Шесть рассказов об исчезновении и смертях
Фотография
История басмаческого движения в Туркестане полна драматических сцен. Там разыгралась, возможно, одна из последних битв средневекового мира, уже не понятного для нас. Повороты человеческих судеб были настолько необычны и полны тайн, что вполне могли сравняться с развязками из «Тысячи и одной ночи». По-разному простились со своей жизнью мятежные вожди. Если, например, Мулат-бека разрубил до седла красноармеец 2-го Ташкентского кавполка в случайной ночной стычке недалеко от Карамет Нияза, то Джафар-хан погиб от пули, пущенной в затылок одним из ограбивших его адъютантов во время спешного отступления и перехода иранской границы. Покинутый своими джигитами умер от холеры, свирепствовавшей в Тибризе, Ахмет-ходжа, и никто не знает, где его могила. Лишённый путей к отступлению, окружённый в одном из кишлаков, вспорол себе живот Измир-бек. А такие вожди, как Рахмонкул, Хауз-хан, Ата-бек, Муэтдин (Курбаши), были расстреляны по постановлению Ашхабадской ЧК.
Но среди всех судеб и смертей, освещённых идеей ислама и обагрённых кровью тысяч людей, пожалуй, самой странной является история Сары-хана, уже забытого сейчас, но не менее знаменитого, чем Иргаш или Джунаид-хан, тогда, в начале двадцатых. Когда 25 октября 1917 года границу России и Ирана пересёк паломник в белоснежной чалме, с двухметровым посохом, с поседевшей острой бородкой, офицер-пограничник не обратил на него никакого внимания. Паломник, как и тысячи других, направлялся к священному городу Мешхеду. Офицер прочитал разрешение на паломничество мусульманских духовных лиц, вернул документ и пропустил путника, подняв пограничный шлагбаум, с которого ещё смотрел в сторону Ирана двуглавый орёл. Но человек в чалме ушёл не сразу, он почтительно поклонился и лукаво улыбнулся, моргая прищуренными большими глазами, будто вдавленными в лицо. Сверкнули его белые редкие зубы, и он что-то пробормотал себе под нос.
Пыльные ветры, пробегавшие по дорогам, сопровождали паломников, идущих и возвращающихся. Последние, не раз обернувшись назад, кидали в сторону святого города придорожные камни, ибо не зря говорила молва: «И камни идут в Мешхед».
Он давно уже мечтал поклониться могиле имама Резы[1]. И вот, наконец, к исходу пятого десятка его мечта сбылась: он стоял на окраине Мешхеда, в самом центре которого сверкал золотой купол мечети, а возле неё уже видна была нескончаемая очередь паломников. Каждый держал в руке записку с вопросом к имаму, они бросали их, подходя к его склепу, сквозь золочёную решётку. В каждой записке была монета. Бросил записку и он. Придя на следующий день и отыскав среди вороха клочков бумаги свой — с именем и ответом, паломник поспешил развернуть его и прочитал: «Твой дом горит! Дело имамов в опасности! Что же ты медлишь?»
Жарким летом 1921 года от Красноводска до Маргелана, на всём протяжении Туркестана, ещё недавно покорённого генералом Скобелевым, свирепствовали многочисленные банды мусульман, объединённые священной войной против неверных джихадом и зелёным знаменем Пророка.
Возвращаясь после очередного набега на железнодорожную станцию Тополиная, отряд Сары-хана направлялся к кишлаку Фараб. Он ехал впереди своих воинов в белой папахе, на белом арабском скакуне-иноходце. Уже вечерело, и джигиты, завидя костры селения, стали погонять коней. Солнце погружалось в барханы, лица воинов блестели как медные сосуды. Тени всадников вытянулись и были похожи на мифических чудовищ, стерегущих страну вечности.
Волной, почти не оставляя следов, проползла испуганная конским топотом серебристая кобра. Ветер шуршал в саксауловой роще, обещая миру и людям ночную прохладу после дневного изнуряющего зноя. Меланхоличный верблюд пережёвывал колючки, готовый стоять здесь ещё тысячу лет. В показавшихся среди барханов юртах суетились люди. И хотя там пахло пловом и дымом, в них было полно пыли и блох. Однако среди этих хижин пустыни выделялась одна, чьи кошмы были обшиты белым полотном, обтянуты ткаными дорожками.
