Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Огненное предзимье: Повесть о Степане Разине - Вячеслав Александрович Усов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Любимым и самым справедливым государем черных людей.

Наверно, не один мечтатель в те годы, когда народ с трудом осваивал менявшиеся начала земской жизни, дерзко прикидывал: а как бы сделал я? И каждый, ставивший себя на место государя, был убежден в возможности добра между людьми. Черный царь Степан увидел как бы с Красного кремлевского крыльца родную землю, не закрытую стенами, и мирно, с охотой и старанием работавших на ней людей. Все равны, дела решаются открыто, согласием большого круга, как в Черкасске. Но, чтобы никто не нарушал закона, нужен один мудрый и справедливый человек. Во сне Степану невыразимо нравилось быть выше, справедливей и добрее всех.

Ему приснился пир… Кто-то из благодарных ему и любящих людей подносил ковшик с брагой, такой же легкой и холодной, как у тетеньки Дарьицы. И кто-то говорил, что волокитчики-подьячие повешены за крючья на кремлевских стенах. От радости и жажды Степан проснулся. Подобно домовому татю, тихо полез с полатей, где спал вдвоем с Никитой.

В кромешной тьме он пробирался вдоль шуршащей тараканами стены. Симон и Дарьица спали внизу, на широченных лавках. Дочери — в верхней светлице, Паня — в чулане. Бражка была как раз такой, как на пиру — с ледком и просочившимися сквозь ветхую тряпицу косточками морошки. Степан попил, расставил руки, чтобы брести обратно.

Пальцы нечаянно нащупали дверь из сеней в чулан. Там — Паня.

На Дону женщины были наперечет. Их, как и мать Степана, привозили из Крыма, Персии, России. Только в России их брали не силой, а обманом, расписывая вольную степную жизнь. Прелюбодейство же считалось на Дону самым грязным грехом.

По боевой степной привычке Степан, прежде чем торкнуться в чулан, прислушался.

Из-за двери просочился шепоток:

— Ты бы поостерегся, батюшко! Услышит тетка Дарьица, прибьет меня.

— Ты за нее не страдай. Али утесняет тебя?

— Да мне и в мысль не вступало… А вдруг ребеночек? Сраму!

— Ништо, всех выкормлю, ишшо и государю на подати останется.

Пятки Степана примерзали к полу. Голос принадлежал Симону. Степан перекрестился, восславив своего ангела-хранителя. Он вовсе не осудил хозяина, представив, сколько таких глухих ночей любви пролетит над этим домом. Осталась ли любовь Симона в тайне от домашних? Бог им судья. Существование крестьянина подобно движению сошника, без устали раздирающего затравевшую землю. Запретным радостям, как и ревнивым укоризнам, в нем мало места.

Степан вернулся на полати. Ему почудилось, что из угла, с постели Дарьицы, донесся легкий вздох, как разрешающая ото всех грехов последняя молитва…

Назавтра мимо деревеньки прошел обоз. Степан собрался живо. Его не провожали: Симон уехал по дрова, Никита чинил на крыше неожиданную щель, тетенька Дарьица и дочери возились с ткацким станом. Степан явил старшому отпускную грамоту, чтобы не приняли за беглого. Пошел.

Не солнце грело в спину, а от покинутого дома тянуло теплом гнезда. Там оставалась, угревалась какая-то важнейшая основа жизни. Покуда эти гнезда-дома стоят, будет и хлеб, и сила, и искренняя правда. Не в кабаках и не в приказах искать добра и хлеба…

Обоз уже скрывался за белый перегиб водораздела, Степан прощально оглянулся. Над деревенькой сияло облако стального цвета, с холодным, сине-розовым отливом: то ли благословляющее знамя воздел господь над тружеником и грешником Симоном, то ли топор.

4

Псковский воевода Афанасий Лаврентьевич Ордин-Нащокин впервые был на большом приеме государя.

Русское государство шло на взлет подобно соколу, с чьей головы сорвали клобучок и выпустили в стихию неба. Кого теперь когтить? У Афанасия чудесно кружилась голова.

