Лучше Лакосты никто не мог ненавязчиво напомнить подданным о благе государства, о былых победах и достижениях. Неистощимое остроумие этого шута вошло в пословицу – он стал героем многочисленных литературных и окололитературных анекдотов. В них рассказывается о неизменной находчивости Петра Дорофеевича в любых житейских передрягах. Вот лишь некоторые примеры.
Лакоста пускается в морское путешествие, и один из провожающих его спрашивает: «Как ты не страшишься садиться на корабль – ведь твой отец, дед и прадед погибли в море?!» – «А твои предки каким образом умерли? – осведомляется Лакоста. «Преставились блаженною кончиною на своих постелях». – «Так как же ты, друг мой, не боишься каждую ночь ложиться в постель?»
Один придворный спрашивает Лакосту, почему он разыгрывает из себя дурака. Шут отвечает: «У нас с вами для этого разные причины: у меня недостаток в деньгах, а у вас – в уме».
Лакоста в церкви ставит две свечи: одну перед образом Архангела Михаила, а другую перед демоном, которого Архангел попирает своими ногами. К нему тут же обращается священник: «Сударь! Что вы сделали? Вы же поставили свечу дьяволу!» – «Ведь мы же не знаем, куда попадем, – невозмутимо отвечает Лакоста, – так что не мешает иметь друзей везде: и в раю, и в аду».
Лакоста прожил много лет со сварливой женой. Когда исполнилось двадцать пять лет со дня их женитьбы, друзья просили его отпраздновать серебряную свадьбу. «Подождите, братцы, – предлагает шут, – еще пять лет, и мы отпразднуем Тридцатилетнюю войну!»
Жена Лакосты, ко всему прочему, была мала ростом. «Почему, будучи разумным человеком, ты взял в жены такую карлицу?» – спрашивают его. «Когда я собирался жениться, то заблаговременно решил выбрать себе из всех зол самое меньшее», – парирует шут.
Лакоста якобы принял православие. Через шесть месяцев его духовнику сказали, что шут не исполняет никаких церковных обрядов. Духовник призвал новообращенного к себе и стал корить. «Батюшка, – ответствовал Лакоста, – когда я сделался православным, не вы ли сами мне говорили, что я стал чист, словно переродился?» – «Правда, говорил, не отрицаюсь». – «А так как тому не больше шести месяцев, как я переродился, то можно ли требовать чего-нибудь от полугодовалого ребенка?»
Имея с кем-то тяжбу, Лакоста часто наведывался в одну из коллегий, где судья однажды сказал ему: «Из твоего дела я, признаться, не вижу для тебя хорошего конца». – «Так вот вам, сударь, хорошие очки», – отвечал шут, подав судье пару червонцев.
Мы выбрали наудачу лишь несколько забавных эпизодов из жизни Петра Дорофеевича. Некоторые из них – плод безудержной фантазии (как и появившиеся в XIX веке анекдоты о проделках шута Ивана Балакирева). Но есть истории, не только имеющие под собой документальную основу, но и ярко свидельствующие об отношении Петра Великого к своему любимому шуту. Говорится, в частности, о ненависти Лакосты к гоф-хирургу И.Г. Лестоку. И действительно, влиятельный хирург соблазнил дочь шута. Какую же позицию занял в этом конфликте царь Петр Алексеевич? Он принял сторону отца поруганной дочери и жестоко наказал обидчика, сослав Лестока в Казань под крепкий караул и без права переписки. Историк С.М. Соловьев замечает по этому поводу, что Лакоста был главным шутом государя. А у Петра, между прочим, было не менее дюжины шутов.
Сосредоточимся на одном забавном эпизоде того времени, а именно – на выборе потешного короля самоедов.
Здесь необходим исторический экскурс, иначе будет совершенно непонятно, кто же такие эти самоеды, как они жили в начале XVIII века и почему в голову царя пришла мысль поставить над ними главного.
Самоедами называли тогда кочевых ненцев. Русский географ XVIII века И.Г. Георги рассказывает, что живут они на Ямале и Мангазее, ведут кочевой образ жизни, а промыслы их состоят в звериной и рыбной ловле да в содержании оленей: «Семояди росту самаго небольшаго и редко бывают ниже четырех, а выше пяти футов. Впрочем, они коренасты, ноги и шея у них короткия, голова большая, лицо и нос нарочито плоския, нижняя часть лица немало выдалась вперед, рот и уши большия, глаза маленькие черные, веки продолговатыя, губы тонкия, ноги маленькия, кожа смуглая; волосу кроме головы нигде нет… он у всех черной и жесткий. У мужчин виден на бороде один только пух. Женьщины их постатнее, ростом ниже, и черты лица их понежнее, но так же, как и мужчины, некрасивы…»
Самоеды были язычниками и поклонялись идолам, питались сырым мясом и пили кровь с большей охотой, чем воду, отличались отчаянной воинственностью. Зимнее одеяние, которое они носили на голое тело, было сшито из оленьих, лисьих и других кож, а летнее – из рыбьих «шкурок». Это были люди весьма своеобычной ментальности. Знаменитый шведский этнограф и путешественник Филипп Юхан фон Страленберг, побывавший у самоедов как раз в описываемое время, обратил внимание на то, что они пользовались даже особым способом подсчета: «Когда самоеды приносят свою дань, они связывают горностаев, белок и другие шкурки по девять штук. Но русские, которым это число девять не так нравится, при приемке развязывают эти связки и делают новые, по десять штук в каждой». Дикари при этом не понимали, чем не устраивают их такие замечательно удобные для подсчета связки. Как водилось у аборигенов, самоеды имели своего вождя, которому беспрекословно подчинялись.
Но великому реформатору Петру не было никакого дела до их традиций и обычаев. Он отчаянно воевал с отжившей стариной; и своих-то, русских, часто сравнивал с «детьми малыми», которых надлежало воспитать по его разумению, – что же говорить о каких-то там аборигенах! Самоедами должен править не невежественный дикарь-вождь, прислушивающийся к камланиям шамана, а именно «король» – политичный кавалер в европейском вкусе. Пусть даже экзотики ради он обрядится в самоедские шкуры!
Было это еще до приезда Лакосты в Россию, в 1709 году. Петр пожаловал тогда титул короля самоедов их «бледнолицему брату» по фамилии Вимени. Есть и другое свидетельство – этот авантюрист якобы сам объявил себя главным самоедом, а царь лишь подхватил и одобрил это. Так или иначе, Петр устроил Вимени шутовскую коронацию, для которой были специально вызваны 24 самоеда с множеством оленей, присягавшие новоявленному королю на верность.
Этот коронованный шут, сообщает мемуарист, принадлежал к «хорошему французскому роду, но в отечестве своем испытал много превратностей и долгое время содержался в заключении в Бастилии, что отразилось на нем периодическим умопомешательством». Приехав в Московию, он не разумел по-русски (не говоря уже о самоедском), и сохранилось письмо, в котором монарх приказывает: «Самоедского князя, который к вам из Воронежа прислан, вели учить по-руски говорить, также и грамоте по-славянски». С русским, однако, Вимени освоился довольно быстро и вскоре по приказу Петра перевел комедию Ж.Б. Мольера «Драгие смеянные» («Les precieuses ridicules»). Впрочем, как замечает писатель Д.С. Мережковский в своем романе «Петр и Алексей», этот «перевод сделан… должно быть, с пьяных глаз, потому что ничего нельзя понять. Бедный Мольер! В чудовищных самоедских [писаниях] – грация пляшущего белого медведя». И М.А. Булгаков в «Жизни господина де Мольера» назвал перевод Вимени «корявыми строками».