Войдя в неё, Сары-хан сорвал с головы папаху, почтительно поклонился и робко сказал: «Салам алейкум». То же сделали и его джигиты. Услышав ответное приветствие, они разбрелись по юрте и сели на ковры вокруг одетого в простой халат человека с морщинистым большим лбом, лицом старика и глазами юноши, перебиравшего чётки. Сары-хан сел напротив него. Тот, казалось, не замечал вошедших, и продолжал о чём-то размышлять. Но вдруг он поднял глаза:
— Здравствуй, воин.
— Здравствуй, святой ишан.
В правой руке ишана сверкнул серебряный дирхем. Он бросил его перед собой и тот покатился. Взглянув на Сары-хана, святой сказал: «Считай». Монета делала круг за кругом и, кажется, не собиралась останавливаться. Но после пятидесятого круга задрожала и упала решкой вверх.
— Пятьдесят, — Сары-хан заворожённо взглянул на ишана.
— Да, пятьдесят. Вот так я кручу дирхем и приказываю ему упасть после пятидесятого круга. Вот так и аллах распоряжается судьбами людей.
И рано ль, поздно ли — любой цветок увянет.
Своею тёркой смерть всех тварей перетрёт.
Мои глаза видели лица многих воинов с печатью смерти, судьба каждого, её начало и конец, была мне известна. Но в твоём уходе будет что-то туманное, хотя он и произойдёт в скором времени.
Лицо Сары-хана стало каменным, он напрягся всем телом.
— Если кончина туманна, то можно ли её избежать?
— Нет, нет, — запротестовал святой. — Так и будет. Ты погибнешь. Но не от пули, не от сабли, не от яда, не от верёвки. Я как будто вижу что-то, не знаю что, но это будет очень скоро.
Сары-хан, помрачнев, тяжело дышал. Вошедший человек принёс чай и стал разливать его гостям. Сары-хан резко встал и крикнул джигитам: «Всем сидеть!» Затем он вышел из юрты мрачнее тучи. Все слышали, как он вскочил в седло и умчался вглубь пустыни, но никто не посмел встать и догнать его.
Он вернулся только утром, уставший, упал на ковёр и, не раздеваясь, заснул крепким сном.
Когда хан проснулся, то сказал одному из своих нукеров — Осману, что решил выдать за него свою дочь, и распорядился послать гонца в его родной кишлак, который был в одном дне перехода.
Тогда же он выступил с бандой в направлении Чарджуя и Душака. Осман вёл передовой отряд в пятьдесят сабель. Не доезжая Чарджуя, в районе старого мусульманского кладбища, неожиданно появился Коммунистический кавалерийский батальон имени Розы Люксембург, который с ходу атаковал отряд Османа и обратил его в бегство. В этом бою храбрый нукер погиб, лишившись головы. Джигиты принесли его тело вождю, приказавшему нарядить воина в парадные одежды и, завернув в ковёр, везти в родной кишлак хана.
Отряд прибыл туда в день свадьбы. Ковёр положили возле юрты и развернули. Сары-хан вошёл в юрту и вывел дочь.
— Вот твой жених, дочка, — торжественно сказал он.
— Да это же безголовый мертвец, — в ужасе закричала девушка.
— Голова — это ещё не самое главное, что есть у мужчины, впрочем, как и у женщины, — ответил отец и, выхватив саблю, отсёк дочери голову. Когда два обезглавленных трупа поставили у стены одной из юрт, свадьба началась. Веселье кипело всю ночь, и никто никогда не видел Сары-хана более радостным, чем тогда.
В пять часов следующего дня его отряд налетел на станцию Душак. Взорвав у стрелок и в местах пересечения железнодорожное полотно, его воины хватали всех русских, бывших в городе, и провожали в маленькое здание почты. За два часа в нём набилось человек сто пятьдесят. Это были разные люди: большевики, правые и левые эсеры, несколько делегатов Учредительного собрания, бывшие офицеры, рабочие-ремонтники, служащие вокзала, случайно попавшиеся австрийские военнопленные, возвращавшиеся домой. Они стояли в этом домике вплотную друг к другу четыре дня. Их мучил голод, а ещё сильнее — жажда. Наконец дверь открыли, и узники увидели в нескольких шагах от домика бочку с водой. Вокруг дорожки, ведущей к ней, выстроились воины Сары-хана. Толпа ринулась к воде, со всех сторон на людей сыпались плёточные удары. Когда же первые, достигшие бочки, отпили по глотку, то почувствовали солёный привкус.