Смотри: по самой дальней в Азии реке Амуру, где тигры, сказывают, обладают злопамятством людей и где растет чудесный корень вечной младости, плывет Хабаров. Его поход отодвигает наши границы в немыслимую даль. В другом, полуночно-восточном углу великой ледяной земли плывет Попов, посланный купчиной Усовым проведывать землицу за устьем Колымы. К Попову присоединился с ватагой казаков Семен Дежнев. Отыщут ли они пролив, что разделяет великие материки? И там проляжет русская граница.

На севере — великий белый акиян. Соседей нет.

Опасны, беспокойны юг и запад.

Размытые границы по Дону и Яику обороняют казаки — такие же шальные, не признающие порядка, как и враждующие с ними степные люди. Нащокин полагал: казаки — олицетворение непорядка, враждебного тому высокому и стройному, что вот уже которое столетие возводится усилиями Москвы. В России много сил, сопротивляющихся правлению бояр и дьяков, самодержавству. Совсем недавно Ордин-Нащокин с умной жестокостью утихомирил псковичей. Черные люди трудно постигают замыслы государственных людей. Но скоро убедятся, какое благо несет стране самодержавное правление.

Война на западе будет победоносной не только над врагом, но и над умами несогласных.

Там долгий ведется спор — за земли древних киевских князей, за Белую Россию и за море. Скоро он разрешится. Первая из объявленных царю вестей: Богдан Хмельницкий разбил поляков под Батогом. Брянский воевода Гагин пропустил казачьи отряды в Белую Россию, казаки подняли крестьян против шляхты. Самое время вмешаться в эту свару, потом развить успех на север, ударить шведов. Море, считал Нащокин, нужнее Украины.

По окончании приема, на крыльце, его догнал скупо светящийся улыбкой доброты и снисхождения к людям Федор Ртищев. Любимец государя и хранитель «печати для скорых дел».

— Ах, Афанасий, каковы казаки! Я их всегда любил и верил…

— Верить им надо осторожно.

Ордин-Нащокин сомневался не в самом Хмельницком, а в целом казачьем мире. Казачий мир раскинулся от Польши до Яика. На счастье государей, он был разрознен. Если же все казаки окажутся в московском подданстве, они составят беспокойное хозяйство. Восторженность приятеля будила у Афанасия Лаврентьевича природную недоверчивость.

— Казачий круг, — сказал он, — большой соблазн. Для черных слобод.

— Экие страсти мерещатся тебе!

— Енерал Кромвель короля казнил как раз в те лета, когда мы москвичей да псковичей утихомирили.

— Наша беда иная, Афанасий: нравственная темнота. Дикость. Послушай, какие между нашими дворянами творятся свары…

С утра хранителю печати Федору Ртищеву пришлось такое разбирать: постельный государев сторож Еремеев, пожалованный кубышкой вина, ушел в людской подклет. Только собирался пригубить, явился истопник Якушка Быков (такой же сын боярский!) и стал напрашиваться на угощение. «Я, — гордо возразил Еремеев, — государево жалованье сам пью!» Быков развернулся и выбил ему глаз.

Исправить нравы, считал Ртищев, призвана церковь с новым патриархом Никоном. Начать же надо с малого — с обрядов. На нынешнем приеме Никон заявил, что с рождества введет новый церковный обиход. Твердой рукой. Преобразованная церковь усовершенствует и саму народную душу!

Ордин-Нащокин морщился, но возражать не рисковал: хлопоты «ревнителей благочестия» захватили самого государя едва ли не сильней военных приготовлений и охоты. Тут, кстати, появился и земляк нового патриарха — Аввакум Петров. Он поднимался на крыльцо, поглядывая на вооруженных стражей с привычной, въевшейся опасливостью, но сварливо: што вы мне сделаете, коли я с государем наедине беседую? Ртищев подошел под протопопово благословение.

— Что, отче, далеко тебе до примирения с патриархом? Усовестил вас государь?

Известно было, что Аввакум едва не ежедень беседовал с царем перед обедней. Остерегал против поспешных нововведений Никона.

