– Чего бояться-то? Кто меня тронет здесь, на Божьей горе?
– А чего тебе дома разонравилось?
– Ты глупый или притворяешься? – Летава выпустила его руку и отступила на шаг. – Если я буду на горе жить, меня не станут замуж отдавать. И я смогу ждать… пока ты не вернешься.
– Я не знаю, когда я вернусь! – отозвался Берест с досадой, за которой скрывалась тоска.
Летава ничего не требовала от него, но он не хотел, чтобы она брала на себя обеты и несла лишения, которые могут оказаться ненужными.
– И я не знаю. Пытались с бабкой ворожить – не дает судьба ответа. Но вроде долгая нить тебе напрядена. Вернешься же ты когда-нибудь. А я тебя дождусь.
Берест вздохнул. Он чувствовал на сердце неудобство, будто за ним вдруг обнаружился долг, какой он не в силах вернуть.
– Я вот тебе приготовила, – Летава вынула из короба полотняный сверток и расправила.
– Что это? – в темноте Берест лишь смутно различил у нее в руках нечто белое.
– Сорочка тебе, – Летава протянула ему расправленную на вытянутых руках сорочку. – На счастье-удачу. Возьми с собой. В добрую долю я тебя облекаю, – девушка приложила сорочку к его груди, – опоясываю красным солнцем, ограждаю частыми звездами.
Со стесненным сердцем Берест принял дар и поклонился – как поклонился бы старой Бегляне. Ему было неловко – Летава приготовила дар, будто невеста жениху. Но отказаться было никак нельзя: не отказываются от счастья-доли, выпряденной, сотканной и сшитой женскими руками. Особенно если потрудилась над ней внучка старшей жрицы, обученная всему, что умела делать та лягушка, которая потом превратилась в волшебную деву. Дар был очень завидный, Берест понимал это. Но не радовался: Летава пыталась соткать судьбу, которую Берест не мог считать своей.
– Зря ты это затеяла, – все же выдохнул он. – Не выйдет из этого добра.
– А ты что за вещун? – нахмурилась Летава.
– Какой я вещун… Я вовсе никто! У меня ни семьи, ни рода больше нет, ни верви, ни земли родной. Скитаюсь вот… полгода уже, будто волк.
– Но ты же веришь, что землю вашу вы вернете. Я слышала, какие вы обеты над чашей давали.
– Верим.
– А значит, будет у тебя и земля, и семья. – Летава вновь придвинулась и взяла его за обе руки. – А я дождусь. Я тоже обет такой дала.
– Бе-ерест! – закричали снаружи, во дворе. – Мары унесли?
– Пора мне, – Берест шагнул назад, повернулся и вышел из клети.
Темнота промолчала.
Далята и Мышица ждали его перед обчиной – уже последние.
– Ну что, идем? – Далята хлопнул его по спине.
Берест молча пошел вперед.
– А мы думали, ты останешься, – на ходу сказал Мышица.
Если Далята происходил от одного из самых знатных и уважаемых бояр деревских – Величар, его отец, в эту войну был воеводой, пока не погиб в схватке с братьями Свенельдичами, – то Мышица родился в какой-то мелкой веси незнаемого рода с притока Уборти, промышлявшего бортничеством. Жили они небогато, что им, пожалуй, и в холопстве будет не хуже. Мышица остался при войске, потому что здесь веселее. «А убьют – хорошо, работать не надо!» – смеялся он, если заходил разговор о том, как бы вернуться домой и снова жить как все.
– С чего мне оставаться? – сдержанно ответил Берест.
– К бабке во внуки пойдешь.
– Иди ты…
– Да я б пошел, не возьмут меня! А ты парень всем хороший – но дурак, я погляжу!
Берест не ответил. Может, он и дурак. Летава – красивая девушка, он сам любовался ее белым лицом с мягкими чертами, рыжим золотом косы, яркими губами – будто малина ягода. Реши он остаться – Бегляна нашла бы ему место в доме. Старуха уже много лет, после ранней смерти мужа, управляла восемью детьми, челядью и всем хозяйством; все ее дети уже имели свои семьи и половина жила отдельно, но и сейчас взрослые сыновья слушались ее беспрекословно. Все семейство в Плеснеске было известно как Бегляновичи. К Бересту бабка благоволила, хотя он, молчаливый и сдержанный, вовсе не старался ее милость заслужить.