Царь, однако, очень дорожил Вимени и, как свидетельствует брауншвейгский резидент при русском дворе Ф.Х. Вебер, поселил самоедов из его свиты на Петровском острове близ Петербурга. Тут-то и произошла стычка между шутовским королем самоедов и их натуральным вождем. Рассказывают, что вождь «напал на людей, приехавших осматривать остров, изгрыз им уши и лица и вообще ужасно зло и свирепо их принял», а когда его примерно наказали, вождь, словно подтверждая название своего народа, «вырвал зубами кусок собственного мяса из своей руки». Историк XVIII века В.Н. Татищев считал, что самоеды человеческое мясо «прежде ели и от того имянованы».
Кортеж самоедов с Вимени во главе принимал участие в триумфальном шествии 19 декабря 1709 года по случаю победы над шведами в Полтавской баталии. Датский посланник Юст Юль оставил детальное описание этой процессии. «В санях, на северных оленях и самоедом на запятках, – пишет датчанин, – ехал француз Вимени; за ним следовало 19 самоедских саней, запряженных парою лошадей или тремя северными оленями. На каждых санях лежало по одному самоеду… Они были с ног до головы облечены в шкуры северных оленей мехом наружу; у каждого к поясу был прикреплен меховой куколь». И далее очевидец говорит об идейной подоплеке этого комического для европейского глаза действа: «Это низкорослый, коротконогий народ с большими головами и широкими лицами, – говорит он о самоедах и добавляет: – Нетрудно заключить, какое производил впечатление и какой хохот возбуждал этот поезд… Но без сомнения, шведам было весьма больно, что в столь серьезную трагедию введена была такая смешная комедия». Вместе с тем шутовской король и его свита, по замыслу царя, символизировали сумасбродство настоящего шведского короля Карла XII, который пытался осуществить несбыточное – завоевать Россию, поделить ее на части и свергнуть Петра I с престола.
Вскоре после описываемого события француз-король самоедов ушел в мир иной. Очевидец описывает похороны, устроенные Вимени царем: «Много важных лиц, одетые поверх платья в черные плащи, провожали покойного, сидя на… самоедских санях, запряженных северными оленями, с самоедом на запятках…»
Свято место пусто не бывает! Вместо француза Вимени следовало найти нового властителя самоедов. И таковым был объявлен Петр Михайлович Полтев. По-видимому, о его годности к исполнению столь “августейших” обязанностей нашептали ему советчики из ближнего круга. И личная встреча с соискателем отнюдь не разочаровала царя, так что он пожелал “за тое его [Полтева. –
Неизвестно, сколько процарствовал Полтев, только 3 августа 1718 года новым и уже последним в российской истории королем самоедов был назначен наш Пётр Дорофеевич. Писатель А. Родионов в своем романе «Хивинский поход» вкладывает в уста Петра I следующую реплику: «Шут он [Лакоста. –
Понятно, что Петра I вовсе не интересовала национальная принадлежность начальника дикарей: Лакоста, как и его предшественники, был человеком “политичным”, образованным, и именно это определило выбор царя. По свидетельству современников, церемонию коронования шута царь отпраздновал в Москве с большим великолепием: на поклонение новоявленному “королю” явились 24 самоеда, приведшие с собой целое стадо оленей.
Трудно предположить, что шутовской король действительно правил самоедами. По-видимому, он играл чисто декоративную и представительскую роль и тем самым увеселял государя. Петр Дорофеевич, этот шут, изощренный в политесе, щеголял теперь своим самоедским одеянием. В таком виде он принимал участие в многочисленных маскарадах. За исправную шутовскую службу царь подарил Лакосте остров Соммерс, что в Финском заливе, со всеми обретающимися там “замками, дистриктами и поселениями” и с правом “собирать и употреблять по своему самовластному распоряжению” все доходы. Надо оценить юмор Петра: на самом деле, острова состояли “все из камня и песку и не имели вовсе жителей”. Остров Соммерс не превышал в длину и пятисот метров, так что никакого барыша он Лакосте не сулил. Но наш главный самоед был не промах и пытался извлечь из этой царской шутки максимальную выгоду. Он, похоже, добился права на беспошлинную торговлю рыбой в Ревельском дистрикте. Более того, упросил Петра подарить ему остров Готланд, самый большой в Балтийском море. Петербургский журналист Андрей Епатко сообщил, что в сатирическом немецком издании, вышедшем в Лейпциге в 1736 году, он обнаружил гравюру с изображением Лакосты. На ней представлениа башня готландского маяка, из окошка которой высовыется физиономия шута, который обозревает свои островные владения (прилагается).
Когда впоследствии шут пытался подтвердить право на острова, получил отказ: оказывается Петр сыграл с ним озорную шутку. К своей жалованной грамоте он вместо государевой печати приложил… рубль. Но правда и то, что обижаться на своего державного патрона Лакоста никак не мог, ведь тот одаривал его прямо по-царски: денежный оклад шута в 20 раз превышал оклады прочих монарших забавников, что, безусловно, говорит о его особом положении при дворе.
Впрочем, титул потешного короля не защитил нашего героя от посягательств всесильного светлейшего князя Меншикова, который однажды пригрозил ему виселицей. Лакоста пожаловался царю, и тот пригрозил повесить самого Меншикова. «Сделайте это раньше, чем он повесит меня!» – парировал шут. Но силы были слишком неравны, и чаша весов склонилась в сторону «полудержавного властелина». Историк-популяризатор Р.М. Степанова сообщает, что Петр, поддавшись наветам Меншикова, в 1723 году ссылает Лакосту в Сибирь, в село Воскресенское (ныне Каслинский район Челябинской области), инкриминируя шуту порочащие его связи с осужденным на смерть вице-канцлером П.П. Шафировым. Однако известно: в 1724 году он вёл имущественные тяжбы со шведами по поводу острова Готланд, что позволяет в этом усомниться. Но и утверждения исследователей о том, что Лакоста “сохранял за собой звания шута и самоедского короля” тоже подтвердить не удается.
А вот при Анне Иоанновне Петр Дорофеевич активно подвизается на шутовском поприще. В новых условиях он, однако, был вынужден мимикрировать. Дело в том, что в подборе шутов и шутих для двора императрицы обнаружилось смешение варварского, низменного и галантного, изысканного. Если при Петре I шутам поручалось высмеивать предрассудки, невежество, глупость (они подчас обнажали тайные пороки придворной камарильи), то при Анне шуты были просто бесправными забавниками, которым запрещалось кого-либо критиковать или касаться политики. Теперь вся шутовская «кувыр-коллегия» подчеркивала царственный сан своей хозяйки – ведь забавники выискивались теперь все больше из титулованных фамилий (князь М.А. Голицын, князь Н.Ф. Волконский, граф А.П. Апраксин), а также из иностранцев (Педрилло).
Остроты шутов отличались редким цинизмом и скабрезностью. Монархиня забавлялась, когда забавники, рассевшись на лукошках с куриными яйцами, начинали по очереди громко кукарекать. Ей были любы самые отчаянные выходки придворных дураков и дур – чехарда, идиотские гримасы, побоища. «Обыкновенно шуты сии, – писал мемуарист, – сначала представлялись ссорящимися, потому приступали к брани; наконец, желая лучше увеселить зрителей, порядочным образом дрались между собой. Государыня и весь двор, утешаясь сим зрелищем, умирали со смеху».
Чаша сия не миновала и Лакосту; писатель Валентин Пикуль в своем романе-хронике «Слово и дело» живописует нешуточную баталию шутов с участием Петра Дорофеевича. Впрочем, еврейский шут Петра I выделялся на фоне других забавников Анны Иоанновны: как отмечал ученый швед Карл Берк в своих «Путевых заметках о России», среди всех шутов монархини «только один Лакоста – человек умный». Петр Дорофеевич, надо думать, весьма потрафлял императрице – недаром был награжден специальным шутовским орденом Святого Бенедетто, напоминавшим своим миниатюрным крестом на красной ленте орден Святого Александра Невского.
