Юрий НЕСТЕРЕНКО
КРЫЛЬЯ
* * *
Меня зовут Эйольта Лаарен-Штрайе. Это имя похоже на аристократическое, но я не дворянка. Мой родной отец, Тнай Лаарен, был третьим сыном зажиточного крестьянина. Крестьянская жизнь, однако, с детства не казалась ему привлекательной, к тому же он знал, что его отец не пожелает дробить хозяйство и доля, выделенная третьему сыну, окажется совсем крохотной. Поэтому, едва ему исполнилось четырнадцать лет, он сбежал из дома.
Пару месяцев спустя он добрался до побережья и нанялся юнгой на купеческое судно, уходившее в северные моря. Первый рейс был удачен; несмотря на то что команде пришлось сражаться с непогодой и дикарями северных джунглей, судно возвратилось в порт с грузом диковинных плодов кура и самородного серебра. Конечно, обогатило это купца, а не матросов. Купец тут же снарядил вторую экспедицию, и ей тоже поначалу сопутствовал успех, но на обратном пути корабль был взят на абордаж илсудрумским капером. После жаркого боя илсудрумцы одержали победу. Отцу повезло; обычно илсудрумцы с пиратских и каперских судов, если не надеются получить выкуп, попросту сажают пленников в шлюпки с захваченного корабля и бросают посреди океана. Однако в тот раз команда капера понесла серьезные потери и нуждалась в пополнении, так что побежденным было предложено присоединиться к победителям.
Так мой отец сделался юнгой на каперском судне «Черная жемчужина». Три года судьба хранила его в штормах и морских битвах; он сражался вместе со всеми и получал свою долю добычи. Но вот, зайдя в очередной порт, капитан «Жемчужины» узнал, что между Илсудрумом и Ранайей подписано очередное — кажется, уже четырнадцатое — соглашение о вечном мире, по которому обе стороны обязались отозвать патенты у своих каперов и совместно бороться против морского разбоя. Капитан объявил об этом команде и добавил, что не намерен подчиняться приказу и сейчас же выходит в море, однако те из команды, кому не хватает духу вести жизнь вольного пирата, могут забрать свою долю и сойти на берег.
Большинство остались на борту, в том числе и отец. В самом деле, жизнь пиратов отличается от жизни каперов разве что формально.
«Жемчужина» вновь взяла курс на Северное полушарие и еще несколько лет хозяйничала в его диких водах, грабя и топя уже все суда без разбора — ранайские, илсудрумские, гантруские и прочие, не страшась нападать и на прибрежные поселения. В конце концов два военных фрегата илсудрумского императорского флота выследили и настигли пиратов. В результате отчаянного сражения «Жемчужина» была охвачена пламенем и пошла ко дну; уцелевших пиратов выловили из воды и в кандалах привезли на остров Кнурро, бывший в те годы илсудрумской колонией. Будь «Жемчужина» ранайским кораблем, пленников наверняка ждала бы петля, но к соотечественникам — хотя таковыми были не все, но победители не взяли на себя труд разбираться — илсудрумцы отнеслись снисходительней и продали их в рабство на плантации (в метрополии рабство уже двести лет как отменено, но в колониях по-прежнему процветает). Прошло долгих пять лет, прежде чем рабам удалось взбунтоваться, перебить охрану и захватить стоявший в порту корабль; надо ли говорить, что мой отец вновь был среди бунтовщиков? Снова он плавал на пиратском судне, повидав немало диковинных земель и побывав во многих битвах, снова по мере того, как копились в трюмах сокровища, росла и его доля.
Но судьба пирата переменчива; корабль попал в жестокий шторм и разбился о скалы. Лишь моему отцу и двоим его товарищам удалось выбраться на берег.
Это был берег необитаемого острова, где они прожили четыре года, терпя крайнюю нужду, ибо остров был мал и бесплоден. Один из пиратов там и умер. Но оставшимся двоим на пятый год повезло — мимо острова прошло судно, направлявшееся в Ранайу, которое подобрало потерпевших крушение.
Вот так, почти шестнадцать лет спустя, отец вернулся на родину, вернулся без гроша в кармане, хотя в лучшие дни своей пиратской карьеры имел столько серебра, что мог бы запросто купить всю родную деревню. Теперь, однако, он притащился в нее нищим — чтобы узнать, что отец его при смерти, а оба брата умерли еще раньше, так что он остался единственным наследником. Удивительное дело, но мирная сельская жизнь оказалась для него более губительной, чем головокружительные морские приключения… Впрочем, после боевых ран и лишений деревенский покой уже не представлялся отцу столь несносным, как раньше.
Унаследовав дом и хозяйство, он в первый же брачный сезон взял в жены Йанату — девушку из той же деревни, мою будущую мать. Однако ему не суждено было окончить свои дни на твердой почве, под крышей родного дома. Хозяйство его, и без того доставшееся ему не в лучшем виде после смерти старших братьев, с самого начала не заладилось, а тут еще год выдался на редкость неурожайным. Когда явились кредиторы и сборщики налогов, отец понял, что дела плохи. Ему едва удалось расплатиться по одним долгам и добиться отсрочки по другим, и он решил вновь обратиться к привычному способу заработка и опять уйти в море. Жена умоляла его не делать этого, но он говорил, что это в последний раз и что теперь он не станет искушать судьбу и ввязываться в пиратские авантюры, а сходит в достаточно безопасный рейс. Его опыт позволял ему наняться уже не простым матросом, а боцманом или даже помощником капитана, купцов ведь интересует не знатность или офицерский диплом, а исключительно мореходное искусство. И эта должность в случае удачи принесла бы ему пусть и не богатство, но достаточную сумму денег, чтобы поправить дела. Он ушел в плавание, не зная, что оставляет жену беременной, и больше с тех пор никто не видел ни его, ни его корабля. Таким образом, я родилась, должно быть, уже после его смерти, и все, что я знаю о нем, я знаю от матери.
