с лейб-гвардии саперным батальоном. Уже известно, что в батальоне дарованные за боевые походы серебряные трубы. Историческая реликвия. Послушаем трубачей-гвардейцев на вечерних зорях, узнаем, как звучит старинное серебро.
Но еще интереснее предстоящие нам, юнкерам, дела собственных рук. А программа на лето обширная. Придется по-солдатски, поплевав в ладони, поработать и лопатой, и киркой, и ломом. Будем рыть окопы различного профиля, причем настоящие, в масштабе 1:1. На лагерном полигоне постреляем из винтовок боевыми. Отправляясь на глазомерные съемки местности, получим кроме планшета, компаса и визирной линейки барометр-анероид. Это обычный домашний прибор, который предсказывает погоду: постучишь ногтем по стеклу — и стрелка ткнется носиком либо в «Ясно», либо в «Пасмурно». Но в руках сапера анероид преобразуется: показывает на местности высоту холмов, глубину низин. (Неожиданное открытие: значит, даже на этажах обыкновенного дома атмосферное давление разное!)
Далее построим в лагере звено полевого моста — тут и бревна придется поворочать, и топором помахать по-плотницки, делая на бревнах врубки для их сплочения. Устраивая на Неве учебные переправы, поплаваем на поплавках Полянского, а какой это случай искупаться лишний раз!.. Заглянем и под землю-матушку. Работа посложнее, чем у крота. Следует прокопать тайный ход под укрепления противника, заложить крупный фугас, взорвать и, не теряя ни мгновения, с группой саперов ринуться вперед, чтобы засесть в образовавшейся воронке. Разумеется, с оружием. Это называется «венчать воронку». Страшновато, конечно: ведь враг пойдет в атаку, а воронку надо удержать за собой; страшновато, но и соблазнительно: за «венчание воронки» согласно капитулу орденов солдаты награждаются Георгиевскими крестами, а офицер — орденом Св. Георгия; этот белый эмалевый крестик на черно-оранжевой ленточке — высший боевой орден империи, мечта честолюбца, он возводит в дворянство.
Особенно увлекательными, конечно, будут занятия под девизом «Петергофские фонтаны — на берегу Невы». Девиз для эффекта придуман юнкерами (в окрестных деревнях полно дачниц). А по сути это взрывание подводных фугасов, чему предшествуют требующие большой осторожности и выдержки приготовления: в руках у юнкеров ВВ — взрывчатые вещества, капсюли с гремучей ртутью, детонаторы. Но красота зрелища окупает труды. Петергоф не Петергоф, но когда, вспучив тут и там гладь реки, в воздух под канонаду взрывов поднимаются мощные и в то же время как бы кружевные столбы пены, восторг охватывает делателей феерии. И принимаются как заслуженные аплодисменты многочисленных зрителей с крутых здешних берегов…
Все это из рассказов уже вышедших в офицеры старшекурсников. Для нас, только еще собравшихся в лагерь, это пока вожделенное будущее… Но вот отвальный гудок — и пароход поплыл. Приближается громада Литейного моста. Пролеты у мостов через Неву — низкие арки… А труба у здешнего речного парохода непомерно длинная, и впечатление такое, что под мостом ему не пройти. Но трубу валит матрос. Миновали мост — и опять труба как труба, и дым кверху…
Полевые цветы, аромат трав… Солнце, чистый воздух, под ногами мягкая земля… Как это не похоже на Питер, где маршируешь по каменной или торцовой мостовой! Здесь и Нева иная — в высоких песчаных берегах, с незамутненной водой… Военная программа здесь, пожалуй, напряженнее, чем в городе, но наперекор этому ребята здоровеют. Иные даже солнцем расцелованы. Над такими потешаются: румянец у петербуржца — это по меньшей мере моветон!
Однако близится окончание училища. Мы все уже хорошо знаем друг друга, все интимнее наши беседы. О чем же мы, теперь старшие юнкера, толкуем в ночной тишине бараков или в редкие свободные часы днем — под сенью деревьев Саперной рощи, этого заманчивого островка прохлады между лагерем и железнодорожной станцией того же названия?
О чем мы? А о жизни и смерти с точки зрения офицера. Конечно, смерть ужасна, все живое на земле протестует против уничтожения. Когда я был «рябцом», самая мысль о том, что могу погибнуть от пули, снаряда или удара шашкой, повергала меня в ужас, и первые ночи в училище я, залезая головой под подушку, обмирал в неизбывной, казалось, тоске.