Иной историко-культурный смысл обрела и вся история с самоедским королем. В отличие от Петра I, при котором национальные костюмы служили мишенью пародии и сатиры, для Анны, с ее любовью к фольклору, они имели самостоятельную ценность. Ведь это под ее патронажем учеными Петербургской Академии наук был осуществлен целый ряд научно-этнографических экспедиций в отдаленнейшие уголки России. Очевиден и интерес императрицы к северным народам. Она не только подтвердила за Лакостой титул самоедского короля, но и указом от 22 июля 1731 года обязала архангельского губернатора, «чтоб человек десять самояди сыскать и с ними по одним саням с парою оленей, да особливо одни сани зделать против их обыкновения болши и к ним шесть оленей… И вести их, доволствуя, а не озлобляя, чтоб они охотнея ехали и за оленми смотрели». Известно, что в октябре 1731 года самоеды приехали в Москву.
А в 1735 году под водительством Лакосты состоялось карнавальное действо – “аудиенция самоядей” у императрице. Сообщается, что “шут Лакоста разыгрывал роль важной особы при представлении самоедских выборных и, выслушав их приветствия… сыпал серебро пригоршнями из мешка, с тем, чтобы для большей потехи государыни, смотревшей на шутовскую церемонию, самоеды, бросившись собирать деньги, потолкались и подрались между собою”.
В знак особого благоволения к любимому шуту монархиня распорядилась именем Лакосты назвать фонтан в Летнем саду и установить его каменную фигуру в натуральную величину. По сведениям петербургского археолога Виктора Коренцвига, строительство фонтана начал осенью 1733 года мастер П. Сваль, а 1736 году он уже задорно бил, омывая струями это шутовское изваяние. До наших дней фонтан – увы! – не дожил, ибо в 1786 году почти все фонтаны Летнего дворца были разобраны и засыпаны землей.
И на знаменитых торжествах по случаю свадьбы в Ледяном доме мы находим в числе участников весёлой процессии “копейщика одного, во образе воина, в самоедском платье» и во главе колонны «Лакосту во образе самоедского владельца», сокрывшего “жидовскую породу” под оленьими шкурами.
Последний раз имя Петра Дорофеевича упоминается в сентябре 1740 года вместе со своим сыном Яковом Христианом, подпоручиком полевой артиллерии. А месяцем позже Анна Леопольдовна, ставшая регентшей-правительницей России при младенце-императоре Иоанне Антоновиче, уволила всех придворных шутов, наградив их дорогими подарками. Она гневно осудила унижение их человеческого достоинства, «нечеловеческие поругания» и «учиненные мучительства» над ними. И необходимо воздать должное ей, уничтожившей в России само это презренное звание (в шутовской одежде шуты при дворе больше уже не появлялись). А что Лакоста? Он ушел в мир иной в конце того же 1740 года. Может статься, устав от светской мишуры и придворной кутерьмы, он скинул с себя одежду самоедского короля и доживал свои последние дни тихо и неприметно, предвосхитив горькую мудрость своего далекого потомка-соплеменника, писателя Лиона Фейхтвангера, сказавшего словами своего героя: «Зачем еврею попугай?»
Дурак корысти ради
Педрилло
Этот пожилой синьор определился на русскую службу в День дурака, а именно 1 апреля 1732 года. Тогда он еще не ведал, что станет впоследствии любимым дураком (так называли в России шутов) императрицы Анны Иоанновны. Звали его Пьетро Мира, и был он скрипачом-виртуозом и актером-буфф в итальянской театральной труппе маэстро Ф. Арайя, прибывшей в Северную Пальмиру для царской забавы. В интермедиях Мира часто исполнял роль Петрилло (одна из масок итальянской комедии дель арте), а при русском дворе его стали не вполне благозвучно называть Адамка Педрилло.
Впрочем, то был не первый его вояж в холодную Московию. В 1700 году, будучи еще совсем молодым человеком, он уже значился придворным шутом Петра Великого. Биограф императора И.И. Голиков рассказывает: «А как между тем, к удовольствию Его Величества, явились к нему прибывшия из прежде посланных в чужие краи ученики, то монарх сам в успехах их свидетельствовал и оказавшихся достойными определил по способности каждого к должности; а нашедших между ними таких, кои или от небрежения, или по тупости своей почти ничему не обучились, в досаде своей отдал во власть шуту своему Педриеллу, а сей и распоряжал ими по своему изволению, определяя их в помощь истопникам и в другия низкия должности». Поскольку имя этого шута в документах Петровской эпохи нигде позже не упоминается, есть основания думать, что он вскоре покинул Россию. Вероятной причиной тому была прижимистость Петра, не воздавшего своему корыстолюбивому забавнику по заслугам.
А корыстолюбие было отличительной чертой итальянца, который, по словам историка, во второй раз «и приехал в Россию, конечно, с тою целью, чтобы заработать побольше денег и затем снова вернуться на родину». Тем более что Анна Иоанновна, как утверждали заезжие иноземцы, была щедра до расточительности. Есть сведения, что императрица в 1733 и 1734 годах дважды пожаловала «италианскому музыканту» Пьетро Мира по 700 рублей. Вскоре же последний, однако, повздорил с капельмейстером Ф. Арайя (не на денежной ли почве?) и опять подался в придворные дураки. Адамка Педрилло был шутом уникальным. Ведь другие монаршие потешники были именно
Среди других забавников императрицы Педрилло выделялся своими галантными манерами, тонкими остротами и каламбурами, напоминавшими французских шутов времен блистательного Франциска I и Людовика XIII. Вскоре, однако, наш Адамка смекнул, что русскому двору потребны дикие выходки и юмор самого грубого свойства. Педрилло быстро мимикрирует и становится заводилой тешивших монархиню шутовских потасовок. «Поднялся гам между шутами, – описывает тогдашний двор И.И. Лажечников в романе «Ледяной дом». – Надобно было всем рассеять гнев государыни. Педрилло, приняв команду над товарищами, установил их, одного за другим, около стены, как дети ставят согнутые пополам карты, так что, толкнув одну сзади, повалишь все вдруг… Педрилло дал толчок своей команде, и все повалились один на другого». Шуты награждали друг друга тумаками, царапались, дрались, а монархиня с челядью, глядя на них, заливалась гомерическим хохотом.
Имя «Педрилло» обычно вызывает ассоциации с человеком нетрадиционной сексуальной ориентации. Именно это и сбило с толку замечательного драматурга Г. Горина, который в своей комедии «Шут Балакирев» изобразил Педрилло насильником, стаскивающим штаны с одного из шутов. На самом же деле у итальянца никаких сексуальных отклонений не было – он был женат (правда, неудачно).
Императрица-сплетница Анна живо интересовалась интимными делами своих подданных и бесцеремонно вмешивалась в их жизнь. В особенности же она вникала в личную жизнь шутов, которых даже женила по своему произволу. Потому для нее вовсе не были секретом отношения Педрилло с его сварливой, некрасивой, да к тому же неверной женой. Об этом ходили по двору упорные сплетни. Придворные пересказывали друг другу подробности частых ссор супругов.
Рассказывали, например, что жена Педрилло спрашивала мужа: «Кого из твоей родни посоветуешь ты мне посещать чаще?» – «Кого хочешь, мой друг, – и чем чаще, тем лучше: отсутствием твоим я всегда буду доволен», – отвечал шут.
Или другой случай: Педрилло пришел на исповедь и покаялся, что только что поколотил жену. Духовник спросил тому причину. «Дело в том, батюшка, – парировал шут, – что я забывчив и не могу припомнить всех своих грехов, а как начну бить жену, так она мне все грехи и выговорит. Ради этого я, идя к тебе, и поколошматил ее».
А вот еще два анекдота. Педрилло, живший со своей женой очень дурно, спрашивал ее, на ком бы ему жениться, если она умрет. «На чертовой матери», – c неудовольствием отвечала жена. «Это противно закону, – возразил шут, – ибо я женат на чертовой дочери». Жена Педрилло, журя своего брата за карточную игру, из-за чего тот и промотался, говорила ему: «Долго ли ты будешь транжирить денежки?» – «До тех пор, пока ты будешь изменять мужу!» – отвечал брат. «О, несчастный, – видно картежничать тебе по гроб свой!» – заметил шурину Педрилло.