Может быть, это и к лучшему, что он не присутствовал при моем рождении: как знать, чем бы это закончилось… Хотя, может быть, он и принял бы сторону мамы, помогая ей выстоять против насмешек и презрительных взглядов. Первое-то время односельчане все больше шушукались, опасаясь задевать маму в открытую, ибо успели уже познакомиться с необузданным нравом ее мужа-пирата. Но когда все поняли, что он не вернется, травля началась с удвоенной силой; они словно спешили вознаградить себя за недополученное прежде удовольствие… Может быть, мама и уехала бы из родной деревни, но ехать ей было некуда, а главное — в любом другом месте ее ждало бы то же самое и даже еще хуже, ведь этим аньйо она хотя бы была не совсем чужой. Последние деньги, оставленные мужем, таяли, хозяйство, требовавшее твердой руки, продолжало разваливаться, и маме пришлось все продать и переселиться со мной в жалкую хибару на окраине, где она жила, кормясь с собственного огорода. Лишь изредка ей удавалось заработать шитьем и плетением, ибо, хоть она и достигла в этом немалого умения, жители деревни избегали обращаться к ней с заказами.
Так не могло продолжаться бесконечно. Беда должна была случиться — и случилась на третий год. Тогда в деревню пришла Багровая Смерть. Ученые аньйо говорят, что эту страшную болезнь разносят грызуны, которые во множестве расплодились в тот год, но деревенские кумушки, конечно, судили иначе. Они заявили, что во всем виноваты Йаната и ее проклятое отродье. И вот толпа, вооружившись косами и вилами, повалила к маленькому домику у околицы…
Ах да, я же забыла объяснить, за что они меня так ненавидели.
Я привыкла к тому, что это сразу бросается в глаза, но ведь вы не видите меня, а лишь читаете мой рассказ. Так вот, дело в том, что я родилась крылатой.
Такое иногда случается среди аньйо. Очень редко, хотя раньше, говорят, это бывало чаще. Но надо учесть, сколь ко столетий крылатых сжигали на кострах, бывало, что и вместе с матерями, ибо считалось, что крылатые родятся от прелюбодеяния с дьяволом… Теперь, по счастью, пришли иные, просвещенные времена. Прошло уже больше ста лет с тех пор, как Путнуройский Собор признал крылатость обычным уродством, таким же, как горбатость или кривоногость, никак не связанным с нечистой силой; впоследствии один из крылатых, Нуйо из Фаррла, был даже причислен к святым третьего ранга и считается с тех пор покровителем крылатых. А тридцать лет назад ранайский король Аклойат III Добрый даже уравнял крылатых в правах с обычными аньйо. Хотя многие — даже из числа тех, кто сочувствует крылатым и признает, что они не виноваты, что родились такими, — считают, что в этом эдикте уже нет нужды. Ибо успехи медицины сделали операцию по ампутации крыльев почти безопасной — от заражения крови умирает лишь один из десяти; ампутация руки или ноги, к которым порою приходится прибегать на войне, оставляет пациенту меньше шансов. И действительно, сейчас большинство крылатых оперируют прямо во младенчестве, и ничто, кроме небольших, с годами практически исчезающих шрамов на спине уже не напоминает о том, что некогда эти аньйо были не такими, как все. Хотя, конечно, операция, особенно у хорошего хирурга, стоит денег и беднякам она не по карману.
Но маме, несмотря на все трудности с хозяйством, удалось бы наскрести денег на мою операцию. Те же соседи, что позже пришли с вилами и топорами к нашему дому, помогли бы из сочувствия к чужому горю. Не могу не признать, что солидарность сельской общины проявляется не только в травле… Но мама — не захотела. И ее не могли переубедить ни уговоры, ни насмешки.
По правде говоря, большинство тех, кто удаляет крылья своим детям, поступают правильно. Потому что это не крылья, это одно название — жалкие культяпки величиной с ладонь, иногда чуть больше. Толку от них никакого, одна помеха. Но у меня… я родилась с настоящими крыльями. В расправленном состоянии каждое из них в длину больше чем мой рост. Это совсем не создает неудобств при ходьбе или сидении, потому что они очень компактно складываются за спиной, вот разве что лежать на спине подолгу не стоит — крылья затекают, ну так ведь можно лежать на боку или на животе.
И я прекрасно понимаю, почему маме стало жалко резать такие замечательные крылья. Она рассудила, что в крайнем случае я смогу сделать это сама, когда вырасту. И я благодарна ей за это решение.
Хотя эти крылья стали моим проклятием, я бы, наверное, не простила ей, поступи она по-другому.
Да, это замечательные крылья. Ими можно обмахиваться в жару, ими можно прикрыться от дождя или солнца, наконец, когда их расправишь, они просто красивы, что бы там ни утверждали те, кто считает крылатость уродством. Но… самого главного они не могут. Они не могут поднять меня в воздух.
В детстве я верила, что мне просто не хватает тренировки. Ведь когда-то я болталась, как сосиска, держась руками за крепкую ветку и не в силах подтянуться, а потом научилась подтягиваться по многу раз подряд. Вот, наверное, так же и с крыльями… Я размахивала ими часами, до полного изнеможения, я привязывала к ним тяжести… Все тщетно. Крылья поднимают ветер, клубится пыль, я даже чувствую, как при махе вниз часть моего веса исчезает… но только часть, и части этой слишком далеко до целого.
Когда мне было семь лет, я спрыгнула с крыши дома — подо мной были два высоких этажа и чердак (впрочем, о своем городском доме я расскажу чуть позже). Я решила тогда, что не могу взлететь с земли, потому что моим крыльям не хватает маха, оказавшись же в воздухе, я смогу взмахнуть ими на полную амплитуду (я, конечно, еще не знала тогда такого мудреного слова, как «амплитуда»), не боясь зацепить землю. Кстати, это была очень даже неглупая мысль. Менее умной была идея, что раз уж существует такой способ научиться плавать — когда неумеющего просто сталкивают в воду, и он волей-неволей вынужден барахтаться, чтобы не утонуть, то так же можно научиться летать.