Сары-хан, сидевший на своём белом скакуне, молчаливо наблюдал за этой сценой. Казалось, он уже не отличал неба от земли. Потом людей снова загнали в домик и продержали там целые сутки.
На следующий день послышались отдалённые выстрелы приближающихся отрядов красных. Сары-хан приказал поджечь здание почты и, не дожидаясь исполнения приказа, ускакал со своими телохранителями.
Ночью в его юрту привели белого человека, одетого в восточные одежды и сносно говорившего на языке Пророка — арабском. Это был английский эмиссар сэр Генри Крег. Вот как он вспоминает свою встречу с Сары-ханом в одной из глав многотомной «Истории басмачества», выпущенной в 1962 году издательством «Пергамон Пресс» совместно с кафедрой истории Оксфордского университета:
«Ещё находясь в Мешхеде и ожидая переброски в Туркестан, я был наслышан о его подвигах от английского генерального консула в Иране сэра Ричарда Ридела. Теперь, когда связной доставил меня в его ставку, я увидел перед собой сказочного героя, Али-Абу, лукавого и умного субъекта. В тот момент мне вдруг показалось, что я нахожусь в одном из залов музея этнографии Лондонского географического общества. На меня смотрел человек раннего средневековья!
Он говорил по-арабски, но читал с большим трудом, а паровоз считал одним из воплощений шайтана. В часы досуга Сары-хан долго расспрашивал меня о других странах и недоверчиво слушал мои рассказы, после которых стал считать Англию чуть ли не вымышленной страной, наподобие Лапуты. Меня же он утешал словами о том, что, когда туда придёт ислам, а это время не за горами, там всё встанет на свои места. Я не мог с ним не согласиться.
Надо сказать, что тогда, кроме моей прямой обязанности, а точнее сбора разведданных, я занимался тем, что писал короткие репортажи для «Таймс» и «Обсервер». Тут мне пришла в голову мысль сфотографировать Сары-хана для моего очерка. Он очень неохотно согласился и ещё больше насторожился, когда увидел мою камеру. Но я успокоил туземца и сделал неплохой снимок вождя на фоне бесконечного моря барханов».
Английский разведчик и не подозревал, какую роковую роль в судьбе Сары-хана сыграет обыкновенная фотография. Когда он показал ему снимок, хан, улыбнувшись, сказал: «Какое интересное зеркало».
— Это не зеркало, — довольно учтиво ответил англичанин.
Тогда Сары-хан подозвал к себе одного из нукеров и попросил его отойти к самой стене юрты и посмотреть, пропадёт ли «отражение».
— Нет, великий хан, отражение не пропадает. Ты здесь! — ответил исполнивший просьбу и ткнул пальцем в фотографию.
— А когда я ускачу в твою Англию или Мекку, — спросил не на шутку напуганный хан, — отражение пропадёт?
— Нет, оно теперь вечно, — ответил довольный произведённым эффектом сэр Генри Крег.
— Если я смотрю в воду и ухожу, — забормотал хан, — отражение исчезает, его уносит течение. Если передо мной зеркало и я ухожу, отражение пропадает, его уносит время. Но сейчас, куда бы я ни ушёл, отражение останется навсегда.
— Да, навсегда. И что самое удивительное, таких изображений можно напечатать бесконечное множество, — услышал хан за спиной.
В одну минуту он представил бескрайнюю равнину, выстланную его фотографиями, множество одинаковых лиц, где каждое являлось Сары-ханом и не принимало никакого другого! Чудовищная пустота ворвалась в его душу, и он ощутил великое Ничто. Солнце, плавающее над всем этим фотографическим ландшафтом, стало надуваться и разбухать, в какой-то момент оно превратилось в глаз неземного исполина. От этого видения у Сары-хана затряслось всё тело, он резко вскочил на ноги, крикнул:
— Ты прав, ишан! — и замертво рухнул на ковёр рядом с керосиновой лампой, в которую падали, резко подпрыгивая в воздухе, опалённые ночные мотыльки.