Этот шут обладал удивительным свойством извлекать выгоды из самых, казалось бы, невыигрышных ситуаций. Кто бы мог думать, что можно обратить себе на пользу непривлекательность и бранчливость жены?! «Это правда, что ты женат на козе?» – спросил как-то, шутя, Педрилло Курляндский герцог Бирон, знавший о его семейных неурядицах. В голове Педрилло мгновенно созрел хитроумный план. «Не только правда, – отвечал находчивый шут, – но жена моя беременна и на днях должна родить. Смею надеяться, что Ваше Высочество не откажется по русскому обычаю навестить родильницу и подарить что-нибудь на зубок младенцу». Бирон расхохотался и обещал исполнить просьбу. Педрилло этим не ограничился и обратился к самой императрице. «Ах! Если бы Ваше Величество видел la mia cara [моя возлюбленная. –
«Педрилло был силен, ловок, великолепно владел шпагой, а еще лучше книжалом, – сообщает писатель Ю.М. Нагибин, – его опасались задевать. Бирон, не разделявший пристрастия императрицы к шутам, – он сам любил только деньги и лошадей, – делал исключение для Педрилло». В большом фаворе был он и у самой Анны Иоанновны, которая наградила его, равно как и Лакосту, специально учрежденным шутовским орденом Святого Бенедетто, напоминавшим своим видом второй по значению российский орден Святого Александра Невского. И сам Педрилло старался всемерно потрафлять монархине, тонко чувствуя придворную конъюнктуру. Рассказывают, что он однажды весьма кстати ударил головой в живот бывшего кабинет-министра, опального А.П. Волынского, когда тот отважился прийти во дворец. И не беда, что обреченный Волынский поколотил шута, главным для Педрилло было заслужить поощрение императрицы, которая и отблагодарила сполна своего «храброго» Адамку.
А вот характерный эпизод с влиятельным Бироном. Педрилло жаловался, что ему нечего есть, и выпросил у Курляндского герцога пенсию в 200 рублей. Спустя какое-то время он снова обратился к Бирону с просьбой о пенсии. «Как, разве тебе не назначена пенсия?» – спросил герцог. «Назначена, ваша светлость, и благодаря ей я имею что есть. Но теперь мне решительно нечего пить». Герцог улыбнулся и снова наградил шута.
Но Педрилло наживал себе деньги не только шутовством. Он был многолик и, как говорят современники, «счастливым образом сочетал в себе скрипача, певца, буффона, ростовщика и трактирщика». Адамка угождал своей венценосной благодетельнице чем только мог и не гнушался ничем: то был озабочен наймом итальянских певцов и танцоров, то занимался покупкой для двора драгоценных камней, материй и разных безделушек. Вдобавок ко всему он был заправским карточным шулером и нечистой игрой (а императрица часто поручала ему держать за себя банк) утроил свое состояние. Современники говорили, что монархиня часто проводит время с придворным шутом Педрилло, которого обогащает.
По заданию Анны он, как истый комиссионер, неоднократно посылался за границу и даже вступал в переписку с владетельными особами. Сохранилось его поразительное по нагло-издевательскому тону письмо к слабоумному итальянскому герцогу Гастону Медичи, обладателю знаменитого тосканского алмаза, весившего 139 каратов. Именно этот алмаз и желала заполучить через посредство шута русская императрица. Воспользовавшись моментом (в Тоскану тогда вторглись испанские войска), Адамка в своем послании был щедр на посулы, пообещав герцогу помощь славного российского воинства. «Однако же надлежит для содержания сих храбрых войск, – предупреждает он, – чтобы Ваше Королевское Высочество приказал приготовить довольное число самой крепкой гданской водки, такой, какую ваше королевское высочество пивал… и оною охотно напивался допьяна». Тут же Педрилло берет быка за рога: «Ее Императорское Величество намерена тот алмаз купить и деньги за оный заплатить; но изволит, чтоб я купцом себя представил и торговал». И далее (лихой аргумент!) он напоминает герцогу о его неизбежной кончине: «Я бы надеялся, что Ваше Королевское Высочество, не имея наследников, не пренебрежет сею оказиею и продажею сего алмаза к ненужде себя приведет, понеже великий Бог ведает, кому после преставления вашего имение ваше достанется». И хотя старания Педрилло успехом не увенчались (алмаз в конце концов купил австрийский император), письмо это – яркий образчик ловкости и изворотливости этого шута-комиссионера.
Довольно обогатившись в России, Педрилло вернулся на родину, где сменил шутовской колпак на неброское платье неапольского трактирщика. Ведь ему, в сущности, было все равно, каким ремеслом зарабатывать себе капитал. Корысти ради он был готов и на шутовство, и на ростовщичество, и на плевки и окрики пьяных посетителей у трактирной стойки.
Квасник-дурак
Михаил Голицын
Имя забавника Анны Иоанновны князя Михаила Алексеевича Голицына (1688−1778) увековечил Ю.М. Нагибин в своей повести «Шуты императрицы». Писатель представил в ней яркий, выразительный, психологически мотивированный образ шута. Однако, как известно, правда художественная не всегда отвечает требованиям исторической достоверности, да, собственно, и не должна им отвечать. Очень точно сказал об этом русский драматург А. Вампилов: «Искусство существует для того, чтобы искажать действительность». А потому не удивительно, что свидетельства и документы той эпохи не укладываются в заданную Ю.М. Нагибиным схему и рисуют иной характер. Надо также иметь в виду, что сам исторический факт, в сущности, бездонен и допускает множество самых различных толкований. Художник на то и художник, чтобы давать волю фантазии, чтобы у него «были дали голубы, было вымысла в избытке». Мы же, следуя законам жанра исторической миниатюры и опираясь на факты, представим свою, отличную от Ю.М. Нагибина, версию характера и обстоятельств жизни шута императрицы М.А. Голицына.
Отпрыск знатного рода, восходившего к легендарному литовскому князю Гедемину, Михаил приходился внуком известному временщику и фавориту сестры Петра I царевны Софьи Алексеевны Василию Васильевичу Голицыну. После низвержения Софьи, в 1689 году, последнего постигла опала, и, лишенный чинов и поместий, он был сослан (вместе с сыном Алексеем Васильевичем) в северную глухомань – на Пинегу, в деревню Кологоры. Там-то и жил до своего совершеннолетия наш герой Михаил Голицын, воспитанием коего после скорой смерти отца Алексея Васильевича озаботился его некогда именитый дед (иноземцы уважительно называли его Василием Великим). А Голицын-старший, надо сказать, был эрудиции феноменальной – владел несколькими европейскими языками, а также латынью и греческим, был тонким знатоком древней истории и западной культуры, искушен в дипломатии и политесе. Его познаний с лихвой доставало на то, чтобы дать внуку самое блестящее и универсальное образование. Но едва ли учеба пошла Михаилу впрок, и причиной тому историки называют его врожденное слабоумие.
Когда Михаил повзрослел, Петр Великий вытребовал его в столицу и в числе прочих недорослей отправил учиться в чужие края. Согласно Ю.М. Нагибину, за границей Голицын якобы в совершенстве овладел и ремеслом, и иностранными наречиями, но царь не только не оценил его талантов, но в отместку за грехи деда заставил тянуть армейскую лямку и искусственно сдерживал его карьерный рост (к сорока годам Михаил едва-едва дослужился до майора). Все это не похоже на правду, ибо великий реформатор со свойственной ему проницательностью оценивал людей исключительно «по годности»; учеба же русских за границей была просто отрадой для царева сердца. О каком наказании юного Голицына за чужие грехи может идти речь, когда П.А. Толстой – «греховодник», повинный в том, что горячо поддерживал ту же Софью, добровольно вызвался ехать на учебу в Италию?! И это в пятьдесят-то лет! Можно только догадываться, как уморительно выглядел этот великовозрастный школяр рядом с зелеными русскими «салажатами»; но Толстой твердо знал, что тем самым испросит у монарха прощение, в чем и не ошибся… Но вернемся к Голицыну: его неуспехи можно приписать либо слабоумию, либо нерадению, а скорее всего, и тому и другому. «Чему именно выучился он – остается неизвестным, – говорит историк, – а вернее, что ничему».