По правде говоря, эту идею мне подкинул Ллуйор. Не думаю, что он сделал это со зла — тогда мы действительно были друзьями, и он жутко перепугался, когда я рухнула с крыши на землю, перепугался, пожалуй, даже больше, чем я сама, чувствовавшая в тот момент лишь злость и досаду, которые заглушали даже боль. (Ох, как же трудно рассказывать о себе самой! Вместо того чтобы выстроить все по порядку, тянет говорить о многих вещах одновременно; вот и про Ллуйора я опять забежала вперед. Впрочем, о нем уже скоро; но доскажу сначала про тот свой полет.) По счастью, мне хватило ума прыгать не на камни двора, а в сад; в итоге я подвернула ногу, ушибла в последнем отчаянном взмахе оба крыла, поломала тнуаловые кусты и сама исцарапалась о колючки. Доктор Ваайне сказал, что я легко отделалась, и это в самом деле было так. Ллуйор на моем месте, наверное, сломал бы обе ноги. Моим крыльям не удалось поднять меня в небо, и все же они затормозили падение. Это тогда стало для меня единственным утешением, не позволив угаснуть надежде…
Да, это было непросто — хранить надежду все эти годы, когда, казалось, весь мир объединился против меня. Как я ненавидела школьных учителей, когда они, строго и чуть ли не обвиняюще глядя в мою сторону, цитировали Святое Троекнижие: «Всяка тварь да довольствуется долей своей; птицам дан простор небесный; аньйо же не птица, летать не может, — подчеркивали они голосом, воззрившись на меня одну из всего класса, — но доступно ему вознесение духовное…» Ясное дело, аньйо не птица! У птиц перья. А у меня крылья кожистые, как у вйофнов. Вйофны даже внешне чем-то похожи на аньйо, только гораздо мельче, сплошь покрыты шерстью, и вообще они всего-навсего зверьки. Вйофны, что водятся в наших краях, совсем мелкие, длиною где-то в пол-локтя, да и ума у них не особо много, хотя, конечно, побольше, чем у птиц. Но в диких тропических лесах Северного полушария обитают куда более крупные и смышленые вйофны; длина их доходит почти до двух локтей. Я видела таких в городском зверинце, они сидели и смотрели на посетителей большими грустными глазами…
Но они, по крайней мере, могли летать — хотя бы внутри клетки. Я смотрела на них с завистью — не в том, конечно, смысле, что хотела бы стать животным, но ведь можно, к примеру, завидовать долголетию дерева, вовсе не желая стать растением… Почему, ну почему они могут летать, а я — нет? Ведь мои крылья ничуть не хуже!
Однако пора наконец рассказать, что случилось в тот день, когда толпа селян ворвалась в наш дом. Они бы убили и меня, и маму, но ей удалось вырваться и убежать, держа меня на руках. Далеко бы она все равно не убежала: почти трехлетний ребенок весит уже довольно много, а среди преследователей хватало здоровых, сильных мужчин. Ее почти настигли на дороге, идущей мимо деревни, но как раз в это время по дороге проезжал всадник. Эпидемия Багровой Смерти только начиналась, и дороги еще не были перекрыты.
На нем был черный бархатный костюм с алыми отворотами и высокие сапоги, на левом боку висел меч (что выглядело несколько странно, ведь дворяне в наше время почти сплошь перешли на шпаги, а на солдата он никак не походил), а справа из-за пояса торчал длинноствольный пистолет, которого мама в первый момент не заметила. Она бросилась к этому аньйо, ища у него защиты, хотя и понимала, что благородный господин вряд ли захочет вмешиваться в крестьянские дрязги.
Однако он не обманул ее ожиданий.
— Стойте! — властно скомандовал он, и толпа остановилась, хотя он не касался оружия. — Что вам надо от этой женщины?
— Господин, она и ее дьявольское отродье навели Багровую Смерть на селение!
— Она больна? — Он всматривался в мамины черты, ища признаки болезни, но после доставшихся ей побоев и быстрого бега трудно было сказать что-то определенное.
— Здоровехонька, господин! А у нас уже трое умерли!
— Ну так и оставьте ее в покое! А дьявольским отродьем вы, очевидно, именуете этого беспомощного ребенка? Нечего сказать, достойный противник для целой толпы здоровых олухов!
— Да вы посмотрите, господин! Разве вы не видите? Он склонился в седле, протягивая руки, и жест его был столь властным и решительным, что мама послушно отдала меня ему. Это единственный эпизод того дня, который я помню сама, а не знаю со слов матери — надо мной склонилось лицо чужого мужчины. Никогда прежде никто, кроме мамы, не рассматривал меня так близко. В первый момент я испугалась, но тут он принялся осторожно ощупывать мои крылья, и я засмеялась — мне стало щекотно.
— Удивительно, — пробормотал он. — Такие большие… Значит, из-за этого они и хотят тебя убить? — обратился он к маме.
— Да, господин.
Он задумался на какой-то момент. Толпа истолковала это как нерешительность и подалась вперед. Но он вытащил из-за пояса пистолет и наставил его на селян. Хотя в пистолете, разумеется, была только одна пуля — если он вообще был заряжен, — это подействовало. Недовольно ворча, наши преследователи попятились.
— У тебя есть муж или другие дети? — продолжал расспрашивать он.
— Нет, господин. Мой муж погиб в море, и Эйольта — наш единственный ребенок.
— Хорошо. Моя жена умерла, и мне нужна женщина, которая смотрела бы за домом и вела хозяйство. Если ты согласна, я увезу тебя в город.
Окруженная с трех сторон толпой погромщиков, могла ли мама раздумывать? Она лишь робко кивнула, опасаясь, что это предложение окажется жестокой шуткой. Но всадник молча помог ей вскарабкаться на круп своего тйорла, передал ей меня и вновь взялся за рога животного. Никто из селян не осмелился встать на пути скакуна; лишь какой-то парень похрабрее в бешенстве прокричал: «Багровая Смерть придет за тобой!» — и тут же поспешил спрятаться за спинами соседей.
— У меня со смертью свои отношения, — усмехнулся всадник и дал шпоры тйорлу.