Но к чему ему это благоволение? Даже отдай ему Бегляна внучку в жены и прими в дом, кем он станет? Еще одним из Бегляновичей? Он, сын Коняя из Малина, Световеков внук, Добромиров правнук? Тело-то его будет здесь жить, и нехудо. А душа? Тело каждый от родителей свое собственное получает, а душа у всего рода общая. Искра родового огня влетает в новорожденного и возвращается с его смертью к истоку, чтобы потом порхнуть уже в другого. И если гаснет родовой огонь – искра не горит, а дотлевает.
Только близ родовых могил душа Береста могла ожить. Только там он мог бы, вырастив семью, понемногу снова раздуть из своей искры мощное пламя. Но чтобы иметь право возвратиться с гордо поднятой головой, а не согнувшись по-рабски, сейчас он должен был повернуться спиной к Летаве и следовать за Коловеем прочь – на север, в землю волынян.
Он не мог подобрать слов, чтобы объяснить это девушке, но надеялся: она сама поймет.
День, когда назначили каравайный обряд, выдался пасмурным, и пришлось за полдень ждать, чтобы солнышко хоть проглянуло сквозь серые весенние тучи – иначе счастья молодым не будет. Свадьбу Предславы Эльга затеяла справлять пышно и шумно. Строго говоря, для невесты-вдовы, «совушки», такая не пристала, но Эльга отправила отроков с приглашениями ко всем боярам земли Полянской, надеясь щедростью притушить недовольство знати.
Караваи стряпать затеяли в княгининой поварне: здесь хватало места, а на дворе имелось несколько больших хлебных печей. Длинное бревенчатое строение с очагами украсили свадебными рушниками, снопами и венками из колосьев от прошлогоднего урожая. Пришел Олег Предславич – отец невесты; давно умершую ее мать заменяла Эльга. Сейчас судьба Предславы находилась в руках княгини, и именно она отдавала свою родственницу и пленницу заново замуж.
Втроем встали перед очагом – посередине отец невесты, по бокам Эльга и Предслава. Для рослого, уже почти седого Олега Предславича эта свадьба дочери была первой: когда ее, юную девушку, отдавали за Володислава деревского, ее отец был очень далеко и его замещал Мистина. Теперь на его добром лице с глубокими морщинами было волнение, в глазах блестели слезы. Он вспоминал Мальфрид, свою давно умершую первую жену, годы юности, даже собственную свадьбу; ощущение протяженности и полноты жизни наваливалось так, что щемило сердце. Давно ли, казалось, он вез молодую жену из Хольмгарда в Киев, чтобы занять дедов стол, и по пути узнал, что она беременна? Давно ли Мальфрид положила ему на руки новорожденную девочку? И вот…
– Благослови нас, матушка-княгиня, печь каравай на Предславину свадебку, высокий, веселый! – начала Ута, во главе стайки жен-каравайниц подойдя к Эльге.
– Благословит вас Сварог-отец, отцы и матери рода нашего, и я благословляю! – ответила Эльга.
– Сестры мои, красны девушки, тетушки, благословите и помогите каравай испечь! – поклонилась женщинам сама Предслава.
Чудный это был обряд – и невеста, и ее названая мать обе явились в белой вдовьей сряде. Но не только они были «в печали». В их ближнем кругу многие женщины потеряли мужей или родичей за минувшие полгода – в день гибели Ингвара или позднее, во время зимней войны в Деревах. И в лицах женщин, глядевших на смущенную Предславу, сияла надежда – отрадно было видеть, что для одной из них уже открылся путь к новой жизни.