Как известно, существуют мужчины недалекие от природы, но проявляющие удивительную изобретательность, находчивость и даже остроумие в дамском обществе. Наш герой принадлежал именно к таким субъектам. О том, как он обращался с прекрасным полом, сохранилось множество забавных анекдотов. Рассказывали, к примеру, что как-то раз одна пригожая девица сказала Голицыну: «Кажется, я вас где-то видала». – «Как же, сударыня, – ответил тот, – я там весьма часто бываю». Еще одна байка: «Вы всегда так любезны!» – обратился Голицын к молодой даме. «Мне было бы приятно сказать и вам то же самое», – заметила она. «Помилуйте, – парировал Голицын, – это вам ничего не стоит! Возьмите только пример с меня и солгите!» Или вот такая сценка: одна престарелая вдова, пассия Голицына, оставила ему после смерти богатую деревню. Молодая племянница покойной начала с Голицыным тяжбу и заявила ему в суде: «Деревня досталась вам за очень дешевую цену!» – «Сударыня, – нашелся тот, – если угодно, я уступлю вам ее за ту же самую цену».
Михаил Алексеевич только официально был женат четыре раза, что прямо противоречило брачным канонам православия. Так, в 1729 году, сразу же после кончины первой жены М.М. Хвостовой, не слишком сокрушаясь о потере суженой, легкомысленный Голицын, оставив в России детей Алексея и Елену, в поисках новых амуров устремился в Италию. Предметом его вожделений стала хорошенькая дочь тамошнего трактирщика Лючия, что была моложе нашего амурщика на добрых 20 лет. Но – и ее родители были здесь непреклонны! – путь к сердцу красавицы лежал только через законный, освященный Римско-католической церковью брак. И Голицын, недолго думая, принимает католичество. Комментируя эту его перемену веры, Ю.М. Нагибин замечает: «Ему захотелось хоть раз в жизни совершить
О последствиях же своего отступничества он задумался позднее, в 1732 году, когда, уже в бытность Анны Иоанновны, вместе с женой-итальянкой и их кареглазой дочуркой вернулся в Россию. Как ни беспечен был князь, но о религиозной нетерпимости императрицы наслышан. За богохульство она вообще карала смертью. Это по ее монаршему повелению будут потом заживо сожжены смоленский купец Борух Лейбов и обращенный им в иудаизм капитан-лейтенант Александр Возницын. Отход от православия в пользу других христианских конфессий наказывался, конечно, не столь сурово, но также весьма чувствительно. Поэтому Голицын, тщательно скрывая от всех и жену, и перемену религии, тайно поселился в Москве, в Немецкой слободе. Поговаривали, что Лючия в целях маскировки даже носила мужское платье.
Но бдительная Анна Иоанновна через своих соглядатаев спознала о проступке князя и немедленно распорядилась препроводить его в Петербург. Голицын был взят в Тайную канцелярию и допрошен с пристрастием заплечных дел мастерами. От жестокой расправы Михаила Алексеевича спасло… опять-таки крайнее слабоумие, которым и объяснили при дворе его вероотступничество: с дурака какой спрос! Брак с Лючией по приказу Анны был расторгнут, и итальянка вскоре сгинула (ее, скорее всего, выслали из страны). А «дурак»-князь был взят под монарший присмотр и сделан штатным придворным дураком (шутом). Для подобного унижения представителя знатного рода у императрицы были и дополнительные резоны: она ненавидела всех князей Голицыных, двое из которых, Дмитрий Михайлович и Михаил Михайлович, будучи членами Верховного тайного совета, пытались в 1730 году ограничить ее власть.
Французский писатель А. Труайя в своем историческом романе «Этаж шутов» приводит слова, якобы говоренные Анной каждому новоиспеченному забавнику: «Изображать обезьяну, петь петухом, мяукать и лаять умеют другие и делают это лучше тебя. Постарайся придумать свое!» И вот парадокс: пресловутое слабоумие Голицына странным образом уживалось в нем с раболепием и угодничеством перед сильными мира сего, причем свойство это обнаружилось еще до его обращения в шуты: при Екатерине I он юлил перед могущественным А.Д. Меншиковым, а затем, при Петре II, ублажал сиятельных князей Долгоруковых. Князь весьма потрафлял и своей венценосной хозяйке и делал это
Что же входило в шутовские обязанности Михаила Алексеевича? Известно, что ему было поручено обносить императрицу и ее гостей русским квасом. Именно вследствие этого (а не из-за того, что мать его была из рода Квашниных) к нему приросла кличка «Квасник» – под этим прозвищем он фигурировал даже в официальных документах. И придворные взяли за правило непременно обливать нашего шута опитками кваса и громко потешаться над этим.
Зная грубые вкусы императрицы, можно с уверенностью сказать, что Голицын участвовал в тешивших монархиню шутовских потасовках. Его сажали голым задом в лукошко с сырыми яйцами. Но и здесь он выходил победителем. «Тут все шуты встрепенулись, – рассказывает писатель В.С. Пикуль в своем романе «Слово и дело», – руками стали махать. И все на разные голоса закудахтали на яйцах, поговаривая: “Куд-куды-кудах! Куд-куд-куд-кудах!..” Михаил Алексеевич тоже руками взмахнул, подпрыгнул и запел курицей.
Вместе с тем Голицына часто характеризуют как самого униженного шута Анны Иоанновны. «Он потешал государыню своей непроходимой глупостью… – отмечает французский историк А. Газо. – Все придворные как бы считали своей обязанностью смеяться над несчастным; он же не смел задевать никого, не смел даже сказать какого-либо невежливого слова тем, которые издевались над ним…» По мнению А. Газо, отуманенный потерей своей итальянки, Голицын потерял связь с реальностью и вовсе не понимал, что над ним потешаются: «Он был до такой степени глуп, что часто отвечал совершенно невпопад на предлагаемые вопросы, так что возбуждал в слушателях громкий взрыв хохота; но он только глупо улыбался и блуждающим взором обводил присутствующих». Этой же версии придерживается и Ю.М. Нагибин. Но, как мы уже знаем, слабоумием князь отличался сызмальства, а памятуя о его ветрености, трудно допустить, что он долго и глубоко переживал разлуку с женой-итальянкой.
Писатель И.И. Лажечников в своем знаменитом «Ледяном доме», где этот шут выведен под именем Кульковского, презрительно называет его «
Голицын получил при дворе и другое прозвище – «Хан самоедский». В свое время титулом короля самоедов (ненцев) Петр I пожаловал своего любимого шута Яна Лакосту. Анна Иоанновна с ее повышенным интересом к экзотическим народам и фольклору не только сохранила за Лакостой этот титул, но и распорядилась отправить в Петербург добрую дюжину дикарей для его свиты. Не из-за своего ли недомыслия к числу незатейливых аборигенов Севера был причислен и наш Квасник? Но при чем тут «хан» – титул, свойственный не самоедам, а воинственным обитателям Крыма – давним врагам России? Необходимо помнить, что действия против крымского хана и охрана от него пограничных территорий, были тогда у всех на устах. Очень вероятно, что прозвище «хан» заключало в себе насмешку над поверженным крымским владыкой. Если же учесть, что князь В.В. Голицын возглавлял Крымские походы 1687 и 1689 годов, закончившиеся полным провалом, то выбор его внука в качестве «хана» также может показаться не случайным.