Романтики, вероятно, решили бы, что он спас мою мать, будучи очарован ее красотой; но хотя она действительно красивая — даже сейчас, а в те годы и подавно — вряд ли в такой версии есть хоть капля правды. Избитая, в разодранном платье, в тот момент она никак не выглядела очаровательной, да и до брачного сезона было еще далеко. Думаю, при всей внешней сумасбродности такого поступка за ним скрывался практический расчет — этот аньйо рассудил, что лучше всего взять в дом женщину, обязанную ему жизнью; рассуждение тем более резонное, что далеко не всякая женщина согласилась бы переступить порог этого дома, а переступив — не демонстрировать при каждом удобном случае, что пошла на великую жертву.
По пути они ни о чем не разговаривали. Он даже не спросил у мамы, как ее зовут. Часа через два они въехали в ворота Йартнара, столицы одной из одиннадцати ранайских провинций. Был уже поздний вечер, прощальные лучи солнца пробивались между зубцами городской стены, а голубой серпик Лийи, напротив, сиял высоко над северным горизонтом. Но Лийа в этой фазе давала слишком мало света, а фонари даже в таком крупном городе, как Йартнар, есть только на центральной улице, поэтому жители в большинстве своем спешили по домам, оставляя улицы их ночным хозяевам — ворам и грабителям. Лишь возле открытых всю ночь кабаков горели чадящие факелы, и поминутно хлопавшие двери впускали все новых и новых гуляк. Мама после всех потрясений, выпавших на ее долю в этот день, не слишком присматривалась к тому, что делалось на улицах, и потому не обратила внимание на тех горожан, что в испуге шарахались от их тйорла, узнав всадника, а если бы и обратила, то скорее приписала бы эту реакцию своему растрепанному виду… или моим крыльям.
Они вскоре съехали с центральной улицы и долго петляли по каким-то узким закоулкам, стремительно погружавшимся во мрак, пока наконец тйорл не остановился у ограды небольшого двухэтажного дома под крутой двускатной крышей, стоявшего отдельно от других в конце переулка. Ни в одном окне не было света.
— Я буду платить тебе двадцать йонков в месяц, — сказал всадник. Это были его первые слова за два с лишним часа. Сумма была не слишком щедрой, хотя и не особенно скупой; в любом случае маме выбирать не приходилось. Она бежала из родной деревни без гроша, и даже платье ее теперь годилось только на помойку.
— Как будет угодно благородному господину, — ответила она.
— Я не дворянин, — усмехнулся он. — Мое имя Кйотн Штрайе. Ты можешь называть меня «мастер Штрайе».
В первое время на основании этого титула она считала его кем-то вроде цехового старшины или главы торговой палаты. Впрочем, его жизненный уклад не походил на образ жизни вечно занятого ремесленника или купца. Мастер Штрайе далеко не каждый день выходил из дома, да и у себя никого не принимал, за исключением своего друга доктора Ваайне. Доктор проявил ко мне живейший интерес и попросил у мамы позволения тщательно осмотреть меня; закончив осмотр, он громогласно объявил, что я — замечательно здоровый ребенок. Мама расплакалась, услышав эти слова: он был первым, кто не назвал меня уродом — без разницы, с отвращением или с сочувствием. Мастер Штрайе, впрочем, тоже проявлял ко мне сдержанную симпатию, но она походила скорее на интерес к диковинной зверушке — так, по крайней мере, казалось маме тогда.
По своему образу жизни Штрайе напоминал аньйо свободной профессии, художника или музыканта, которые тоже любят обращение «мастер», однако в доме не было ничего, что указывало бы на подобные занятия. Была там, правда, превосходная библиотека (ее качество мама, не будучи тогда грамотной, оценить не могла, но впечатляло уже количество заставленных книгами шкафов), и хозяин часто просиживал целые дни за чтением. Однако сам он, похоже, ничего не писал. Мама терялась в догадках относительно рода его занятий, но спросить боялась, полагая, что если бы он хотел, то рассказал бы сам. По некоторым обмолвкам она, впрочем, поняла, что он состоит на государственной службе. Служба эта, как видно, была не очень обременительна, ибо он ходил на нее нечасто и, как правило, довольно скоро возвращался домой.
Ситуацию могла бы прояснить приходящая служанка, нанятая в помощь маме, ибо одной ей было бы слишком трудно управляться с уборкой двухэтажного дома, но старуха оказалась на редкость неразговорчивой. Расспрашивать мальчишку-посыльного из лавки, приносившего продукты, маме показалось и вовсе неудобным, тем более что и тот не расположен был болтать, а норовил, получив деньги, тут же исчезнуть; обычно он даже не заходил в дом, рассчитываясь на пороге. Конечно, такое поведение могло бы насторожить маму, но она никогда прежде не жила в городе и не знала местных обычаев, а потому думала, что у городских просто не принято болтать с соседями. Волей-неволей она вела столь же уединенный образ жизни, что и ее хозяин, и даже более, чем он, ведь к нему хотя бы приходил доктор Ваайне.
Впрочем, у мамы была я — и, наверное, именно это, а не робость перед незнакомой городской жизнью, было главной причиной, по которой она не пыталась нарушить свое затворничество. Заведи она знакомство с соседками — и рано или поздно те узнали бы правду о ее ребенке, а у мамы уже был горький опыт отношений с прежними деревенскими подругами. Впрочем, со времени моего рождения она успела уже привыкнуть обходиться без общества других, и после почти трех лет травли нынешняя спокойная жизнь, отделенная высоким забором от недружелюбного окружающего мира, вполне ее устраивала.
Ее отношения с мастером Штрайе были поначалу сугубо деловыми. Он, правда, пару раз расспрашивал ее обо мне, но в остальном их разговоры — если это слово вообще уместно — касались лишь того, что нужно сделать по дому. Но как-то раз мама зашла протереть пыль в библиотеке; Штрайе был там, он сидел у окна и читал. Она не сразу заметила его за книжными шкафами, а заметив, извинилась и хотела уйти, чтобы прибраться позже, но он остановил ее: «Нет, Йаната, ты мне не мешаешь. Напротив, ты очень кстати. Подай-ка мне, пожалуйста, второй том Йирклойа. Он стоит в том углу на третьей полке».