Дизель Дизеля
Это всего лишь небольшая полемическая заметка, порою с довольно амбициозными эпитетами, в которой автор (находящийся в некотором родстве с главным героем) попытался воскресить если и не сам дух того эпического времени, то, по крайней мере, несколькими штрихами набросать панораму давно ушедшей от нас эпохи экономического бума, грюндерства и империи. Благодаря точности формулировок, исконно присущей языку Гёте, можно с полной уверенностью утверждать, что данный перевод выполнен почти адекватно авторскому тексту. Если же кого-нибудь из педантов заинтересует первоисточник, то он может убедиться в правильности вышесказанного, обратившись к одиннадцатому номеру «Швейцарского иллюстрированного журнала» за 1935 год, где на странице 28 помещена статья доктора технических наук, преподавателя политехнического института города Базеля, политического эмигранта Ганса Дитриха Люббе.
«Скоро вся научная мировая общественность будет отмечать очередную годовщину со дня рождения выдающегося немецкого изобретателя, автора последней сенсации девятнадцатого века Рудольфа Дизеля. Масштабность сделанного изобретения, его научный резонанс и сила воздействия на технический прогресс вряд ли переоценимы, а между тем до сих пор нет полной всеобъемлющей биографии учёного. Один известный автор (чьё имя здесь мне не хочется упоминать), создавший ряд интереснейших монографий о жизни Планка, Максвелла, Пуанкаре и Эдисона, пессимистически заметил, ссылаясь на известный факт жизни учёного, что написание такой полной биографии вряд ли осуществимо, а некоторые молодые террористически настроенные «ювеналы» даже задают риторический вопрос: а был ли Авель?»
Мы со своей стороны категорически отвечали и отвечаем: «да».
Данная работа, конечно же, не претендует на то, чтобы называться всеобъемлющей биографией, её цель состоит, прежде всего, в том, чтобы ввести в оборот ряд новых обнаруженных лишь в последнее время фактов, а также в очередной раз напомнить научному миру о человеке, которому этот научный мир очень многим обязан.
В конце XIX века, ещё местами сохранявшем последние осколки доблести и благородства, а возможно и рыцарства, завещание Фридриха Великого было наконец исполнено волей «железного канцлера». Земля Нибелунгов, подарившая миру суровый гений Рихарда Вагнера и заоблачный полёт мысли Артура Шопенгауэра, после долгих предродовых мук объединилась в одно марширующее целое, скорее напоминающее кулак, чем голову, и прочно застрявшее в самом горле Европы. Промышленная лихорадка, закипевшая тогда на всём пространстве от Рейна до Кёнигсберга, вышвыривала из своего чрева Круппов, Сименсов, Тиссенов, Маннесманов и, как в волшебной реторте, перегоняла из одного конца страны в другой несметные армии людей, заворожённых одним словом: «Завод». Ритм времени уже задавал не скрип телеги или кареты, а стук вагонных колёс, сигналы фабричных гудков и шелест биржевых акций.
В один из августовских исторических дней (впрочем, тогда все дни были историческими) 1897 года, когда колониальная армия Вильгельма Кайзера одержала новую сокрушительную победу над многочисленной ордой папуасов и подарила немцам экзотический архипелаг Бисмарка, о чём взахлёб кричали мальчишки-разносчики газет, по блестящей полированной мостовой Кёльна шёл человек в скромном, хорошо отутюженном костюме и с белой бабочкой.
На его толстом носу ловко сидело пенсне с идеально овальными линзами, иногда отсвечивавшими и слепившими глаза прохожих. Пенсне скорее служило забралом, за которым прятались большие грустные глаза застенчивого человека. Он казался несколько мешковатым, неловким и взволнованно дышал, покусывая губу. Две морщины, поднимавшиеся от бровей, соединялись в центре лба, образовав стрелку, как бы указывающую, что именно эта часть головы, составлявшая добрую половину лица, могла принадлежать как Данте, так и Сократу. Да, да, именно таким он смотрит на нас с пожелтевшей карточки (увы, одной из немногих), сделанной в каком-то кёльнском фотоателье за год до случившегося, и именно таким он был в тот поворотный для его жизни и всемирной истории день.
Случайный прохожий заметил его возле прозрачной витрины аптеки с ярко-красной буквой «А» со знаком эскулапа. Дизель легко дотронулся до треугольника усов, провёл платком по небольшому, но толстому подбородку и, обернувшись, сказал морщась: «Кажется, нормально». Через час он сидел в глубоком кожаном кресле, впитавшем в себя запах посетителей, в кабинете известного кёльнского промышленника Ойгена Лангена. Стены были отделаны дубом с узорчатой резьбой, в круглом окне здания в стиле модерн, словно в аквариуме, плавал древний город: на фоне низеньких двух- и трёхэтажных домов резко выделялись шпили знаменитого собора, воткнутые в ядовито-синее небо. Рядом за длинным столом сидел бородатый человек с мрачными бровями, закрывавшими собой колючие глаза. Борода его чуть подрагивала, когда он что-то хотел сказать, просматривая с плохо скрываемым пренебрежением принесённые посетителем бумаги.