— Мириться, Федор, подобает с бабой, поспорив с ею о блинах али о сокровенном… Патриарху покоряются. Я покориться не хочу! Он нетерпением своим вражду посеет, у нас ее в народе и без того довольно. Я государю очи промываю, авось прозреет.

Аввакум заторопился во внутренние покои.

— Сколь многотерпелив и вдумчив государь, — растроганно заметил Ртищев, глядя во тьму сеней.

— Излишне, — согласился Ордин-Нащокин.

Он был раздражен восторженностью Ртищева и появлением Аввакума. Иным бы надо заниматься и государю, и ближним людям…

Из-за столпа, расписанного веселым изографом, смотрел на государственных людей влюбленными глазами красивый отрок, княжий сын Вася Голицын. Он успешно выстоял многочасовой прием. Отдав распорядителю серебряный топорик, как был в белом кафтанце и сапожках на высоких каблуках, так и выбежал на крыльцо. Он краем уха слышал, что Ордина-Нащокина государь приближает и слушает, и года не пройдет, как они вместе с Ртищевым начнут крутить по-своему земские дела. Вася Голицын им светло завидовал. Править страной ему казалось слаще и веселее, чем развлекаться соколами и даже одерживать военные победы.

Освобожденные, его мысли разбегались, как необученные собачонки, и будто бы не к месту возникали полупонятные слова: земское устроение, кормило власти… То вдруг — «кормильцы». Он вспоминал свой дом в деревне, где этим летом жил с маменькой и папенькой. Священник сельской церкви называл кормильцами крестьян. Мать говорила: «Наш кормилец — папенька». Васе Голицыну бывало отчего-то жаль кормильцев — всех, крестьян и папеньку. Он думал: «Ежели бы государь слушал меня, как Федора Михайловича…» Будь Вася у кормила власти, он бы уж как-нибудь устроил, чтобы никого не надо было ни наказывать, ни жалеть. И чтобы было хорошо и папеньке, и мужикам.

Еще у него был бы такой же, шитый золотом, на соболях, кафтан, как у Федора Михайловича, или строгий, жемчужно-серый, польского покроя мантель, как у Афанасия Лаврентьевича.

5

Прошла зима. Молодой князь Юрий Барятинский с тяжелой душой собирался на весенний смотр. Война — еще не объявленная, но уже решенная — представлялась князю широкой белой дорогой, так что на ее пелене судьбе и богу будет беспомощно открыт всякий человек. Юрий Никитич остро чувствовал непрочность жизни по сравнению с тем, что гнало его навстречу подвигам. По молодости лет он все же верил, что одолеет эту белизну: война с поляками будет короткой и победоносной.

Мечтал же он не об отличиях, а о счастливой жизни.

На красную горку он женился. С женитьбой были связаны не только новые сердечные впечатления, но и создание владения большим хозяйством. Барятинскому отходила часть родовых имений. Их, не успев устроить, приходилось оставлять на всю войну.

Юной княгине не под силу справиться, приказчик из крепостных был глуповат, запуган челобитными крестьян. Поставленные в положение рабов, они и лгали, и ловчили, пытаясь уклониться хоть от части работ и податей. Между крестьянами и князем, как и в других поместьях, шла тихая война, без рыцарского благородства и соблюдения договоров. Закрепощенные чувствовали себя обманутыми и меньше всего заботились о хозяйской выгоде.

Князь, изучивший новый иноземный строй, здесь не умел обороняться. Стесняясь выглядеть жестоким перед женой, казавшейся ему созданием чистым и ранимым, он батогов не жаловал. Других же средств принудить крестьян работать и платить оброк — не знал. Бедою были подати в казну: если деревня не платила, помещик отвечал своими деньгами. В счет платежей Барятинский гонял крестьян на дальние покосы. Они отрабатывали дни, по выполнении урока пропадали на своих делянах, глухих и кочковатых. А сено недомыслием приказчика загнивало в валках…

Гнев опалял Барятинского. Мужиков хотелось поставить на правеж и бить, и бить… Из окошка во двор смотрела юная княгиня. Он усмирял себя. Тем справедливее казалась ему собственная ненависть к крестьянам — они ведь своровали первыми… Пусть только кончится война, он их прижмет.

