— Матвей Иванович, — отозвался я с досадой, — что это вы среди ночи?..
Одолеваемый зевотой, я не сразу проник в смысл жаркого его шепота. Улавливал отдельные слова: «Команда… Разговоры… Только…»
— А почему бы людям и не погуторить? — возразил я и повернулся на другой бок. — Давайте спать, Федорчук.
Но матрос не отступился. Он нащупал в темноте мою руку и принялся ее трясти. Заснешь тут!
— Да о вас разговоры! — шептал матрос. — После вчерашнего. Поддели их на вилку — вот и разглядели в вас командира…
Взволнованный, я сел. Новость-то какая, о ней не шепотом — в полный голос говорить! Но вокруг спящие. Вышли мы из пульмана — и остановились, вступая в вечно прекрасный храм природы. Аромат трав — не надышаться, неохватное небо, хороводом звезды… И у меня на фуражке звезда — самая мне близкая, самая яркая на свете!
Сели за кюветом, возле телеграфного столба, да и потонули в некошеном разнотравье…
— Бразды правления натягивайте теперь покрепче! — заявил матрос.
«Вон как!» Я еле сдержал улыбку. Впрочем, в дружеском матросском слове даже штамп прозвучал для меня приятно.
Тут же выяснилось, что и на этот раз не обошлось без подписного листа. Каждый член команды подписью удостоверил, что согласен мне, такому-то, во всем подчиняться. Бумага должна стать в моих руках как бы векселем. Ослушался боец, а я ему вексель: «Твоя подпись?» Нетрудно было догадаться, что это затея Федорчука. Перестарался моряк. Не без труда, но уговорил я его этот неуклюжий документ уничтожить и отправил матроса спать.
И вот я наедине с собой… Продолжаю сидеть в траве. Надо многое, многое обдумать… Пала предрассветная роса, день будет хороший. Срываю перышки полыни. Люблю растереть их и понюхать — дух крепкий, бодрящий, а возьмешь полынную зелень на зуб — всего передернет от горечи. С характером растеньице…
Но какая ночь! Подумать только — на бронепоезде рождается боевое братство… Как же случилось, что я стал нужен людям, что — как выразился матрос — мне вручают «бразды правления»? В самом деле — кто я такой для здешних крестьян, партизанивших против помещиков и иноземных грабителей, для деповских слесарей, чернорабочих на станции, стрелочников?
Глянуть со стороны — явился на бронепоезд бывший офицер, что в нынешней обстановке равнозначно чужаку. А тут еще измена негодяя Богуша… Попытка товарища из политотдела расположить ко мне людей бронепоезда ощутимого результата не дала — ведь и Богуш, всем понятно, прежде чем стать командиром, был проверен в политотделе и в других соответствующих местах.
Итак, я из «бывших», мало того, еще и русак, не умеющий объясняться с людьми. Конфузные вспомнились сцены… Вот одна из них. Работа при гаубице требует людей физически сильных, и я не препятствовал Малюге набрать себе в помощь односельчан. Любо поглядеть, что за парубки пополнили артиллерийскую команду: богатырь к богатырю, каждый к тому же и обстрелянный — повоевал в партизанах. Пришли босиком, полунагие, и праздником для них было, когда матрос каждому выдал обмундирование. Понравились мне ребята, но всякий раз, когда я пытался с ними заговорить, таращили на меня глаза, пугаясь, что я рассержусь, Что им малопонятна моя русская речь. Обидно, что, оказавшись на Украине, я не усвоил языка народа. В Проскурове, как и в других городах, изъяснялись на русском, а среди селян я не бывал. Вот и потребовался, к стыду моему, на бронепоезде переводчик — прибегал я к помощи матроса. Но в бою — с переводчиком!.. Далее, я не артиллерист. В глазах Малюги — бессовестный ловкач, отнявший должность командира у него, артиллерийского наводчика. Затаил бородач на меня обиду, и не просто ее исчерпать — человек норовистый.
Разглядывая себя со стороны, я для счета пороков клал перед собой камешки. Изрядная образовалась кучка, но — раз! — пнул ногой, и камешков нет, я чист перед людьми! Но ведь так в жизни не бывает… Матрос сослался на чудодействие вилки. Слов нет, маневр удался, и люди имели возможность оценить во мне и самообладание, и верность глаза. Но эта пара черточек еще не делает командиром, тем более в представлении людей настороженных, мне не доверяющих. Нет, нет, жар ночных восторгов матроса был явно перегретым.