— Господин Дизель, всё, что вы предлагаете, — тут он замялся и сделал неприятную гримасу, — ...очень интересно: четырёхтактный двигатель внутреннего сгорания, повышенная экономичность, техническая новинка с блестящим будущим. Но риск, знаете... Это не моя стихия, это, извините, всё несколько туманно и похоже, не обижайтесь, на аферу.
Возвращаясь домой, Рудольф Дизель (так гласит семейная легенда) увидел чёрную кошку, сидевшую на перекрёстке улиц, прямо у водостока. Два её глаза были отверстиями, ведущими в другой, непостижимый мир, серебряные усы не имели концов, а шерсть светилась. Как только до кошки осталось шага четыре, она встала и походкой львицы пересекла улицу.
«Дурной знак», — подумал изобретатель, и хотел было свернуть, но в последний момент не рассчитал и случайно пересёк линию.
Стёкла в окнах окружающих домов сверкнули предвечерним светом, стая ворон сорвалась с крыши, а в какой-то комнате прорезался плачущий голос невидимого разбуженного ребёнка. И хотя Дизель был человек суеверный, предзнаменование не имело теперь для него никакого смысла — просто довесок ко всему случившемуся.
Он поднимается по винтовой лестнице доходного дома, построенного, наверное, во времена последнего крестового похода, вынимает из кармана большой ключ и открывает высокую массивную дверь, заставляющую вспоминать о Герхарте Гауптмане и о его дошедших до последней черты отчаяния героях.
В комнате, окно которой выходит во внутренний дворик (оттуда постоянно несёт чём-то тошнотворным), на диванчике за вязанием сидит старая мать, за столом у окна отец в выцветшей жилетке переплетает Библию, а на узкой кровати спят два брата.
Аскетическое учение пиетистов, которого придерживалась семья, ставило гипертрофированную скромность, доходящую до самобичевания, вершиной познания бога, поэтому Дизель мог и не ходить к Лангену, но положение было уж очень критическим.
Он сел на диванчик рядом с матерью и опустил голову:
— Всё. Это конец.
Мать помрачнела, отец задумчиво уставился в окно и стал набивать трубку остатками табака, который по крошкам насобирал в карманах.
— Он выставил меня. Впрочем, я предполагал, чем всё это кончится.
Мать, едва верившая в то, что слышала, сказала:
— Неужели небо оставило нас!
Вдруг в дверь кто-то очень по-деловому постучал.
— Наверное, пришли с квартиры выгонять, — уточнил отец.
Рудольф открыл дверь. На пороге стоял человек во фраке, его голову украшал щегольский цилиндр, правая рука опиралась на трость с набалдашником из слоновой кости, изображавшем голову сфинкса. Гладко выбритое круглое лицо лоснилось и пахло одеколоном, нос принюхивался, а бровей почти не было.
— Вы господин Рудольф Дизель? — спросил человек, говоря чуть в нос.
— Да, точно так.
Незнакомец глубокомысленно покачал головой.
— В мартовском номере «Немецких технических новостей» была напечатана ваша статья?
— Была напечатана.
— Отто Эткер, — человек протянул ему мраморную руку, — коммерческий представитель «Дома Фуггеров» в Кёльне. Мне поручено договориться с господином Рудольфом Дизелем о его скорейшем выезде в Аугсбург, где на одном из заводов предполагается выпустить ваш двигатель. Вот билет на завтрашний восьмичасовой поезд, — представитель вынул из бумажника голубой картонный прямоугольник, — и ещё небольшой аванс — триста марок.
Случившееся казалось невероятным, но оно произошло. И уже дальше события понеслись с оглушительной скоростью, доступной по тем временам лишь последней модели локомотива Борзинга.