Анну Иоанновну называли еще императрицей-свахой, ибо она обожала женить и выдавать замуж своих подданных, и шутов прежде всего. Чаша сия не миновала и Голицына, тем более что на него давно уже положила глаз любимая шутиха и приживалка Анны калмычка Авдотья Ивановна. Настоящей ее фамилии никто не знал, а поскольку она страсть как любила буженину, ее стали называть Бужениновой. Низкорослая, колченогая и чернявая, она обладала острым языком и сметливостью, потешая свою августейшую хозяйку присказками, прибаутками, меткими народными пословицами. Государыня обряжала ее, как рождественскую елку, а та платила ей заразительной улыбкой, открывающей белейшие неровные, спереди выпирающие зубы. Желание Бужениновой обзавестись родовитым мужем было сейчас же принято к сведению, и Голицыну, согласия которого никто не спрашивал, повелели готовиться к предстоящей свадьбе. Женитьба князя-отступника приобретала назидательный характер, ибо вместо итальянки-католички он вступал в брак с крещеной калмычкой. Таким образом утверждалась незыблемость православия, на которое опиралась монархиня.
Суровой зимой 1739−1740 годов решено было построить на Неве дом изо льда и обвенчать в нем шута и шутиху. Лед разрезали на большие плиты, клали их одну на другую, поливали водой, которая тотчас же замерзала, накрепко спаивая плиты. Фасад собранного здания был 16 метров в длину, 5 метров в ширину и около 5 метров в высоту. Кругом крыши тянулась галерея, украшенная ледяными столбами и статуями. Крыльцо с резным фронтоном разделяло дом на две половины – в каждой по две комнаты (свет попадал туда через окна со стеклами из тончайшего льда).
Перед зданием были выставлены шесть ледяных пушек и две мортиры, из которых не один раз стреляли. У ворот (также изо льда) красовались два ледяных дельфина, выбрасывающие с помощью насосов из челюстей огонь из зажженной нефти. По правую руку стоял в натуральную величину ледяной слон с ледяным персиянином. По словам очевидца, «сей слон внутри был пуст и столь хитро сделан, что… ночью, к великому удивлению, горящую нефть выбрасывал». В покоях же Ледяного дома находились два зеркала, туалетный стол, несколько подсвечников, двуспальная кровать, табурет, камин с ледяными дровами, резной поставец, в котором стояла ледяная посуда – стаканы, рюмки, блюда. Ледяные дрова и свечи намазывались нефтью и горели. При доме была выстроена ледовая баня. Ее несколько раз топили, и охотники вполне могли в ней париться.
Жениха и невесту посадили в железную клетку, а ее водрузили на слона (подарок персидского шаха), за которым следовал свадебный поезд из 150 пар, представляющих народы бескрайней России – черемисов, башкир, татар, самоедов, мордву, чувашей и т. д. Они были одеты в национальные костюмы, причем не в обиходные, а парадные. Ехали на санях, имевших форму экзотических зверей, рыб и птиц, управляемых оленями, свиньями, собаками, волами, козами. Каждую пару потчевали их национальной пищей, а они, в свою очередь, устраивали свои туземные пляски. Историк Е. Погосян отмечает, что празднества в Ледяном доме напоминали шутовские свадьбы и кощунственные церемонии при Петре Великом. Тем не менее сама идея Ледового дворца была, без сомнения, новацией аннинского времени.
Когда все разместились за праздничными столами, «карманный стихотворец» Анны В.К. Тредиаковский, в маскарадном костюме и маске, огласил корявые свадебные вирши:
Эти грубые, похабные, бесчестившие новобрачных стихи были встречены громким дружным гоготом. Ирония состояла в том, что Голицына и Буженинову язвил пиит, положение которого было немногим лучше судьбы безответных шутов. Достаточно сказать, что буквально накануне он был жестоко избит (причем трижды!) устроителем празднества кабинет-министром А.П. Волынским, приказавшим ему незамедлительно сочинить сей непристойный опус. Маска же, надетая на стихотворца, скрывала следы побоев на его лице.
А новобрачных после свадебного пира отвезли в Ледяной дом и положили на ледяную кровать, где, по замыслу устроителей празднества, им надлежало провести первую брачную ночь. Чтобы шут и шутиха не вздумали бежать из ледяного плена, к дому приставили крепкий караул. Литературное предание гласит, что Авдотья Ивановна, подкупив стражу, раздобыла овечий полушубок и тем самым спасла себя и мужа от неминуемой смерти.
Спустя восемь месяцев после «куриозной» свадьбы императрица Анна Иоанновна почила в Бозе. А еще через три недели страной стала править ее племянница Анна Леопольдовна, ставшая регентшей при младенце-императоре Иоанне Антоновиче. И первым делом эта правительница обратила внимание на «учиненные мучительства» над шутами. Все штатные забавники ее венценосной тетушки были уволены и получили дорогие подарки.
А что Голицын? О его дальнейшей жизни известно немного. С Бужениновой, ставшей после замужества княгиней, они стали безбедно жить в родовом имении Голицыных – подмосковном Архангельском. До нас дошел портрет, на котором рядом с вальяжным барином сидит маленькая, широкоскулая, «беспородная» особа. С ней, улучшившей свежей азиатской кровью род Голицыных, князь прижил двух сыновей – Андрея и Алексея. В конце 1742 года, при родах Алексея, калмычка скончалась. И уже в 1744 году Михаил Алексеевич обвенчался в четвертый раз с А.А. Хвостовой, бывшей моложе его на целых 45 лет! От этого брака родились три дочери – Варвара, Анна и Елена.
Ю.М. Нагибин, домысливая жизнь этого бывшего шута императрицы, завершает свое повествование тем, что князь под старость будто бы сам заводит себе шутов – концовка эффектная, но не имеющая, по нашему мнению, никакого отношения к действительности.
Сообщим лишь достоверные сведения: Михаилу Алексеевичу Голицыну была отпущена очень долгая жизнь – он умер в 1778 году, 90 лет от роду. Тело его погребено в селе Братовщина, по дороге от Москвы к Троице-Сергиевой Лавре. Историк-этнограф И.М. Снегирев сообщал, что на церковной паперти Братовщины видел надгробный камень князя, вросший в землю и отмеченный полустертой надписью. Едва ли он сохранился до наших дней.
Наказание за любовь
В романе-хронике В.С. Пикуля «Слово и дело» есть выразительная сцена с участием шута царицы Анны Иоанновны князя Никиты Федоровича Волконского: «Стоял Волконский в стороне и горевал: умерла недавно жена, а письма, какие были при ней, ко двору забрали. Письма были любовные… И письма те при дворе открыто читали (в потеху!) и смеялись над словами нежными… Называл князь жену свою “лапушкой”, да “перстенечком сердца моего”, да “ягодкой сладкой”… Вот хохоту-то было!..» Гоготала вся шутовская кувыр-коллегия, а пуще других – самодержавная императрица. Она присвоила себе право устраивать семейную жизнь своих подданных, заставляя их любить друг друга не по зову души, а по ее монаршему приказу. Вот и Волконскому она категорически повелела о жене не горевать, более того, тщилась истребить в нём всякую память о супруге, с которой он был так счастлив.
Надо сказать, что Анне, не изведавшей радостей материнства, как будто пристала роль всероссийской крестной матери. Самой лишенной супружества, ей нравилось по своей прихоти женить своих подданных.
Особенно же усердствовала императрица, женя наиболее бесправных своих подданных – придворных шутов. Для них даже были отведены во дворце специальные покои, которые французский историк А. Труайя назвал «этажом шутов». В поисках забавников для двора по городам и весям России колесили специально отряженные вестовые. И от участи царского шута не был застрахован никто, даже природный аристократ. Как и другие потешники, такой сиятельный дурак вынужден был блеять козленком, кудахтать петухом, высиживать в лукошке яйца или же уморительно драться и царапапаться до крови с такими же сотоварищами, ублажая тем царицу и ее камарилью.