Мама взглянула в указанном направлении, понадеявшись, что нужная книга выделяется цветом, но, увы, почти все корешки на полке были серо-коричневых оттенков. Ей пришлось смущенно сознаться, что она не умеет читать. «Действительно, я мог бы и сам догадаться, — проворчал Штрайе. — Но это никак не годится для аньйо, ведущей мое хозяйство. — И, прежде чем мама успела обмереть от страха, что ей сейчас откажут от места, добавил: — Хочешь, я научу тебя?»
Разумеется, мама согласилась. Так начались их уроки.
Штрайе был приятно удивлен маминой сметливостью и полушутя-полусерьезно говорил: «Такими темпами мы скоро перейдем и к иностранным языкам!»
Действительно, со временем мама освоила и илсудрумский, тем более что у нее имелся кое-какой задел — она нахваталась слов от отца за время их недолгого брака, — но чтение на этом языке давалось ей тяжело, и она, насколько я помню, никогда не читала по-илсудрумски для своего удовольствия.
Но до илсудрумского очередь дошла позже; в тот год" ей было чему поучиться и по-ранайски. Естественно, никаких букварей в доме Штрайе не было, и маме (как впоследствии и мне) волей-неволей приходилось учиться читать по серьезным книгам, которые хозяин не без умысла ей подсовывал. Сперва это были исторические труды, а потом, когда она уже вполне освоилась с чтением и вошла во вкус, в ход пошли и философские сочинения. Штрайе обсуждал с ней прочитанное, разъяснял непонятные места, иногда откровенно забавляясь ее наивностью, а иногда, напротив, с большим интересом и даже удивлением выслушивая ее свежие и оригинальные суждения. Возможно, поначалу эти занятия и были для него чем-то вроде каприза и развлечения, но со временем он стал замечать, что ему действительно интересно беседовать со своей служанкой — что, конечно, было немыслимым еще полгода назад, когда она была всего лишь неграмотной деревенской простушкой. Порой такие беседы затягивались до глубокой ночи, до часа, когда багровая Лла льет свой зловещий свет на притихшую в страхе землю и даже королевские стражи не выходят на улицу без амулета, отгоняющего нечистую силу, когда с болот доносится замогильный вой твурков, и тйорлы, слыша его сквозь сон, испуганно подрагивают ушами и переступают копытами в своих стойлах. Но мама даже не замечала наступления этой поры, когда, по деревенским поверьям, всякому добропорядочному аньйо следует спать, дабы рыщущие в ночи духи тьмы не приметили его душу. Она уже не чувствовала себя скованной в обществе Штрайе, хотя по-прежнему уходила к себе, когда к тому приходил доктор Ваайне — коего она все еще стеснялась, несмотря на его жизнерадостный нрав.
Однако эти интеллектуальные посиделки не отменяли ее обязанностей. Однажды она стирала сорочку хозяина (обычно этим занималась вторая служанка, но в тот день старуха была больна), и ей бросилось в глаза большое темно-красное пятно на манжете. И хотя она попыталась убедить себя, что это красные чернила или, может быть, вино, но ее тонкое обоняние неумолимо подтверждало, что это кровь, и притом свежая. Некоторое время мама стояла, глядя на манжету и проводя по ней пальцем, затем решилась, опустила рубашку в таз, вытерла руки и отправилась на поиски хозяина.
Штрайе отдыхал в гостиной. Он сидел в своем любимом глубоком кресле, вытянув ноги, скрестив руки на груди и полуприкрыв глаза.
— Простите, мастер, — обратилась к нему мама, — вы поранились? Может быть, сходить за доктором, или я сама могу сделать вам перевязку?
— Поранился? — Он удивленно открыл правый глаз. — С чего ты взяла?
— У вас кровь на рубашке, в которой вы вернулись со службы.
— А, это… Это не моя кровь. Это профессиональное.
— Профессиональное? — Маме очень не хотелось верить в напрашивающееся объяснение.
— Ты разве до сих пор не знаешь? — Он открыл второй глаз и повернул к ней голову. — Ну что ж, тогда пора узнать. Я — королевский палач Йартнара.
Мама только тихо охнула и осталась стоять, глядя на него; она не знала, что сказать. Не то чтобы это стало для нее полной неожиданностью — она давно подозревала неладное, но прежде гнала от себя эти мысли.
— Да, и вот еще что, — добавил он как ни в чем не бывало. — Раз уж между нами не осталось секретов… Положение служанки недостаточно прочное, а тебе и девочке нужна опора. В свою очередь, я тоже не хотел бы однажды услышать, что ты нашла себе другое место. Так что, полагаю, будет лучше для нас обоих, если я возьму тебя в жены.
Брачный сезон давно миновал, так что это предложение никак не могло быть продиктовано вспышкой страсти. Но мама все равно смотрела на него в полной растерянности.
— Вы… шутите, мастер? — сказала она наконец.
— Нисколько, — ответил он. — Кстати, можешь называть меня Кйотн. Если ты, конечно, согласна.
— Да… Кйотн, — произнесла она, сама удивляясь тому, что говорит.
Впоследствии мама так и не могла объяснить мне, почему она тогда согласилась — ведь за мгновения до того этот аньйо вызывал у нее ужас, затмивший даже воспоминания об их долгих беседах над книгами. Может быть, она была просто слишком ошеломлена этими двумя откровениями, последовавшими одно за другим… Скорее, впрочем, тут иное. Она не говорила этого прямо, но я догадываюсь…
Тот ужас, который она почувствовала, узнав о профессии Штрайе, не был страхом перед ним, скорее это был страх за него. Она почувствовала острую жалость к аньйо, вынужденному заниматься столь чудовищным, по ее мнению, делом, обреченному на вечное отвращение окружающих…
Вообще нет ничего глупее, чем предрассудки по отношению к палачам, делающим полезную и необходимую работу. Особенно в обществе, где так почитаются солдаты! Ведь солдат убивает законопослушных граждан, пусть и чужеземцев — причем нередко его собственной стране от этого больше вреда, чем пользы. Палач же очищает общество от преступников, совершая безусловное благо, — и общество платит ему самой черной неблагодарностью! И добро бы это относилось лишь к темным и невежественным аньйо, так ведь нет, образованные и благородные чаще всего рассуждают ничуть не умнее. Редким исключением оказался единственный друг моего отчима, доктор Ваайне. Когда я, уже много лет спустя, спросила его об этом, он с усмешкой ответил, что они с мастером Штрайе фактически коллеги. «Только я лечу отдельных аньйо, а он — общество в целом, — пояснил доктор. — Но обоим нам приходится ради исцеления применять огонь и железо, причинять боль и отсекать неизлечимые члены… Кроме того, в профессии каждого из нас мастерство достигается познанием устройства и свойств тела аньйо». Собственно, последнее обстоятельство и стало поводом для их знакомства — доктор покупал у палача тела казненных для анатомических исследований; об этом я узнала еще позже, а затем, втайне от мамы, и сама напросилась присутствовать при таком исследовании и могу с гордостью заметить, что выдержала это зрелище с честью, а под конец даже немного ассистировала доктору.