Конечно, были и другие случаи, когда я справлялся с задачей. Отважился же руководить стрельбой, не имея понятия, как это делается; но взобрался на дерево, поразмыслил — и выполнил приказ: снаряды легли куда надо. А лихие мои действия с динамитом в руках, когда потребовалось испортить станционные пути, — это же было зрелище, и опять мне на пользу!
Словом, люди постепенно обнаруживают, что я как военный кое-чего стою. Но не желаю выглядеть «военспецем»! Военспец в буквальном значении — это бывший офицер, который не бежал от Октябрьской революции, но и не примкнул к ней. К услугам этих сторонних наблюдателей Советская власть вынуждена была прибегать при строительстве Красной Армии. Но разве я таков? В грозный час обострения гражданской войны не мыслил себя иначе, как в боевом строю с народом. Оставил военкомат и без претензий, рядовым бойцом вступил на бронепоезд. И не своей волей сделался командиром. Но если уж командир, то отдавай себя людям — всего, полностью. И отдаю. Отдаю с новым, праздничным чувством, которого не ведал, будучи офицером в погонах. Воспитали его во мне большевики в Проскурове.
Дел невпроворот, но «силушка по жилушкам перекатывается», говоря словами сказки, руки тянутся к работе. А жизнь, что ни шаг, озадачивает… Вдруг обнаруживаю, что пришедшие воевать деревенские, в том числе и Малюга, не признают белья. Одно дело — в бою при гаубице, тут пропадешь, не оголившись до пояса. Но раздобытое мною белье вообще не разобрали. «У голытьбы да белье? — усмехнулся на мое недоумение матрос. — Батрачишь на помещика — только и думки, чтобы ребятишки с голоду не ревели. Какое уж тут белье, наготу прикроешь — и ладно…»
— Товарищ Федорчук, говорить об этом надо не ровненьким голосом, а с гневом! — заявил я. — Нищета народа — несчастье, но дважды несчастье, когда она перерастает в косную привычку жить в грязи!
Напустился я на матроса, кажется, с излишней горячностью, но Федорчук меня понял. Решили открыть поход за чистоту и для начала свести всех в «поезд Коллонтай».
Известная большевичка Александра Михайловна Коллонтай для обслуживания армии снарядила поезда, которым красноармейцы тут же присвоили ее имя. В каждом поезде баня, прачечная с протравливанием белья от насекомых, лекционный и зрительный залы, литература, газеты. Вагоны снаружи были пестро разрисованы — плоды буйства формалистов. Сцены изображали богатырей в буденовках, от пинков которых вверх тормашками летели буржуи, попы, колчаки, деникины, пуанкарэ и Юденичи вкупе с бывшим царем, который кувыркался прытче всех.
Прежде чем войти в вагон-баню, мы, команда бронепоезда, прошли вдоль состава. Мне было любопытно, как примут футуризм крестьяне, железнодорожные рабочие. Слов одобрения не услышал. Малюга подивился, как это красноармейцы с половинными клинообразными головами могут воевать. А племянник его, верзила, стоящий у гаубицы замковым, по дурости запустил камнем в стенку вагона: не устоял против того, чтобы убить тифозную вошь. Надо отдать художникам должное: изображение этого омерзительного насекомого размером с борова вызывало у зрителя и содрогание, и потребность тут же кинуться на банный полок.
Побанившись, умиленные ощущением белья на чистом теле, ребята отсидели час в лекционном вагоне на беседе с врачом-гигиенистом. Молодая женщина-врач по моей просьбе постращала тех, кто гнушался белья.
А в заключение перед нами в этом же поезде выступили московские артисты.
Новобранцев, попадавших в царское время в артиллерию, сажали за парты и обучали грамоте. У Малюги от былой солдатской грамотности сохранилось только умение считать: не зная счета, около пушки и делать нечего. Расписывался старый артиллерист не привыкшей к перу рукой, отчего подпись-каракулька всякий раз выглядела по-разному. Матрос, разумеется, был грамотным. Деповские рабочие читали — и то не все — по складам, но артельно одолевали половину передовой в газете «Беднота». Другую половину приходилось для них дочитывать. Пришедшие на бронепоезд деревенские ребята сказались неграмотными — все, как один. Газеты растаскивали на курево. Но невзначай обнаруживалось, что то один, то другой гудит голосом, разбирая печатное. Непонятная деревенская скрытность…
Обратился я в политотдел, и на бронепоезде стала появляться комсомолка. Само слово было еще внове, звучало в ушах неожиданно и свежо — и слилось оно в моей памяти с обликом этой девушки, под грохот войны окончившей в Проскурове гимназию, от ножа петлюровских бандитов потерявшей семью, с глазами, в которых испепеляющим огнем загоралась ненависть при упоминании о врагах Советской власти, — но эти же глаза теплились добротой и счастьем, когда она, Манечка Шенкман, садилась заниматься с нашими бойцами. Она не только открыла на бронепоезде школу грамоты, но, добиваясь беглого чтения, сумела приохотить своих учеников к книжке. К ней уже обращались с вопросами, которые не решались задать мне, командиру; в сложных случаях она вопросы записывала, чтобы ответить на следующем занятии. Само ее появление на бронепоезде, аккуратно одетой, в белоснежном воротничке, магически истребляло в вагонах грязь, мусор, множило в команде актив борцов за чистоту и опрятность. Ее слушались, ей внимали, ее любила вся команда.