Некоторые историки видят в этом невиданное прежде сознательное надругательство Анны над родовитой знатью, забывая, что «новое – это хорошо забытое старое». Ведь еще царя Ивана Грозного потешал шут княжеского происхождения Осип Гвоздев, которому царь в сердцах вылил на голову плошку горячих щей, а затем «неосторожно» заколол его. Шуты-аристократы (князья Ю.Ф. Шаховской и Ф.Ю. Ромодановский, Я.Ф. Тургенев, граф Н.М. Зотов и др.) служили и Петру I, который, кстати, тоже был охоч до шутовских свадеб.
Хотя при Анне куролесили три отпрыска знатных семейств (князья М.А. Голицын и Н.Ф. Волконский, граф А.П. Апраксин), назначение их придворными шутами едва ли связано с их происхождением. Критерий отбора был иной, ибо был замешан на мстительном чувстве императрицы по отношению к своим «избранникам». Князь М.А. Голицын, равно как его зять А.П. Апраксин, разгневал Анну своим отступничеством от православия. Князя же Н.Ф. Волконского произвели в придворные шуты по августейшей злобе к его жене, Аграфене Петровне, урожденной Бестужевой, с которой императрицу связывали давние отношения и семейному счастью которой она втайне завидовала. Именно зависть руководила действиями русской самодержицы.
Ведь супружество самой Анны было и кратковременным, и отнюдь не по сердечной склонности. То был невиданный со времен Киевской Руси династический эксперимент, предпринятый ее дядей, царем-реформатором Петром, на гребне полтавского успеха. Защищая российские интересы на северо-западе Европы, он удумал сочетать племянницу браком с молодым Курляндским герцогом Фридрихом-Вильгельмом, заручившись на то согласием влиятельного прусского короля Фридриха I. Невесту же и жениха лишь поставили перед фактом. Так Анна стала первой в череде московских царевен «невестой на выезд».
Участь эта была, однако, счастливее доли ее предшественниц, которые старились в своих домостроевских теремах и ни о каком замужестве не помышляли. «А государства своего за князей и за бояр замуж выдавати их не повелось, – объяснял Г. Котошихин, – потому что князи и бояре их есть холопи. И то поставлено в вечный позор, ежели за раба выдать госпожу. А иных государств за королевичей и за князей давати не повелось для того, что не одной веры и веры своей оставить не захотят, то ставят своей вере в поругание». Последнее препятствие было легко устранено Петром, и в браке Анне было разрешено исповедовать православие. Но средняя дочь царя Иоанна едва ли испытывала радость от вынужденного переселения в чужую землю.
Сохранилось исполненное политеса письмо от имени Анны к жениху (писанное, понятно, не самой невестой, а грамотеями из Посольской канцелярии). В нем нет ни слова о любви, зато говорится о предстоящем браке как о «воле Всевышнего и их царских величеств». Завершался текст характерной подписью: «Вашего высочества покорная услужница». Это очень точное слово – «услужница»! Петр вообще был склонен воспринимать связь с женщиной именно как ее
Историки свидетельствуют: ни на невесту, ни на петербургский свет хилый и жалкий курляндец не произвел впечатления. Свадьбу между тем закатили знатную. Празднество проходило в роскошном дворце А.Д. Меншикова, куда гости прибыли по Неве на 50 шлюпах по особо установленному церемониалу. Над невестой венец держал светлейший князь, а над женихом – сам царь, который исполнял роль свадебного маршала. И звенели заздравные чаши, и гремели пушки после каждого тоста, и горели над фейерверками приличные такому случаю слова, обращенные к молодым супругам: «Любовь соединяет». Более всего поражало убранство невесты – Анна была в белой бархатной робе, с золотыми городками и длинной мантией из красного бархата, подбитой горностаями; на голове красовалась величественная царская корона. В зал внесли два огромных пирога, из которых, когда их взрезали, выскочили карлицы с высокими прическами, а затем в честь новобрачных была пышно экипирована свадьба карлика и карлицы, которая была также устроена Петром. Но словно злой рок тяготел над брачующимися в тот день: совсем скоро на пути в Курляндию скончается от спиртных возлияний молодой муж Анны Фридрих-Вильгельм, не успев прожить с молодой женой и медового месяца (с тех пор Анна терпеть не могла пьяных!); а несколько позднее уйдет в мир иной жена-карлица, не сумевшая разрешиться от бремени.
По политическим конъюнктурам Петра новоиспеченная герцогиня Анна Иоанновна должна была остаться в курляндской Митаве, куда царь направил и собственного резидента П.М. Бестужева. Последний, получивший должность обер-гофмаршала, фактически управлял всеми делами герцогства. И не мудрено, что лишенная мужской ласки молодая вдова сошлась со своим первым советчиком, хотя тот годился ей в отцы и имел троих взрослых детей (по иронии судьбы его дочь, злополучная Аграфена Петровна, будет женой обращенного потом в шуты князя Н.Ф. Волконского!). Но «беззаконная» (в терминологии той эпохи) связь с престарелым царедворцем тяготила Анну, мечтавшую о благочестивой семье с супругом-ровней.
Курляндская вдова в ожидании героя будущего романа вела жизнь, небогатую внешними событиями. И только через пятнадцать лет милый ее сердцу жених явился – точнее, метеором ворвался – в затхлую атмосферу этого медвежьего угла Европы. Избранника Анны звали граф Мориц Саксонский. Незаконный сын короля польского Августа II (признанного сердцееда), он снискал себе славу повесы и петиметра, скитавшегося по европейским дворам в поисках любовных утех и игры в войну (он потом станет маршалом Франции). «Война и любовь сделались на всю жизнь его лозунгом, – сообщает историк, – но никогда над изучением первой не ломал он слишком головы, а вторая никогда не была для него источником мучений: то и другое делал он шутя, зато не было хорошенькой женщины, в которую бы он не влюбился мимоходом, как не раздалось в Европе выстрела, на который не счел бы он своею обязанностью прилететь». Вволю натешившись громкими амурными победами и промотав последнее состояние в карточной игре, он вздумал наконец остепениться и остановил свой выбор на дородной и малопривлекательной Анне с расчетом получить во владение Курляндию и герцогскую корону.
Не любовной интрижки с роковым красавцем желала Анна, а законного брака. «Живу я здеся с таким… намерением, – писала она 2 июня 1726 года А.Д. Меншикову, – чтоб я супружество здеся могу получить». «Принц мне не противен», – сдержанно говорила она о Морице, хотя на самом деле испытывала к нему сильную, неукротимую страсть. Едва ли нашей герцогине не было известно, что ее жених-вертопрах, даже приехав улаживать свои матримониальные дела, остался верен себе: гроза мужей-рогоносцев, он перепробовал всех мало-мальски смазливых курляндских дам. Однако герцогиню это не только не смущало, но еще более распаляло – говорят, что вдовы особенно падки на ловеласов. Она, надо полагать, не знала или не желала знать известную мудрость: «Нет ничего смешнее на свете женатого петиметра». В ее желании связать Морица брачными узами было что-то наивное, заблуждалась Анна вполне добросовестно и боролась за свою любовь до конца. Сколько посланий настрочила она в Петербург к императрице Екатерине Алексеевне, А.Д. Меншикову, А.И. Остерману, где настойчиво и униженно испрашивала разрешение на брак с Морицем! Мемуарист В.А. Нащокин сообщает, что однажды «вдовствующая герцогиня, узнав о прибытии [Меншикова] в Ригу, отправилась из Митавы на коляске с одною только девушкою, остановилась за Двиною и, призвав к себе Меншикова, умоляла его, с великою слезною просьбою, чтобы он исходатайствовал у императрицы утверждение Морица герцогом и согласие на вступление с ним в супружество». Но – увы! – Меншиков категорически отказал, «ибо утверждение Морица герцогом противно выгодам России, а брак ея с ним неприличен».