Через день он уже ходил по шумным цехам крупного завода, этого гигантского часового механизма экономики, перемалывавшего своими шестернями уголь Рура и железо Урала. Сопровождавший его невысокий человек инженер Георг Шнайдер, приставленный к нему в качестве ассистента, делал необходимые объяснения, иногда прикладывая платок ко рту и кашляя от мучившей его чахотки. Больше всего Дизеля поразила работа парового молота, похожего на сумрачную фантазию Иеронима Босха. В одну из пауз между ударами он успел сказать Шнайдеру:
— Восхитительно! Как симфония! Господин Шнайдер, я всю жизнь мечтал создать вечный двигатель. Побочным продуктом этой навязчивой идеи явилась моя модель с оптимальной экономичностью, но покорение вечности ещё впереди.
Наступил день, когда первый двигатель был собран. В цехе толпились инженеры, представители науки и прессы, «большие люди» из «Аугсбург-Нюрнбергской компании», одно лишь перечисление имён которых могло стать не только украшением придворных раутов Берлина и Вены, но и существенной части словаря Брокгауза и Ефрона. Несколько великосветских дам о чём-то щебетали в некотором отдалении, бросая из-под тёмных вуалей неосторожные взгляды. А некоторые весьма информированные источники (в частности, «Континенталь телеграфен компани») довольно прозрачно намекают на присутствие одного принца крови[2].
Дизель продемонстрировал своё сверкающее изобретение в работе и, подобно фокуснику, серьёзно раскланивался под аплодисменты восхищённой публики, а уж через пять минут звенели и пенились бокалы с шампанским. Головокружительная красавица, королева меццо-сопрано, покорившая Европу, креолка Алиса Борнео в знак преклонения исполнила одну из мелодичных песен Иоганнеса Брамса. Вечно лоснящийся Отто Эткер, вышедший из первых рядов, по-отечески обнял виновника торжества и провозгласил:
— Господа! Сделан ещё шаг, ещё один мощный рывок к будущему! Случившееся сегодня просто феноменально! Поэтому, я думаю, никому не покажется странным, если это детище нашего талантливого изобретателя мы назовём скромно и ёмко — дизель!
— Ура! Ура, Дизель! — раздавалось то тут, то там. — Да здравствует Дизель!
В этом ликующем море только один Георг Шнайдер заметил, как лицо инженера стало серьёзным, а на лбу выступило несколько капель пота. Дизель, казалось, не слышал происходящего.
Вечером, когда в ресторане «Флора» закончилось чествование, Рудольф Дизель сел в один экипаж вместе с меланхоличным толстяком, генеральным директором Аугсбургского завода Эрихом Ульмом.
— Ну как, Рудольф, вы довольны? — спросил тот, едва зацокали копыта.
— Я очень рад, — сдержанно ответил инженер. — Однако я прошу вас, милейший господин Ульм, не называть мотор моей фамилией, на это есть очень много причин, сообщать которые я не хотел бы.
— Хорошо, хорошо, мы подумаем, но, поверьте мне, мой дорогой, скромность не всегда украшает человека, к тому же вы немного переутомились и взволнованы. Отдохните, расслабьтесь, съездите на Оффенбаха, наконец.
— Да, да, господин Ульм, возможно, вы правы.
Однако проходило время, а дизель оставался дизелем (я, конечно, говорю о двигателе). В конце концов, инженер не вытерпел и ворвался в кабинет директора.
— Почему мотор называют моим именем? — с раздражением спросил он.
— Потому, что вы его изобрели, — примирительно ответил директор.
— Ну и что! Мало ли что я изобрёл! Я требую убрать своё имя! — стал повышать голос Дизель.
— Это невозможно, — категорически сказал Ульм.
— Да? Интересно, почему это невозможно?
— Потому, что уже заключены договоры с другими предприятиями, в том числе и с заграничными, а в графе «наименование товара» стоит — дизель.
— Где? Где эти договоры? Их нужно сжечь! — закричал Дизель. Его лицо покраснело, и через несколько секунд он, наверное, перешёл бы к физическим действиям.
Из-за двери выглянули испуганные лица двух мастеров, приглашённых для беседы. Ульм успел им подмигнуть, потом он таинственно огляделся по сторонам и подвёл Рудольфа Дизеля к окну, делая вид, что собирается сообщить ему нечто важное, а им незаметно махнул рукой. Мастера ворвались в комнату и довольно быстро скрутили изумлённого Дизеля. Явившийся в скором времени заводской врач сделал ему инъекцию успокаивающего, после чего он расслабился, а Ульм сказал:
— Господин экзальтированный гений, если уж вам так это не нравится, добейтесь приёма у Кайзера. Да, да, у Кайзера. Сегодня это единственный человек, который действительно может вам помочь.