Вокруг Уты толпилось пять-шесть молодых женщин и девушек, позванных в каравайницы: все из числа родни, здоровые, красивые. В нарядах их преобладали белый, голубой, синий цвет – цвета печали, но лица светились радостью. Это собрание знакомых лиц, радостное возбуждение, наполняющее всякую женщину на свадьбе, усиливалось памятью недавних горестей. Жизнь залечивает раны, и зрелище того, как обретает новую судьбу наиболее пострадавшая от войны женщина, всем казалось истинной победой над смертью.
Как положено, все вместе взялись за дело: Ута держала сито над квашней, Соловьица – пышнотелая жена боярина Честонега – сыпала муку, Дивуша замешивала.
пели женщины вокруг.
Всего несколько слов тянулись, переливались на все лады, в бодром и торжественном токе, десятки голосов сплетались в искристую реку, и она сама несла на себе простое, но такое важное обрядовое действо.
Растревоженное пением сердце щемило – глядя на Уту возле квашни, Эльга тайком смахнула слезы. Сестра стояла такая спокойная и важная, сама как «квашня», внутри которой зреет живой «каравай». «Новое брюхо» Ута понесла уже после того, как вернулась к мужу после насильственной разлуки. Этим летом она едва не погибла безо всякой своей вины, из-за чуждых ей дел державных. Но никто не слышал от нее ни слова жалобы. Ута могла лишиться жизни, потерять четверых детей; у нее на глазах погиб Ингвар и его гриди, она была и на погребении его, и на поминальной страве, хотя при избиении древлян не присутствовала. Но стойкость этой женщины не уступала ее верности: сейчас ее худощавое лицо, осунувшееся из-за беременности, дышало покоем и довольством. Она умела принимать все, что нельзя изменить, даже самое худое, при том сохраняя чистосердечную, сильную веру в лучшее будущее.
Опару покрыли полотном, укутали новой медвежиной с гладкой густой шерстью, поставили к печи – подходить. Коротали время весело: пели свадебные песни, по очереди девушки и жены выбирались в середину меж очагов плясать. Рассказывали о прежних свадьбах в семье, вспоминали разные смешные случаи.
В поварне становилось все теснее, все гуще набивалось народу. Под громкий гул приветствий появился жених, и Предслава покраснела от радости. Глядя на Алдана, она сама не верила такому счастью: что можно заполучить в мужья именно того, кто кажется желаннее всех на свете, рядом с кем она впервые испытала теплое волнение тела и оживление души, которое не тревожит, а скорее умиротворяет. С самого детства вся жизнь ее прошла среди смут; мнилось, вот сейчас, когда свадебный рушник свяжет ее с этим человеком, она вернется домой, где ей уже никогда не будут грозить никакие беды.
Подходили и мужчины: все многочисленные свойственники княжьей семьи, бояре – приятели Мистины, оружники и гриди – приятели Алдана. На каравайном обряде и должно быть людей побольше – чем шумнее и веселее делается дело, тем больше счастья молодым.
Стол засыпали соломой и поверх нее покрыли скатертью; поставили большую деревянную чашу с вырезанным на дне крестом – знаком защиты и солнечного света. Чаша вся вытертая, выглаженная, очень старая, треснула и была залатана тонким серебряным листом, прибитым золотыми гвоздиками. Не только Мальфрид и ее свекровь, Венцеслава Олеговна, замешивали в ней тесто для обрядовых хлебов, но и давно покойные дочери Киева рода. И не Эльга, а Предслава через бабку Венцеславу получила их кровь – о том говорило само ее имя.
В чашу переложили тесто, добавили муки и стали месить все по очереди: каравайницы во главе с Утой, сама Предслава.
пели женщины вокруг, наблюдая за работой.
Слаженный поток голосов звенел под кровлей просторной поварни, и уже казалось, именно здесь тот золотой покой Мокоши, где она и ее помощницы-судьбопряхи творят судьбу для новой семьи. Каждая мать в своем роду – внучка и наследница богини-матери, а обрядовые песни пробуждают в душах небесный дух и божественную силу – на те краткие мгновения, что определяют долгий предстоящий путь. Всякая дева или жена так или иначе переживет эти мгновения, принимая в себя богиню и ненадолго становясь ею. И эти отблески светлой радости, торжества, упоения своей жизнетворной силой долго еще будут согревать душу и давать силы для земных испытаний.