Малюга, распялив рот с прокуренными зубами, мне улыбнулся. Такого еще не бывало. Я быстро взглянул бородачу в глаза и убедился — улыбка неделанная, глаза засветились чувством приязни.
— Будь ласка, добрый тютюн… — И бородач, приятельски подмигнув мне, вынул кисет, украшенный, как и его фигурная трубка, бисером.
«Еще и табаком угощает, — продолжал я удивляться, — откуда такая перемена в человеке?» Держался почтенный бородач на бронепоезде как чудодей, единолично владевший тайнами и загадками артиллерии; любопытных отвадил соваться к орудию, артиллерийскую прислугу подобрал сам. И вдруг передо мной, на кого обиду затаил, раскрывает кисет. Неужели та же вилка сработала? Видимо, начинает понимать чудодей, что он не единственный на бронепоезде, кто способен распорядиться в артиллерийском бою (о том, что продолжаю брать уроки на батарее, я ему, разумеется, ни гу-гу).
— Благодарю вас, Иов Иович, — сказал я и, проворно свернув из клочка бумаги козью ножку, потянулся за щепоткой крупно нарубленного самосада.
А тут — матрос:
— Стоп, товарищ командир, этак дело не пойдет! — И он возвестил команде: — Раскуривается трубка мира! — Вступив в роль церемониймейстера, матрос сам набил трубку из бисерного кисета, запалил и подал мне. Затянулся я — и дыхание перехватило, слезы затуманили глаза, до того зверское в кисете зелье.
— Добрый тютюн, — отозвался Малюга на мои слезы. Теперь он и сам курнул трубку. Трижды трубка ходила ко мне и обратно, после чего матрос потребовал, чтобы мы пожали друг другу руки. Выполнили и это, и, когда Малюга, обняв меня, прошелся своей тяжелой дланью каменотеса по моей спине, я сквозь ожог и боль почувствовал: мир восстановлен! А как обрадовались «трубке мира» все до единого бойцы бронепоезда!
Бывает ли, что человек рождается вторично? Могу засвидетельствовать: бывает! На бронепоезде я, двадцатидвухлетний парень, стал новорожденным. Не случись такого со мной, я бы не поверил, что человек способен вместить заряд энергии, достаточный, чтобы сокрушить любого врага, вооружившегося против Страны Советов, не поверил бы, что в человеке неизбывный очаг высоких и прекрасных чувств, дай им только проявиться… Я готов был каждого, как Малюгу, обнять и каждого заслонить собственной грудью в бою. А люди заслоняли меня и порой падали от пуль и осколков, предназначенных мне. Я ограничивал себя во всем: если не хватало еды, не брал в руки ложку; если люди обнашивались (а на бронепоезде одежда и обувь горели на бойцах иногда в буквальном смысле), вновь добытое обмундирование раздавал команде, сам оставаясь в заплатанном. И от себя и от бойцов я требовал, по обычной человеческой мерке, невозможного — дисциплина у нас утвердилась пожестче, чем требовали статьи известных мне уставов; но, несмотря на тяготы службы, в бойцах не иссякали задор и веселье.
Крепла вера в победу развевавшегося над бронепоездом Красного знамени, и, когда мы вкатили-таки гаубичный снаряд в «черепаху», отчего та развалилась на куски, бойцы восприняли это как должное, с великолепным чувством собственного достоинства.
Мне восемьдесят, но свет счастья в духовной моей жизни не иссякает. В лучах этого света сформировался мой характер. Я оптимист, мне радостно и жить, и трудиться, и, конечно, делать добро людям.