Не будем описывать все перипетии борьбы за курляндскую корону (а в ней принял участие и властолюбивый Меншиков, также домогавшийся герцогства). Отметим лишь, что Морица наконец выдворили оттуда российские войска во главе с боевым генералом П.П. Ласси. Граф, впрочем, сражался, как лев, и русские оставили на поле боя более 70 человек, после чего Мориц благополучно бежал. О чем же скорбел впоследствии этот несостоявшийся венценосец? Уж только не о курляндской вдовушке! Встретившийся с ним тогда испанский посол Де Лириа говорит, что граф был обескуражен исключительно потерей… своего сокровенного дневника, куда регулярно вписывал всякие интимные подробности своих амурных дел.
А что Анна? Она длила свой давний роман с Бестужевым, пока того не отозвали в столицу, облыжно обвинив (с подачи Меншикова) в «курляндском кризисе». Вновь оставшись одна, герцогиня отчаянно бомбардировала Петербург – сохранилось 26 жалобных писем, где она умоляла, просила, настаивала, требовала: верните Бестужева, без него все дела «встанут».
Но письма от Анны вдруг словно оборвались в одночасье: в спальне герцогини место Петра Михайловича занял его протеже, тридцатисемилетний камер-юнкер Э.И. Бирон. «Не шляхтич и не курляндец, – сетовал потом Бестужев, – пришел из Москвы без кафтана и чрез мой труд принят ко двору без чина, и год от году я, его любя, по его прошению производил и до сего градуса произвел, и, как видно, то он за мою великую милость делает мне тяжкие обиды… [он] пришел в небытность мою [в Курляндии] в кредит».
«Кредит» Бирона, получившего впоследствии чин обер-камергера и титул герцога, оказался исключительно высоким – он занял главное место в сердце Анны. Это стало особенно ясно, когда она стала императрицей. Ее привязанность к нему была настолько глубокой и сильной, что по существу составляла весь смысл ее жизни. Говорили, что государыня, образуя вместе с Бироном и его женой Бенингной пресловутый любовный треугольник и воспитывая их, Биронов, детей, как родных, делала только то, что было угодно этому временщику. Вдова ревностно следила за любимым, не позволяя ему самовольно, без ее участия, посещать пиры и увеселения. «Бирон, со своей стороны, тщательно наблюдал, дабы никто без ведома его не был допускаем к императрице, и если случалось, что по необходимой надобности герцог долженствовал отлучиться, тогда при государыне неотступно находились Биронова жена и дети». Историк М.М. Щербатов отмечает, что Бирона и Анну связывала прочная дружба: «Она его более яко нужного друга себе имела, нежели как любовника». Причем Бирон нравственно подчинил себе Анну и искусно пользовался этим для извлечения многообразных выгод и почестей, сделавших его одним из богатейших вельмож при дворе. Однако, при всей гармоничности их отношений, императрица не могла не понимать, что с общепринятой точки зрения она погрязла в грехе сожительства с чужим мужем. Не удивительно, что под прицелом самодержицы оказалась мозолившая ей глаза своим семейным счастьем чета Волконских.
История их любви замечательна. А все началось с того, как записанный в Преображенский полк юный Волконский остановился в Митаве у П.М. Бестужева, к которому имел рекомендательное письмо. Здесь-то и увидел он дочь обер-гофмаршала, Аграфену Петровну, поразившую его сразу своей раскрепощенностью и живостью: «Бестужева не только не робела перед ним, но, напротив, он чувствовал, что сам с каждым словом все больше и больше робеет пред нею и не смеет поднять свои глаза, глупо уставившиеся на маленькую, плотно обтянутую чулком, точеную ножку девушки, смело выглянувшую из-под ее ловко сшитого шелкового платья… Волконский никогда еще не видал такой девушки. Тут не красота, не стройность, не густые брови и быстрые большие глаза притягивали к ней; нет, она вся дышала какою-то особенною чарующею прелестью». Широко образованная и острая на язык, Аграфена уже в Митаве сделалась душой общества, развлекавшегося на свой лад в доме ее отца. И сколь же не похожи были эти развеселые сборища на чопорные и натянутые куртаги герцогини курляндской! Там царствовала скука, здесь торжествовала непринужденность, радость общения. Не удивительно, что сама Анна нередко посещала Бестужевых, но главенствовала на сих празднествах вовсе не герцогиня, тяжеловесная и мрачноватая, а легкая в общении, притягательная Аграфена.
Между двумя дамами, казалось, установилось своего рода соперничество, в котором каждая из них тщилась уколоть и уязвить другую. Рассказывают, что однажды Бестужева, прознав о том, что герцогиня намерена прийти на бал в ярко-желтом пышном платье, распорядилась обить точно такою же материей всю мебель в гостиной. Разъяренная Анна уехала с бала, не желая ни минуты больше оставаться в проклятом доме. Она была вне себя.
В день свадьбы Аграфены и Никиты бестужевский дворецкий по русскому обычаю весело грохнул об пол поднос с хрусталем. Молодые были так не схожи: основательный, спокойный и домовитый Волконский и амбициозная, стремительная, жаждавшая широкого поля деятельности Бестужева. Но их любовь была воистину огромной.
Поступив на службу к своему тестю Петру Михайловичу, Никита поначалу и обосновался в Митаве, где у них с женой родился сын Михаил. По словам писателя, «Волконский был счастлив своею жизнью и ничего не желал больше. Он обожал Аграфену Петровну и сына, они были с ним, и весь мир, вся суть его жизни сосредоточилась в этих двух существах, и вне их ничего не существовало для Никиты Федоровича».
Однако семейная идиллия продолжалась недолго. Честолюбивой княгине было не по себе в курляндской глуши – она рвалась в столицу, думала о большом дворе, о положении, которое могут занять со временем она и ее князь. Наконец Никита уступил, и чета Волконских уехала в Петербург.
И поначалу все как будто складывалось благополучно – Аграфену Петровну зачислили гоф-дамой в придворный штат императрицы Екатерины I. Более того, она энергично боролась за высокий чин обер-гофмейстерины при великой княжне Наталье Алексеевне. И в Петербурге ее прирожденная светскость оказалась крайне востребованной – вокруг обаятельной княгини объединились люди недюжинные (не случайно с ее именем историки связывают появление в России первого светского салона!). Пристанищем друзей стал небольшой дом Асечки Ивановны (так они называли княгиню) на Адмиралтейском острове, в Греческой улице. Среди завсегдатаев были: фаворит Елизаветы Петровны, будущий генерал-фельдмаршал А. Бутурлин, камергер Екатерины I С. Маврин, дипломат И. Веселовский и др. Нередко в салон Волконской захаживал знаменитый арап Петра Великого Абрам Ганнибал.
Никита не вмешивался в дела жены и собраний ее друзей не посещал. Но от этого чувства Волконского нисколько не ослабели: «Он любил жену и был влюблен в нее так же, как и на другой день их свадьбы… Ему она казалась совершенно такою, какою он увидел ее в первый раз, и он всегда с одинаковою нежностью и восторгом любовался ею».
«Как это часто бывает в молодежных компаниях, – говорит историк, – друзья создали некий собственный мир шутливых отношений, со своими обычаями, смешными церемониями, словечками и прозвищами. Они любили собраться вместе, поболтать, потанцевать, выпить вошедшего в моду “кофею”. О том, насколько изощрялись друзья в словотворчестве, свидетельствуют письма Ганнибала к “милой государыне Асечке Ивановне”, подписанные “верный слуга Абрам”: «Кокетка, плутовка, ярыжница…непостоянница, ветер, бешеная, колотовка, долго ли вам меня бранить, своего господина, доколе вам буду терпеть невежество… сударыня глупенькая, шалунья…”» Впрочем, друзей объединяло еще одно свойство – все они (каждый по своим резонам) ненавидели могущественного тогда светлейшего князя А.Д. Меншикова, на чей счет постоянно чесали языки.