Одна за другой каравайницы подходили к чаше, и под их руками первоначально рыхлое, жидковатое тесто делалось все более мягким и гладким, как щечка ребенка. Выпечка хлеба – всегда священнодействие, но эти женщины, княгини и воеводские жены, брались за это дело в особых, священных случаях. Они держались важно, двигали руками в лад пению, но то и дело переглядывались и улыбались.
– У-у-у! – выкрикивала Соловьица в припев, и ее пронзительный голос был как копье, что пронзает пространство и со звоном ударяется о престолы богов.
Теста было много – всем хватило работы. После Уты к чаше подошла сама Эльга, подвернув белые рукава платья. Для подношений богам она несколько раз в год готовила караваи своими руками и умела месить тесто не хуже любой хозяйки в городе. Это ведь как опара, думала Эльга, глядя на свои руки, почти такие же нежные, как тесто в старинной чаше. Жены собираются и вместе с тестом месят и лепят судьбу будущей семьи, вкладывая в нее часть своего добра – красоты, здоровья, удачи, плодовитости, домовитости. Когда это делают все вместе, у каждой не убывает, а только прибавляется. Поэтому все женщины так любят свадьбы – дух этого действа питает их женскую силу, как топливо питает огонь.
Девки и жены плясали вокруг стола, раскинув руки и притоптывая, то подскакивая, то приседая, – изображая, как растет и пляшет сам каравай. Особенно Соловьица, женщина крупная, полная, с румяным круглым лицом, очень походила на веселый каравай.
И чем сильнее дух этого веселья раздувал женскую силу в самой Эльге, тем чаще взор ее почти против воли устремлялся к Мистине. В красивом белом кафтане, уверенный, веселый, разговорчивый, он сидел в дальнем конце поварни среди мужчин, и каждая деталь его облика – золотые перстни на пальцах, начищенная бронзовая отделка скрамасакса с белой костяной рукоятью на богатом поясе с серебром – без слов говорили: это не обычный человек, это тот, кто стоит над всеми. Он улыбался, лицо его дышало радостью, и даже первые морщинки в углах его глаз, от улыбки более заметные, сияли, будто солнечные лучи.
От непрошеных слез все немного расплывалось, и Эльга почти видела Ингвара – как он сидит на скамье рядом с Мистиной, с довольной улыбкой на простоватом лице, прикладывается к той же братине. Он должен здесь быть. Ведь выходит замуж его сестреница[3], а Ингвар всегда любил кровную родню. Даже тогда любил, когда поневоле наносил ей обиды.
Вдруг накрыло ощущение, Ингвар стоит прямо за спиной. Эльга вздрогнула и оперлась ладонями о стол.
– Устала, матушка? – окликнула ее Соловьица. – Давай я теперь поработаю!
Эльга улыбнулась и отошла от стола. Только потом глянула туда, где ей почудился муж. Конечно, она его не увидела – мертвые взорам живых недоступны, они если и сказывают себя, то иначе. Но ощущение его присутствия не проходило. Невольно они вызвали его сюда – где все, кто был Ингвару близок и дорог, собрались вместе по важному семейному делу.
И его присутствие Эльга ощутила не впервые. После смерти его ей стало мерещиться, что теперь он смотрит на нее непрерывно. И теперь ему, наверное, стало известно все то, что они с Мистиной при жизни исхитрились от него утаить. Все эти месяцы Эльга редко поднимала глаза к темноте под кровлей, опасаясь встретить суровый, невидимый для других взор. Но изменить уже было ничего нельзя.
Да она и не хотела ничего менять. Ей досталась непростая жизнь, и не раз приходилось выбирать из двух зол меньшее. Но ни одного из своих решений она не хотела взять назад и потому считала свою судьбу счастливой. Лучшее, что она могла дать Предславе, – как думала сейчас Эльга, глядя на гладкий ком теста под пухлыми и ловкими руками Соловьицы, – это чтобы она тоже ни одного из решений, принятых по своей воле, не хотела изменить. Эта доблесть, которой гордились еще витязи древности, равно доступна и мужчинам, и женщинам.