Здесь же, на бронепоезде, в боях и в невзгодах, я понял наконец девушку, которую помнил с детства. Лидия Александровна Фотиева была счастлива — я в этом убежден. Счастье революционера в борьбе, и никакие силы — ни тюрьмы, ни ссылки, ни каторга — не способны омрачить это счастье.
1941 год… Я — командир саперного батальона вот уже целый час. Иду по улице и нет-нет да придержу шаг. Напускаю на себя строгий вид, чтобы какой-нибудь прохожий не заподозрил во мне, военном, мальчишества, и перечитываю строки на узком, экономном листке бумаги: «Капитану запаса инженерных войск такому-то. Вы назначаетесь…».
А как ювелирно отчетлив оттиск печати! И неудивительно: печать новорожденная, только что из-под резца гравера. Государственный Герб — и по ободку надпись: «Ленинградская армия народного ополчения. Штаб Н-ской стрелковой дивизии».
Аккуратно складываю листок, но далеко не прячу: отстегнешь пуговицу на кармане гимнастерки — и листок опять в руках перед глазами.
Я горд и счастлив назначением — вот мои чувства. Не первый раз я в боевом строю Красной Армии!
Шагаю по набережной Невы. Сделал крюк, только бы выйти к нашей красавице: у ленинградца это вроде ритуала — и в радости, и в горе он устремляется к Неве.
Раннее июльское утро. Свежесть. Бодрящий озноб… Навстречу ветерок с моря — и такой простор! Здесь стихия солнца, будто только что умывшегося в водах Ладоги и еще не задымленного заводами. Светит ослепительно ярко.
Над Невой, держась на своих саблевидных крыльях, парят чайки. Иные отдыхают на гранитном парапете набережной: греются на солнышке, прикрыв глаза, либо перебирают клювом перышки на грудке, на боках, на свинцово-темной спинке, делающей птицу неприметной в полете над водой. Прохожих не опасаются: чуть ли не вплотную подойдешь — только тут чайка лениво посторонится, повиснув в воздухе, чтобы затем вернуться на облюбованное местечко.
Дворники, волоча за собой пожарные рукава, напоминающие дышащих змей, поливают мостовую, но ветерок тут же обсушивает деревянные торцы. А рядом, под парапетом, играет и гулко шлепает о гранитную стенку извечная невская волна…
Из-под ног торопливо бежит вперед моя тень. Порой мне начинает казаться, что это какой-то привязавшийся ко мне шут, который передразнивает мою походку. И я невольно вспоминаю, что мне уже сорок четыре года, даже с половиной…
Однако много это или мало? По укладу жизни я спартанец — ходок, бегун, пловец, лыжник; ни в чем не допускаю излишеств, кроме, быть может, работы — любимого дела за письменным столом.
Временами я делаю себе строгую проверку: не сдал ли физически? Когда стукнуло сорок (1936), я отправился пешком из Ленинграда в Москву.
Втянулся я в поход и после Калинина запросто вышагивал за день шестьдесят километров. Думается, способствовала этому и «реконструкция» обуви. Сперва шел в летних туфлях, но они натирали ноги, и я сменил их на разношенные, привычные лыжные ботинки. Эти тяжелее, но груз оказался полезным, наподобие махового колеса в двигателе: сделаешь шаг, и ботинок в силу инерции сам потянет ногу вперед. Мало того, маховое колесо и ритм держит, а это при длительной ходьбе уменьшает усталость.
Вспомнив с удовлетворением об этом походе, еще крепче печатаю шаг на каменных плитах набережной. Фуражка — черный саперный околыш, синий кант по тулье сидит на мне лихо, набекрень… Воевать годен!
Ловлю на себе взгляд дворника. Он сейчас будто Самсон петергофский — в фонтане радужных брызг. И шутливо ему козыряю. В ответ хозяин улицы степенно прикладывает руку к кепочке.
Сам себе удивляюсь: до всего мне сегодня дело, все до мелочей примечаю вокруг. Уж не прощание ли это с Ленинградом?.. Но прочь тревожные мысли, ни к чему они! За последние дни и без того пережито немало. Никогда не забудется минувшее воскресенье. Была снята на Карельском перешейке дача, и в этот теплый июньский день жена моя Диана назначила выезд из города. Вещи сложены, и, пока дожидались грузовика, я, не теряя времени, занялся неоконченной рукописью.
В соседней комнате прокашлялся громкоговоритель. Механический этот голос обычно не мешал мне сосредоточиться на работе. Но на этот раз зазвучавшие слова насторожили. Вбежала жена, испуганная и растерянная.