Близился день отъезда. Апрель был пасмурный, знобящий. Ночами княгиня больше плакала, чем принимала ласки. Оружничий с холопами перебирали и укладывали походные одежды, палатку, войлоки, крепчайшей стали дедовские латы, железную шапку, сабли, конскую сбрую. Устав присматривать за ними в сыреющем подклете, князь уезжал верхом на поле. Он с грустью осматривал имение, которым не успел насытиться.

Пологие холмы с тускло-зеленой озимью и мягкие долины в поросли краснотала были словно застывший вздох земли. Ближняя деревенька в семь дворов лежала на груди холма сиротской заплаткой. Солнечный луч нечаянно и робко высвечивал солому на крестьянских кровлях, внушая ропщущему человеку, что всякому творению отпущена на небе капля радости. Пока он жив…

Господский двор не поражал ни крепостью, ни красотой. Замет из щелястых бревен, серая башня-повалуша, крыша из выцветшего дранья, источенная дождями. Лишь трогательно зеленели яблоньки в саду да слюдисто играло окно светлицы. За ним — единственная радость. Вернется князь с войны, а у него уж сын.

В Москву Барятинский явился в апреле 1653 года. Дворянские застолья перед смотром закрутили его, хотя домашняя дума, негодная в дорогу, и недобрая память о крестьянах не отпускали даже во хмелю. В одном гостеприимном доме его прорвало.

Он поразился тому, как его злоба была подхвачена средней руки дворянами. И бедными — особенно: их всякая хозяйственная неурядица — побег семьи крестьян и недоимки — била куда больнее, чем богатых. Участие в войне с лихвой оправдывало в их глазах порабощение людей.

— Мы, — говорили за столом с какой-то победоносной слезой, — кровь станем проливать, а мужики по лености разорят нас вконец! Без батогов попробуй с ими!

Конечно, у иных землевладельцев возникали не то чтобы мучения христианской совести, скорей — сомнение: нельзя ли иначе? Но в ожидании войны эти благоразумные сомнения гасли как свечи под дождем. Тем более что шли бороться за свободу!

Свободу православных малороссов от польских панов. Свои рабы должны были помочь деньгами и стрелецким хлебом.

Двадцать третьего апреля был смотр и торжества в Кремле.

Приезжие крестьяне и посадские с подъемом наблюдали прохождение войска, блиставшего стальными досками и лепестками лат, тончайшей чешуей кольчуг, цветными ферязями и звонкой конской сбруей в колокольцах. Полки, пройдя мимо дворца, вываливались на Красную площадь и утекали вниз, к Москве-реке, с неудержимостью весенних вод. Весна сияла на земле и в небе, на мокрых крышах стрельчатых кремлевских башен, на обветшалых кровлях лавок в торговых рядах. Война казалась радостным весенним делом. И вот крестьяне, явившиеся торговать с возов (торговля в лавках и палатках была запрещена им), именовали защитниками тех, кого вчера клеймили кровопивцами.

«Силища, — восхищенно и пугливо ворочалось в мужицкой голове. — Не лезь, задавит!» Крестьяне не завидовали польским панам. О том, чтобы самим подняться против этой силы, и мысли не было.

Всех, вплоть до государя, восхитили полки нового строя. Солдаты из крестьян, обученные немецкими полковниками, удивляли слаженностью выполнения команд и построением причудливых «розеток», не имевших военного значения, но радовавших глаз. Одни посадские посмеивались над хороводом, другие грустно притихали, угадывая, какую новую силу приобретает власть, объединяя простых людей в бездумные колонны.

Барятинский с другими избранными был приглашен на Красное крыльцо. Главный военачальник Трубецкой, испив красного меду, ударил тридцатью поклонами царю.

Речь его восхитила дворян, пожалованных белым медом. Барятинскому показалось, что он из оловяника не меду влил в себя, а часть небесной силы — на всю войну.