Но, видит покойный муж ее сейчас или нет, она не даст ему повода думать, будто она лишь дожидалась его смерти, чтобы устремиться в объятия его же побратима. Издали поглядывая на Мистину, Эльга быстро отводила глаза. Каждый взгляд на него как будто опалял ее – его красота казалась ей жгучей, даже сейчас, после стольких лет. Далеко на севере волховский Ящер взломал лед над своим ложем, открывая путь весне – в тридцать пятый раз после появления на свет Мистины, Свенельдова сына. Он сейчас в самом расцвете сил. Прямоугольный лоб, острые скулы, нос с горбинкой от давнего перелома, складки вокруг рта, когда он улыбается – при взгляде на него сердце Эльги пронзал огненный луч. Глаза так глубоко посажены, что когда они открыты, даже не видно верхнего века и ресниц, но и этот, по сути, недостаток придавал лицу Мистины суровое своеобразие и подчеркивал достоинства.
И неужели ей теперь всегда отводить от него взор? Сможет ли она когда-нибудь смотреть на него так же спокойно, как на других мужчин? А если нет, то сможет ли еще когда-нибудь дать волю своему сердцу? Может быть… со временем… когда ее положение без Ингвара упрочится, ей не придется оглядываться на каждом шагу… и ощущение незримого присутствия мужа утратит остроту… Говорят, это проходит года через три.
К счастью, веселое, шумное действо вокруг отвлекало Эльгу от печальных мыслей. Девки тем временем замешивали другое тесто, из муки и яичного белка, лепили из него колоски, цветы и венки для украшения караваев. Вот посадили каравай в глиняный поддон, украсили сверху «солнцем» из теста, рассадили вокруг него уток с яйцами, цветы из теста. Поставили на широкую доску – теперь Эльге и Олегу Предславичу полагалось обойти с ним печь, но огромный каравай был так тяжел, что еще две женщины им помогали его держать.
Вынесли наружу, где уже истопили самую большую хлебную печь, переложили на лопату.
Под песню Олег Предславич вдвинул лопату с караваем в печь, потом вынул; потом еще раз так же!
– Неси меч, руби печь! – кричали вокруг женщины. – Каравай не лезет в печь!
– Давай еще разок! – вопили мужчины и добавляли разные замечания, от которых Предслава краснела и закрывала лицо краем убруса.
Движения лопаты в устье печи и обратно намекали на законное продолжение свадебного обряда, а в каравае этом заранее «выпекались» все будущие дети.
На третий раз каравай наконец уселся на место, девки поднесли каравайницам воду. Первый вымыла руки Ута. Потом обернулась, окинула взглядом толпу, с ожиданием следившую за ней. Шагнула к Люту Свенельдичу – своему деверю, и мокрыми ладонями провела по его щекам.
Лют заорал, будто его окатили ведром ледяной воды, под общий хохот отпрыгнул в сторону. Эльга вынула руки из лохани и мягко коснулась лица Олега Предславича, передавая ему благословение каравая. Одна за другой женщины мыли руки, потом «умывали» мужчин; одни принимали это смиренно, другие кричали и якобы пытались убежать, но их ловили, подталкивали, тащили назад. Расшалившись, каравайницы совали руки в воду заново и выискивали себе новую жертву; по всему двору поднялась толкотня и беготня.
– Вон у тебя тесто на бороде! – кричала Соловьица, наступая на воеводу Асмунда.
Тот со смехом отшатнулся, едва не налетел на Эльгу; увидев ее, метнулся в сторону. Смеясь, Эльга и Соловьица вдвоем погнали его по двору среди общего мельтешения. Под руками их проскочил Лют, убегающий от юной Миловзоры. Его все хотели «умыть» – младший сын воеводы Свенельда был почти так же хорош собой, как старший, но не внушал такого трепета. Многие дочери боярские, едва плахту надевшие, не сводили с него восхищенных и призывных взглядов.