— Война, — пролепетала она, — с Германией. На нас напал Гитлер… Какой ужас!
Не в силах удержать дрожи, она прижалась ко мне. Тут же к нам присоединилась дочка, десятилетняя Ирина, и мы втроем, не шелохнувшись, выслушали до конца правительственное сообщение.
Иду командовать батальоном, а батальона-то ведь нет. Только в приказе обозначен. И никто батальона не приготовит: я же обязан и создать его. Предстоит набрать из ополченцев. Это еще не бойцы и не саперы. Советские патриоты? О да! Граждане великого города Октябрьской революции, гордые своим Ленинградом, влюбленные в Ленинград, готовые жизнь положить за его благополучие и процветание. Но кто они такие, сегодняшние ополченцы? Считая по-старому, это — «белобилетники», то есть люди, признанные не пригодными для военной службы. Даже в случае войны… Вот с кем придется иметь дело.
Узнав это, я растерялся: «Пропаду с такими!» Сразу в штаб дивизии. Стал отказываться от должности.
— Хоть комвзводом, — говорю, — ставьте, но чтобы были у меня настоящие саперы.
Начштаба усмехнулся и сказал:
— Попрошу к генералу. Минутку, только доложу о вас.
Увидел я седого человека, с ромбами в петлицах и потемневшим от времени, на шелковой розетке, орденом Красного Знамени. Генерал, оказывается, был тоже из запаса и тоже участник гражданской. Когда я представился, старик грузно поднялся из-за стола.
— Вы сапер? — спросил он, погружая нос в пышные усы.
— Так точно, сапер! — И я прищелкнул каблуками.
Генерал вскинул голову и остановил на мне изучающий взгляд.
— Как же случилось, капитан, что вы, не будучи артиллеристом, командовали бронепоездом у товарища Щорса?
Я замялся: в двух словах не ответишь, а пространное объяснение было бы не к месту.
— А впрочем, не трудитесь отвечать, — сказал генерал. — Сам отвечу за вас. Дело на бронепоезде вы не завалили, напротив, имели боевые награды. А случилось саперу стать артиллеристом так же, к примеру, как мне, пастуху у помещика, взяться за клинок кавалериста… В силу необходимости.
Генерал, казалось, без нужды переложил с места на место красно-синий карандаш на столе. И вдруг резко: «В силу ре-во-лю-ци-онной не-об-хо-ди-мости!» — повторил он по слогам.
Я догадался, что начштаба успел пожаловаться ему на меня.
Генерал перевел дух, помолчал, успокаиваясь, сел к столу, а мне указал на стул напротив.
Кончилась беседа тем, что я отчеканил:
— Благодарю за назначение, товарищ генерал. Доверие Родины оправдаю!
Передо мной Марсово поле.
Высятся гранитные кубы ограды некрополя. Здесь покоятся павшие за Революцию. Сложенные А. В. Луначарским и высеченные в камне величественные гекзаметры воспевают им славу.
Остановился я, почтил могилы. Иду дальше — хвать, а у самого упущение в форме: рукава голые, без шевронов! Как же явлюсь перед ополченцами? Безупречный внешний вид командира — это первое, что требуется для его авторитета.
Расстроенный, я пошел слоняться по окрестным закоулкам. Гляжу — полуподвал, неказистая вывеска: «Швейная мастерская». Заглядываю внутрь, а на манекене — женское платье… Однако не успел я и шагу сделать прочь, как меня окликнули:
— Товарищ военный, зайдите, зайдите! Будете сегодня первым заказчиком!
Из-за прилавка, суетясь, навстречу мне выбежала немолодая женщина с клеенчатой лентой сантиметра на шее. Спросила, понизив голос:
— У вас что-нибудь оборвалось в одежде? Не стесняйтесь. Девочкам велю отвернуться и сама пришью.
Я показал на рукав: вот, мол, что мне надо. И прочертил пальцем уголок пониже локтя.
— Но ведь не выручите, требуется золотой тесьмой…
Женщина подбоченилась — и с вызовом:
— Военного да не выручить? Да как вы можете такое подумать?
И она выставила на прилавок коробку со всякой всячиной для отделки женских платьев. В пестроте мишуры блеснула золотая тесьма.
Женщина улыбнулась:
— Подойдет?
Но тесьма, гляжу, узковата. В нашивку лейтенанту сгодится, пожалуй. Но для капитанского рукава требуется пошире…
— А мы тесьму сдвоим, — подсказала женщина. Тут же села за прилавок — и замелькала игла, направляемая искусной рукой.