Он со слезами слушал речь даря:

— Мы говорили выборным людям о неправдах польского короля. Так стойте же за злое гонение на православную веру, а мы сами вскоре будем с радостью принимать раны за православных христиан!

Он был рядом, государь: полное, доброе, слегка усталое лицо, крепкая борода, не сочетавшаяся с молодыми глазами и очень гладкой кожей на скулах и на лбу. В железной шапке с золотой насечкой: воин, как все. Царь собирался возглавить первый поход на Польшу. Чувство любви к нему и единения со своими было почти невыносимо. Дворяне возглашали:

— Если ты, государь, хочешь кровью обагриться, то нам и говорить нечего!

Хотелось прямо в бой. Тоскливо было думать о долгом, по распутице, движении к границе. Были бы крылья!

Патриарх Никон, жестоко сияя крупными очами, благословлял войска. Тяжелый образ в его руках вздымался медленно, а опускался с резкостью боевого топора-клевца. Весь облик патриарха радовал дворян глубоким соответствием тому безжалостному делу, что предстояло им. Стоявший рядом с Никоном Одоевский поведал позже, что патриарх шептал безостановочно, как бы в священном помрачении: «Всех супротивников под корень, всех…»

Никто не знал, что на тринадцать лет затянется война, а зло, разбуженное ею, падет на тех, кто сверкал золотом и сталью в первых рядах дворянского ополчения.

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

При мысли о молодых годах Степана Разина приходит слово «прозябание» в его древнем смысле — «прорастание». «Семя зябнет и продолжается», живет и не живет под снегом, готовя первые ростки, а зима тянется холодно и тускло. Зато — «который был овес наш дан на кисель, и тот овес Иона отдал на обмену на зяблый овес». Из зяблого овса варили пиво.

Зима войны тянулась с перерывами. Пушечный вой и чавканье копыт по грязи, шипение пороха на полках и вопли убиваемых людей, жестокие ликующие крики и деревянный слог победных донесений, лживые фразы перемирных грамот — все это было далеко от Дона, задевая его одной повинностью: слать казаков на запад. В бадье войны вываривалось и густело новое отношение простого человека к смерти. Мирные крестьяне и горожане на деле убеждались, что убийство скопом — обыкновенно и нестрашно.

Иван Семенович Горохов, приятель Разина, шел в гору.

В Посольском стало разрастаться повытье, а затем — приказ Калмыцких дел. Калмыки, присягнувшие Москве, объединились с донскими казаками против крымцев. Дьяки хотели закрепить эти объединения навеки, на бумаге. Горохов умело и без лишней скромности «являл» себя. Его доброжелатель Ордин-Нащокин завоевал доверие царя, участвуя в переговорах с поляками и шведами. Горохов оказался во главе Калмыцкого приказа.

В 1658 году Степана Разина включили в делегацию-станицу донских казаков в Москву. Туда не брали людей случайных, а только тех, кто близок к донской старшине.

Горохов постарался, чтобы Степана запомнили в Посольском.

Степан переживал тот возраст, когда не всякий ясно понимает, что ему делать на этом свете. От неопределенных обещаний дьяков было то безотчетно-радостно, то душно. То, что казалось обыкновенным московскому приказному, казак воспринимал как волокиту. Все было неопределенно в будущем, надежды размывались безотчетным раздражением, хотелось жить… не так!

Дела же в государстве шли неважно, и чем осведомленнее, чем ближе к приказам был человек, тем больше знал плохого. Одна война сменяла другую: в затяжную войну с Польшей вклинилась война со шведами. Царь Алексей Михайлович, впервые включив в свой титул — «всея Великия и Малыя и Белыя России самодержец», снова увлекся соколиными охотами, в разгар войны писал «Новое уложение чина сокольничьего пути», которое, хотя и завершалось его крылатыми словами: «Делу время, а потехе час», не слишком располагало к решению неотложных дел.

«Избирайте дни, ездите часто, напускайте, добывайте нелениво и бесскучно, да не забудут птицы прекрасную свою добычу!» Русским людям не давали забывать военную науку. Все новые солдаты набирались во владениях монастырей, у вдовых помещиц и из черных деревень севера. Разрастались стрелецкие слободы, все больше посадских уходило неволей служить «по прибору». Сбирались конные драгунские полки из мирных чувашей, пахотной мордвы, казанских и касимовских татар, забывших воинское ремесло.