Следя, как Взорка гонится за Лютом, Эльга отвлеклась и вдруг налетела на кого-то. Обернулась и увидела прямо перед собой Мистину. Он смотрел на нее с ожиданием, даже с вызовом.
– А меня что же никто благословить не хочет? – Мистина улыбнулся.
Понятно чего: никто не смел его тронуть.
– К жене поди, – Эльга кивнула на Уту возле печи; той, конечно, не до беготни было.
– Ее благословения недостоин я, – шепнул Мистина так, чтобы слышала одна Эльга, придвигаясь к ней.
И не успела она попятиться, как он сжал ее запястья и прижал мокрые ладони к своему лицу.
Эльга затрепетала, внутренние концы ее бровей приподнялись, будто от легкой боли. Уже месяца три, со времен возвращения войска, она не позволяла ему к ней прикасаться и теперь ощущала, как сильно на ней сказывается это прикосновение. Волна тепла потекла в жилы, и только сейчас Эльга поняла, как застыло все у нее внутри. Она была как береза, в чьем теле зимний холод заморозил все соки, а теперь они вдруг согрелись и побежали, разнося оживление по всему ее существу. Ее испугала сила этих ощущений. Всё каравайные песни виноваты: они в каждой женщине пробуждают жажду – жить и нести в мир новую жизнь. А что есть любовь, как не жажда жизни? Не влечение к живому теплу, спасению в последней беде и утешению во всяких горестях?
Мистина выпустил руки Эльги, и она быстро отошла на два шага. Остановилась, борясь с порывом прижать к собственным щекам ладони, только что касавшиеся его лица, еще хранившие ощущение его чуть шероховатой теплой кожи, бороды.
– А моего – достоин? – тихо спросила она, возвращаясь на шаг.
– Да. – Мистина на миг опустил веки, будто печать налагая. – Перед тобой я не виновен ни в чем.
«А перед нею?» – едва не спросила Эльга, но удержалась.
За любовь к другой женщине Мистина никогда не каялся – и сейчас тоже, в этом Эльга была уверена. Его глаза говорили ей: «Я жду». Ожидание это было как камень, что веками лежал на своем месте и будет лежать.
Беготня почти утихла, по двору носилась еще только молодежь: девки целой стаей гонялись за Лютом и Ильметом, а юные сыновья боярские, отирая друг друга, совались под руки к Святане. Женщины покатывались со смеху, отцы подбадривали юных соперников криком.
Эльга отошла к своей жилой избе. Трое отроков, из-под навеса у дверей наблюдавших за действом, почтительно вскочили. Но Эльга не пошла в избу, а села на скамью: ей нужно быть при том, как каравай станут доставать и заворачивать в особый рушник.
Мистина медленно подошел и сел рядом. Не касаясь его, она чувствовала, что он волнуется. Все эти полгода после гибели Ингвара они не так чтобы избегали друг друга, но прежней откровенности не было, и это молчание их обоих тяготило. Мистина знал, что Эльга не верит наветам на него, и она понимала, что он это знает. Но это не приносило облегчения, как ни странно, а напротив, делало отчуждение необъяснимым.
Но нет худа без добра. Весь Киев свидетель, что пятнадцать лет Мистина Свенельдич был близок княжьей чете, как родной брат, пользовался безграничным доверием и мужа, и жены, что случается нечасто. Если бы Эльга, овдовев, объявила его своим новым супругом, не удивился бы никто. Но сделать этого она никак не могла, и ей оставалось употребить все силы, чтобы не дать заподозрить себя в распутстве. Мистина – муж ее сестры, ее зять, отец ее племянников. И пусть хоть весь Киев на них смотрит: их близость не выходит за межи родственной ни на шаг.
Вечерело, воздух был свеж и нежен, как сливки с холода, и в нем ощущался привкус зелени. В это самое время десять лет назад Эльга, совсем еще молодая женщина, два года как ставшая княгиней руси, провожала в поход на греков мужа и всех его соратников.