Но вот я уже не новичок и не рядовой юнкер, а старший портупей — воспитываю «рябцов» в героических традициях училища. Что же — мне схлюздить перед лицом смерти?.. Как бы не так. Это же уродина, да еще дура: схватила косу, которой траву косить, и на человека замахивается… Да я пинком ее отброшу!
Храбрись не храбрись, однако, по совести говоря, умереть или остаться в живых — для меня не безразлично. Это было бы ложью: каждая клеточка моего тела стремится жить — а их миллиарды. Вон сколько внутри меня голосов против смерти. Но это голоса инстинкта самосохранения, так сказать, с галерки бытия. А каково возражение этим миллиардам? Существует оно?
Спорщики, ища опору в высказываниях исторических личностей, набирали цитаты из военной литературы. Старичок библиотекарь вместе с юнкерами выехал в лагерь, и в его домике оказался удивительно удачный подбор книг. Пошли по рукам труды генерала и ученого Михаила Ивановича Драгомирова, уже покойного. Это был боевой генерал. Прославился он в русско-турецкую войну 1877–1878 годов: обманув бдительность противника, переправил через Дунай огромную массу войск. По военным канонам прошлого века переправа такого масштаба в зоне военных действий признавалась неосуществимой.
Высокообразованный военный, Драгомиров был страстным последователем Суворова. Он разделял взгляды великого полководца и в стратегии, и в тактике, и прежде всего — в воспитании солдата. Драгомиров ратовал за гуманное обращение с солдатом, за то, чтобы офицер видел в солдате не «серую скотинку», а достойного уважения человека. Неустанно, вплоть до смерти (1905), Михаил Иванович боролся с ретроградами в армии и в самом Петербурге, стойко перенося клевету и нападки.
Человек крупного военного таланта, он не мог не выдвинуться. С соизволения царя Драгомиров был назначен начальником генерального штаба, развил энергичную деятельность, но — человек передовых взглядов — у руководства вооруженными силами империи не удержался. Убрали Драгомирова в тень, дали в командование всего лишь дивизию, но Михаила Ивановича меньше всего интересовала карьера. Став начальником дивизии, Драгомиров воплотил в жизнь свои идеи о воспитании солдата, и даже противники гуманного генерала вынуждены были признать, что созданная им дивизия представляет собою пример другим.
В своих печатных трудах Драгомиров размышляет о принципах создания боеспособной воинской части, о действиях и психологическом состоянии людей в бою; убедительно показывает, что солдат, молодецки прошагавший перед начальством на параде, может оказаться в бою негодным воином, если на него не потратить силы разумным воспитанием… Все это мы, юнкера, и читали, и конспектировали. И уж, конечно, недобрым словом поминали щеголя в серебряных аксельбантах, который, подавляя зевоту, выдавал нам какие-то огрызки тактики.
Когда вышла в свет эпопея Л. Н. Толстого «Война и мир», Драгомиров, прочтя роман, обнаружил в нем неточности военного характера. Выступив в печати, он не поколебался обратить критические замечания против гения. Независимость его суждений была непреклонна.
Михаил Иванович воспитывал не только солдата, непрестанно воспитывал и себя. Уже в годах, будучи начальником дивизии, он не позволял пробуждаться темной силе в организме — инстинкту самосохранения. На боевых стрельбах вдруг появлялся в зоне огня, где свистели пули, останавливаясь то у одной мишени, то у другой… После отбоя благодарил солдат за меткость, но строго взыскивал с тех, кто из опасения, как бы не угодить в генерала, отводил ружье в сторону.
Драгомиров и пример его жизни и деятельности восхищали нас, спорщиков, искателей истины. А лично я, кончая училище, твердо усвоил следующее: если случится погибнуть в бою, то как офицер обязан (и это высший для меня нравственный закон) умереть так, чтобы и в смерти своей, пересиливая страдания тела, до последнего вздоха послужить для подчиненных примером самообладания, мужества и верности знамени.
И вот я — саперный прапорщик. Одет щегольски. На мне вошедший в моду в дни войны английский френч — свободного покроя, с накладными карманами, из отличного табачного цвета английского материала; серебряные, с черным просветом погоны сапера не прикреплены на плече, как обычно, при помощи пуговицы и шнурка, а вшиты; это модно и удобно — погон не топорщится на плече и не ломается. Брюки на мне французского покроя: зеленовато-синие галифе.