Конечно, я не хочу сказать, будто всякий ранайский палач имеет дома превосходную библиотеку, читает философские труды и говорит на нескольких языках. Большинство палачей, особенно в провинциальной глуши, обычно и впрямь не слишком отличаются от того образа грубого мужлана, который приписывает им молва. Но ведь и с солдатами та же история — рядовой пехотинец и даже командир какого-нибудь заштатного гарнизона обычно не отличается образованием и манерами, не то что блестящие офицеры гвардии. Столичные королевские палачи, даже если речь лишь о столицах провинций, — это своего рода гвардия палаческой гильдии. В отличие от палачей муниципальных, они состоят не в штате местной полиции, а в штате Королевской Тайной Канцелярии и подчиняются непосредственно Канцлеру-Хранителю. Естественно, место королевского палача не достается кому попало — им может стать лишь настоящий мастер, готовившийся к этой должности с детства.
В обязанности каждого такого мастера входит подготовка преемника; и хотя формально должность палача в Ранайе не является наследственной (в отличие, например, от Илсудрума), но, как правило, в ученики берут кого-нибудь из родственников. Так в нашем доме появился Ллуйор (вот наконец я добралась и до него!).
Он приходился отчиму кем-то вроде троюродного племянника. Обычно мастер берет ученика не раньше, чем тот достигнет двенадцатилетнего возраста, но Ллуйор рано остался сиротой, и никто из более близкой родни не захотел вешать на себя обузу, так что если бы Кйотн Штрайе не согласился взять его к себе, ребенка просто вышвырнули бы на улицу. Надо ли говорить, что все они, как и положено добропорядочным аньйо, искренне презирали своего родича-палача и избегали встречаться с ним без крайней необходимости.
Итак, Ллуйор стал жить у нас, когда ему шел всего девятый год, а мне — седьмой. Он был старше на два года, и он был мальчишкой, но я к тому времени уже умела читать, знала всех ранайских королей начиная с Кайллана Завоевателя и вообще чувствовала себя в доме хозяйкой. Нельзя сказать, чтобы отчим меня баловал — это было вообще не в его характере; теперь я понимаю, что он был добр ко мне и, наверное, даже любил меня, но внешне это скрывалось за его всегдашней спокойной холодностью, которая, возможно, была все же не лучшим способом обращения с ребенком. Он ни разу не ударил меня, даже не повысил голоса, но когда мне доводилось провиниться, он пригвождал меня к месту таким ледяным взглядом, что, право же, я предпочла бы получить оплеуху, зато потом — прощение и ласку. Но ласки не было. За все время, наверное, он лишь пару раз погладил меня по голове, обычно же, когда он бывал мной доволен, то говорил лишь что-нибудь вроде «хорошо, ты делаешь успехи». Может быть, поэтому я никогда не считала его родным отцом, хотя скорее в глубине моего сознания просто сохранились какие-то воспоминания о самых первых годах жизни, когда никакого отца еще не было или когда мама называла его «мастер Штрайе». Ведь сравнивать-то мне было не с кем. До десяти лет я прожила затворницей, общаясь лишь с матерью, отчимом, время от времени — с доктором Ваайне и, в последние годы, с Ллуйором.
Впрочем, я от этого не страдала. Мне не разрешалось мешать отчиму, когда он читает или отдыхает, но в остальном дом и сад были в моем полном распоряжении. Включая, разумеется, и библиотеку. Когда я была слишком маленькой, то просто не доставала до полок и не могла натворить бед, а к тому времени, как подросла, мне уже внушили должное почтение к книгам. И все же в том возрасте книги еще не могли увлечь меня надолго, однако у меня хватало других развлечений. Уже сам дом с его высокими стрельчатыми окнами, широкой каменной лестницей, старинной громоздкой мебелью (монументальные ножки столов возвышались подобно колоннам), тяжелыми портьерами, за которыми было так удобно прятаться, потемневшими от времени картинами на стенах и башнеобразными напольными часами в гостиной казался мне огромным рыцарским замком.
А еще в доме был чердак, в чьем пыльном сумрачном чреве на протяжении нескольких поколений скапливался всевозможный хлам. Для меня это был неисчерпаемый кладезь сокровищ. Запах затхлости и нагретого солнцем дерева казался мне самым романтическим на свете. Я просиживала там часами, вытаскивая то старый плащ с завалявшейся в кармане монетой времен Паарна II, то потрепанный кожаный доспех с бронзовыми бляшками, то истертый гобелен со сценами охоты на твурков (от него поднималось особенно много пыли, и мне нравилось смотреть, как пылинки, сверкая, клубятся в луче солнца, падающем через небольшое полукруглое окно), то какую-нибудь домашнюю утварь, а то и вовсе предметы, назначение которых мне было неизвестно — как я потом узнала, среди них были и отслужившие свое небольшие орудия пыток.