И — деньги, деньги: объявили сбор пятой деньги с доходов и имуществ, потом — десятой. Ввели медные деньги и приказали принимать их наравне с серебряными. В приказах говорили, что мысль о медных деньгах явилась Федору Михайловичу Ртищеву, он, не подумав, высказал ее, а Милославский, царский тесть, вцепился, стал давить через царицу. Что-то он лакомое для себя учуял, скаредный старик. Медные деньги решили тягостный вопрос о жалованье служилым людям.

И сразу стали падать в цене на разорение посаду.

У многих создавалось впечатление, будто правители страны сами не понимают, что им делать. Непонятной показалась Разину история с патриархом Никоном, случившаяся в год, когда в Москву явилась их казацкая станица.

Тогда же в столицу прибыл грузинский царевич Теймураз. Впервые Никона не пригласили на торжественный обед. Его боярина Димитрия на встрече Теймураза боярин Хитрово ударил палкой, а на слова: «Я патриарший слуга» — ответил: «Не дорожись!» И — снова палкой.

То было первым предупреждением Никону, чтобы не зарывался. А кажется, давно ли государь стоял перед ним на коленях, умоляя принять сан и очистить православную церковь! Может быть, Никон действительно зарвался — писал себя «великим государем», выступил против Монастырского и Тайного приказов. Всерьез передавали, будто он сказал: «А я на государя плюю и сморкаю!»

В конце концов Никон, вышед из церкви после службы, сказал во всеуслышание: «Будь я анафема, ежели захочу остаться патриархом!» Уехал в Воскресенский монастырь, откуда проклял государя словами из сто восьмого псалма: «Пусть дети его скитаются и ищут хлеба вне своих опустошенных жилищ… Пусть облечется проклятием, как одеждою, и оно проникнет, как вода, во внутренности его и яко елей, в кости его!» Царь плакал, но не помирился.

Опальный патриарх вызывал несколько злорадное сочувствие у недовольных, а среди черных людей, плативших подати, довольных не осталось. Никону многое простили за несогласие с боярами, за осуждение Соборного уложения: «Всем ведомо, что Собор был не по воле, от боязни междоусобия всех черных людей, а не ради истинной правды». Еще сочувственней воспринималось его высказывание о приказных: «Разбойники дневные!» Его свирепые гонения на инакомыслящих — Неронова и Аввакума, распиханных по дальним ссылкам, — забывались.

Чем больше Разин узнавал о сильных людях, тем меньше уважения к власти оставалось у него. Он убеждался, что государя окружали люди корыстные и неумелые, за редким исключением. Они — бояре, дьяки, воеводы городов — определяли жизнь страны, бесправную и трудную, до нищеты. Но все эти московские безлепицы и волокиты пока не задевали Дон: жалованье казакам шло серебряными деньгами, исправно поставлялись вино и хлеб. Слышанное в Москве Степан воспринимал с брезгливым отторжением: то — ваше, мы живем иначе. Не понимал терпения посадских и крестьян. Но всякую возможность снестись с Гороховым, попасть в Москву и приобщиться к этой самой нелепой власти использовал. Поэтому охотно помогал Калмыцкому приказу готовиться к переговорам с калмыцкими тайшами, тем более что они прямо касались Дона.

В 1661 году Горохов под предлогом богомолья снова позвал его в столицу, а круг и крестный дали отпускную грамоту.

2

Как живое дерево обволакивает железный штырь, заливая рану смолой, так и крестьянское хозяйство приспосабливалось к губительным крепостным порядкам. Случалось, что и крепостные выбивались в люди.

Осип Мураш надеялся, что выбьется.

Он жил в деревне Березовке, недалеко от Лыскова, в одной из многолюдных нижегородских вотчин боярина Морозова. Считалось, что за боярином жить легче, чем за несытым мелкопоместным дворянином.



Поделиться книгой:

На главную
Назад