Когда мне надоедало копаться во всех этих вещах, я усаживалась в массивное кресло без ножек или на окованный железом сундук и просто фантазировала; в своих мечтах я становилась то королевой в тронном зале, то предводительницей пиратов в заваленной трофеями капитанской каюте. Может быть, для роли грозной повелительницы мне и недоставало реальных подданных, но я с успехом заменяла их воображаемыми. Нередко я ложилась на живот возле самого окна, утыкаясь носом в пыльное стекло; я смотрела вниз на землю и взмахивала крыльями, и мне казалось, что я лечу…
Другим замечательным местом был сад. Кто-то из прежних палачей — дом не принадлежал семье Штрайе, он был собственностью Тайной Канцелярии и переходил от одного королевского палача к другому, — так вот, кто-то из предшественников отчима был страстным садоводом и проводил чуть ли не все свободное время, подравнивая клумбы, собирая вредителей и фигурно подстригая кусты и деревья. Однако отчим был совершенно равнодушен к этому занятию и позволил саду прийти в запустение. Надо ли говорить, каким подарком это стало для меня! Плитки аллеи, сквозь трещины и щели которых буйно пробивалась трава, были для меня дорогой к заколдованному замку, в джунглях буйно разросшихся кустов прятались свирепые северные дикари, а деревья, на которые я взбиралась, становились то мачтами адмиральского корабля, то сторожевыми башнями колониального форта…
В общем, мне никогда не было скучно наедине с собой. И, пожалуй, первой моей реакцией на весть о скором прибытии Ллуйора было что-то вроде укола ревности: как это — делить все мои богатства с кем-то еще? Но затем мысль о возможности заполучить товарища по играм наполнила меня радостным возбуждением, и я уже не могла дождаться, когда отчим привезет его.
И вот он стоит на пороге — бледный худенький мальчик в унылой, не раз штопанной одежде, с серой котомкой на плече. Его покойные родители хотя и принадлежали не к трущобной голытьбе, а к вполне почтенному ремесленному сословию, никогда не жили в достатке, а с тех пор, как его отцу-сапожнику проломили голову в пьяной драке, дела и вовсе пошли хуже некуда. Мать Ллуйора вскоре слегла и больше уже не встала; после ее смерти мальчику остались одни долги. Вы, может быть, ждете от меня рассказа, что отчим помогал своим дальним родственникам в то тяжелое для них время — но это не так. Он ими вовсе не интересовался. О незавидной участи Ллуйора он узнал лишь тогда, когда к нему обратилась тетка мальчика, исчерпавшая все другие способы пристроить сироту, не обременяя при этом себя.
Ллуйор, разумеется, был заблаговременно строго предупрежден отчимом насчет моей крылатости, но ему было не до дразнилок. Во-первых, он еще не пришел в себя после смерти родителей, а во-вторых, зная, что отдан в ученики к палачу, считал свое будущее ужасным и беспросветным. (Я, кстати, тогда еще не знала, в чем заключается профессия отчима.) Мать перед смертью строго наказывала сыну помнить о достоинстве его сословия и не смешиваться с голытьбой и попрошайками, но Ллуйор потом признался мне, что поначалу всерьез обдумывал идею сбежать и сделаться лучше нищим побирушкой, чем палачом. Он сказал, что отказался от этой идеи из-за меня… но, думаю, причина была другой: попав к нам в дом, он рассудил, что сбежать всегда успеет, а пока грех не попользоваться сытой и комфортной жизнью, какой он не знал с рождения.
Итак, несмотря на свое превосходство в возрасте и принадлежность к «сильному полу» (дурацкое выражение, которое, однако, долго казалось мне естественным), он был полностью деморализован. (А это мудреное слово — «деморализован» — я тогда уже знала! Вычитала из исторических хроник. «К четвертому часу баталии противник был полностью деморализован».) Поэтому Ллуйор практически без сопротивления согласился с моим лидерством. Думаю, мои крылья тоже сыграли тут свою роль. Когда я увидела его, то на радостях взмахнула ими — у меня долго сохранялась эта дурацкая привычка, прежде чем я научилась себя контролировать, — и он вытаращил глаза. Но не от гнева и не от страха, а от восторга. Я, впрочем, находила это вполне естественным и всегда считала, что тем, у кого нет крыльев, их сильно не хватает и что они мне просто завидуют. Во всяком случае, я не видела другой причины для их злобы. О злобе мне уже было известно — воспоминания о дне бегства из деревни практически стерлись, но мама в осторожных выражениях кое-что рассказала мне, когда объясняла, почему мне нельзя выходить за ворота. Тем не менее знание это оставалось абстрактным — я и в мыслях не допускала, что Ллуйор может испытывать ко мне какую-то неприязнь из-за крыльев.
Короче говоря, мы подружились. Вы можете сказать, что это было предопределено — дружба двух отверженных, крылатой и будущего палача, — но не забывайте, мы были маленькими и не задумывались над столь мрачными вещами. Нам просто нравилось играть вместе. Королева наконец заполучила себе подданного, а пиратская атаманша — боцмана.
Хотя, разумеется, не всегда в наших играх мы выступали на одной стороне; нередко я как кровожадный северный дикарь набрасывалась на Ллуйора, выскакивая из кустов, или он в качестве вражеского генерала атаковал мои позиции. Бывало, впрочем, что игра заканчивалась моим сердитым замечанием, что «генералы так не воюют», после чего следовала лекция с изложением основ стратегии и тактики, почерпнутых мной из исторической литературы, — изложением, естественно, очень наивным и часто совершенно ошибочным, но он слушал, забывая закрыть рот. Проверить он все равно не мог, поскольку в свои восемь лет все еще не умел ни читать, ни писать.
Вскоре, однако, я убедилась, что мой авторитет для него не безграничен. Летом я всегда ходила босиком, не потому, разумеется, что королевский палач Йартнара экономил на обувке для дочери, а просто мне так нравилось. Поскольку со двора я никогда не выходила, родители (буду называть их так, хоть Штрайе мне и не родной) не имели ничего против. Ллуйор появился в нашем доме весной и не знал об этой моей привычке. Солнце с каждым днем пригревало все сильней, и я с нетерпением ждала, когда можно будет сбросить надоевшие за зиму башмаки. И вот когда я наконец впервые в том году пробежалась, смеясь от удовольствия, босыми ногами по нагревшимся с утра плиткам аллеи и лихо вскарабкалась на дерево, где уже ждал меня Ллуйор, я вдруг заметила, что мой генерал смотрит на меня совсем не так, как полагается смотреть на королеву. Тут уже мне пришлось выслушать лекцию о том, что босиком ходят только нищие голодранцы и неотесанная деревенщина. Очевидно, его устами в тот момент говорили его отец-сапожник, взиравший на мир через призму своего ремесла, и мать, которая, умирая в полной нищете, наказывала сыну во что бы то ни стало «сохранять достоинство сословия». Тогда, впрочем, я этого не понимала. В первую минуту я сочла, что он городит совершенную чепуху, о чем ему немедля и сообщила; однако, вопреки обыкновению, он вовсе не признал свое поражение. С растущим удивлением я поняла, что мой авторитет стремительно тает в его глазах; я снова посмотрела на свои свесившиеся с ветки ноги, и мне вдруг показалось, что в этом зрелище и впрямь есть что-то унизительное и неприличное. Я неуклюже спрыгнула с ветки, ушибив при этом пятку, и, прихрамывая, поспешила в дом за башмаками, чувствуя, как кровь приливает к щекам.
Так выяснилось, что не только я имею влияние на него, но и он на меня. И, пожалуй, ни тогда, ни потом в его влиянии не было ничего полезного. Лишь позже я осознала простую истину — чем меньше вы симпатизируете другим, тем меньше у вас шансов заразиться их предрассудками.
В том году было уже поздно отдавать Ллуйора в школу — ведь учебный год начинается зимой, — но отчима, разумеется, не устраивала полная неграмотность будущего ученика, и он попытался заниматься с ним сам, как когда-то с моей матерью, а потом со мной. Но Ллуйора не интересовали премудрости чтения и счета; он кое-как исполнял урок из страха перед своим строгим наставником (королевский палач все еще внушал ему трепет), но думал лишь о том, как бы побыстрее улизнуть играть во двор. Я же, напротив, начала все чаще наведываться в библиотеку. Мне было всего семь, когда я стала замечать, что миры двора и чердака, исследованные мной к тому времени до последнего камушка и пылинки, уже не столь бескрайни, как казалось мне раньше, а по сравнению со вселенной, открывавшейся на страницах книг, просто мелки и, пожалуй, даже скучны. Конечно, до философских трудов я тогда еще не доросла, да и вообще многие «взрослые» книги, которые я пробовала читать, казались мне очень нудными, однако меня интересовали уже не только описания битв и географических открытий, но и хитросплетения интриг всяких древних королей и князей. Постепенно из всего этого чтения и моих игр «в королеву» сложилась идея моей собственной страны, которую я, не мудрствуя лукаво, назвала «Эйонайа»; я нарисовала ее подробную карту и стала сочинять ей историю, записывая ее летописи с древнейших времен. Эти «хроники», должно быть, до сих пор валяются где-то на чердаке дома королевского палача в Йартнаре…
Ллуйор, естественно, был привлечен к этой затее, и поначалу она увлекла его не меньше чем меня, но ему быстро наскучил мой чересчур академический подход. Он и настоящих-то правителей никак не мог выучить, а тут ему предлагалось запомнить выдуманных. Пусть даже он сам мог участвовать в их создании, однако забывал он их с такой же легкостью, с какой сочинял, и на другой день его новая версия эйонайских событий не имела ничего общего с зафиксированной в хрониках накануне, с чем я никак не могла примириться, а когда он упорствовал, сердилась и кричала на него. В конце концов он заявил, что это глупая игра и что он лучше пойдет на улицу гонять мяч с мальчишками. Сказано это было, очевидно, для того, чтобы уязвить меня: ведь ему-то никто не запрещал уходить со двора. Хотя на самом деле он этим правом практически не пользовался, ибо не знал — а точнее, знал, — как соседские мальчишки примут ученика палача. И в тот раз тоже дальше ворот не ушел. Я благородно не стала заострять на этом внимание, но больше уже не звала его играть в Эйонайу, ставшую отныне моей и только моей. Последние эйонайские хроники были записаны мною в возрасте тринадцати лет.
Тем не менее Ллуйор оставался моим другом, с которым я делилась самым сокровенным — в том числе, конечно, моей мечтой. Да и трудно было бы ее скрывать — он ведь не раз видел, как я пытаюсь натренировать крылья. Я пробовала удержаться в воздухе, прыгая с малой высоты с деревьев, но Ллуйор предложил радикальный метод — прыжок с крыши, о котором я уже рассказывала.
Разумеется, я не сказала родителям, чья это была идея, да и, в конце концов, я была сама виновата, что послушала его и настолько уверилась в успехе, что не задумалась о возможных мерах безопасности. Представьте себе, мне было даже совсем не страшно прыгать, тем более что у меня уже был немалый опыт полетов во сне.
В тот год Ллуйор пошел в первый класс. Поначалу отчим хотел отдать его сразу во второй как уже умеющего читать и писать, но, трезво оценив способности подопечного, решил этого не делать. Как и следовало ожидать, будущего ученика палача там встретили неласково. А если учесть, что и сам процесс учебы, мягко говоря, не доставлял ему удовольствия, то неудивительно, что школу он в конце концов бросил. Правда, сказать об этом дома Ллуйор не решился; он уходил с утра как будто на занятия, а сам целый день играл на улице с мальчишками, с которыми все-таки свел знакомство (они жили в другом районе Йартнара и не знали, что он — ученик палача). Среди этих мальчишек были и другие прогульщики и самые натуральные босоногие оборванцы, у родителей которых просто не было денег на школу, но им-то он не читал никаких проповедей о недостойности подобного поведения…
Естественно, спустя какое-то время все это открылось. И, естественно, Ллуйору сильно не поздоровилось. Как я уже говорила, меня отчим никогда не бил, но его тогда все-таки выпорол, сказав, что ученику палача следует иметь о боли не только теоретическое представление. Досталось ему (уже на словах) и от мамы, и от меня.
Больше всего меня возмутило даже не то, что он бросил школу, а то, что он врал всем нам, включая и меня, своего лучшего друга. И когда я высказывала ему свое возмущение (мы сидели вдвоем на чердаке, точнее, я сидела, а он после полученной взбучки предпочел лежать на пузе, подстелив гобелен с охотниками), он обозленно заявил, что врут все вокруг, «и дядя Кйотн, и твоя мать тоже». Когда же я потребовала объяснений, он с довольным видом выложил, что Кйотн Штрайе — вовсе не мой родной отец.